Мэри, не отвечая, ушла в посудную готовить чай. Ее вдруг охватил страх перед встречей с отцом, которая должна была сейчас произойти, и, забыв на минуту свою тревогу за сестру, она с трепетом пыталась угадать, как он ее встретит. Глаза ее, неподвижно, отсутствующим взглядом смотревшие на струю пара из чайника, вдруг замигали: она вспомнила, как отец грубо ткнул ее сапогом, когда она лежала на полу в передней, вспомнила, что этот удар отчасти был причиной воспаления легких, от которого она чуть не умерла. Пожалел ли он когда-нибудь о своем поступке, подумал ли о нем хоть раз за четыре года ее отсутствия? Воспоминание об этом ударе не покидало ее в течение многих месяцев. Боль от него не проходила все то время, когда она лежала в бреду, когда она, казалось, испытывала тысячу таких зверских пинков при каждом вдохе и выдохе, как ножом пронизывавшем ее острой болью. А обида не забывалась еще долго после выздоровления, и она часто лежала по ночам без сна, думая на все лады об этом поругании ее тела – бесчеловечно жестоком ударе тяжелого сапога.
Сейчас Мэри снова подумала об этих башмаках с толстыми подошвами, которые она так часто чистила, которые и теперь будет чистить в своем добровольном рабстве. Вспомнив тяжелые шаги, уже издали возвещавшие о приближении отца, она вздрогнула, прислушалась – и действительно услышала в передней шаги, медленные, до странности медленные, не такие уверенные, как когда-то, но, несомненно, шаги отца. Минута, которой она ждала, которую представляла себе тысячу раз, минута, которой боялась и тем не менее добивалась, теперь наступила, и с бьющимся сердцем, дрожа всем телом, Мэри храбро шагнула вперед навстречу отцу.
