Я принужден был решить вопрос голосованием: идти ли в город, если с утра будет дождь? Против поднялось три руки, и в том числе моя. Собрание победоносно смеялось, и кто-то орал:
– Слушай, ты, – сказал он Назаренко, – какой же ты способный человек, если не понимаешь такого пустяка: нашим советским рабфакам такие как ты не нужны. Ты шкурник. Пусть будут у тебя в десять раз большие способности, а рабфака ты не увидишь. А если бы мое право, я тебя собственной рукой застрелил бы, вот здесь, не сходя с этого места. Ты – враг, ты думаешь, мы тебя не видим?
– Простите все мои слова, Антон Семенович. Теперь я уже совсем ваша, – колонийская. Что хотите, то со мной и делайте. – Не хочу я больше жизни, довольно. А колонию я люблю. Милая колония.
Шнайдер сказал: – Если бы Опришко был новеньким, можно было бы и простить. А теперь нельзя простить ни в коем случае. Опришко показал, что ему на коллектив наплевать. Вы думаете, это он показал в последний раз? Все знают, что нет. Я не хочу, чтобы Опришко мучился. Зачем это нам? А пускай он поживет без нашего коллектива, и тогда он поймет. И другим нужно показать, что мы таких куркульских выходок не допустим. Восьмой отряд требует увольнения
– Пожалуйста, товарищи, не бросайте так, очень прошу. Имейте в виду: если вы один бурачок сильно ударите, на этом месте начнется омертвение, а потом он будет гнить, и гниение пойдет по всему бурту. Пожалуйста, товарищи, осторожнее.
Поэтому на другой день воспитательский коллектив был невыразителен и торжествовал строго официально. Я не хотел усиливать настроения и играл, как на сцене, играл радостного человека, празднующего достижение лучших своих желаний.