Лунная ночь в квартирке:
холодная тень треноги,
картинки на всех булавках,
столбики на страницах…
Зрение меньше веры.
Луч из слегка приоткрытой двери
становится толщиною с волос
с головы отвернувшейся Ариадны,
с золотой поясок Мадонны.
Нет, ничего не видел —
за глаза хватило намёка
(разводы на зеркалах и стёклах,
свет на щеке у Ани).
Хорошо из меня поэта
серьёзного не получилось.
Всё что ни делается – всё к лучшему,
как говорят христиане.
Переводи меня на свет,
на снег и воду.
Так паучок слюною лет
плетёт свободу.
Так улыбаются киты,
когда их будят.
Так персонажами Толстых
выходят в люди.
Переводи меня на слух.
Из школы в школу.
Так водят маленьких старух
за корвалолом.
Так замирает над гудком
автоответчик.
Переводи меня тайком
на человечий.
Несоответствия зимы,
её пронзительная прелесть,
в пересечении прямых
под снегоборческую ересь,
в натёртом дочиста окне,
в непротивлении грязице,
в ботинок хриплой болтовне
с неопалимой голубицей,
в коротких встречах, в огоньках,
в морозной памяти подъезда,
в снежинках, снятых с языка,
не успевающих исчезнуть,
в таком немыслимом, простом,
в таком забытом, изначальном,
как будто перепутал дом,
а там встречают.
Когда происходило всякое
и тучи с городом дрались,
больной по лестнице Иакова
то вверх подпрыгивал, то вниз.
То разгонялся мимо ампулы,
то ставил йодистый узор
на грудь прожаренную камбалы,
на вермишелевый забор.
Бледнел до творога зернистого,
гонял таблеточную кровь.
И сердце ухало неистово,
как раздраженная свекровь.
Просил прощения у капельниц,
бахилам вежливо кивал.
И думал – как-нибудь наладится.
И ничего не забывал.
Время уходит.
Время.
Время всегда уходит.
Девочками на пляже
просит не провожать.
Путается в тельняшке тканевый пароходик.
Падает на лужайку чистый чужой пиджак.
Дети кремлёвских спален слушают пианино.
Радионяня Сталин ловит остывший дым.
Время летит над всеми набережной недлинной.
Время летит над нами Чкаловым молодым.
Фабрика-комсомолка не выключает примус.
Главная рыба рыщет, маленькая клюёт.
Скоро шальную шею у головы отнимут.
Синий платочек треплет радуга-самолёт.
Над жизнью плачет индивид,
а дом его клюёт,
жестяным носиком стучит,
бурчит водопровод.
Куда-куда ты уходил?
Куда-куда пришёл?
А человек ревёт, дебил,
ему нехорошо.
Прости, он дому говорит,
я шел, куда нельзя.
Я наблюдал метеорит,
выпиливал ферзя.
Я вырубал газетный лес,
я не жалел подошв.
Я добирался, я воскрес,
зачем меня клюёшь?
Затем что слаб, затем что впрок,
затем что жизнь легка,
что тишиной изъеден бок
что твой, что пиджака.
Запомни, сын,
льняные крылья
не подчиняются уму,
они хрустят небесной пылью
от никого до никому.
Они скользят по снежной кашке,
глядят на транспорт свысока.
Да что там выкройка – рубашка,
халат, футболка, облака.
Да что там падать – так, катиться,
журить прохожих за испуг.
На белом теле лебедицы
выискивать чернильный пух.
И ты б заискивал, и ты бы
не мог расправиться с собой,
когда б графитовая глыба
вдруг оказалась голубой,
когда б сквозь тело вечер хлынул,
неудержимый, как пчела,
и ты б отыскивал глубины,
учился странного желать.
И обнаружив нож опрятный
и ванну, полную воды,
и ты б давился вероятной
предотвратимостью беды.
Потом курил бы на балконе,
следил за падалками звёзд.
Да, ты бы понял, ты бы понял,
что пережить мне удалось.
Поезд дальше не поедет.
Просьба выйти из вагона.
Чай, не маленькая. Чаю!
с медом, с мятой, с молоком.
Черепна моя коробка.
Тяжела моя попона.
Кто там щёлкает грозою?
Кто хрустит дождевиком?
Кто мелькает в сиплых тучах,
притворившись гражданином
с нижней лестничной площадки?
Или, скажешь, не похож?
Поезд дальше не поедет.
Забирай своё, рванина.
И вот этого Ивана,
И Степановну – под дождь.
И пошли они отрядом,
кто с пакетами, кто с внуком,
кто с тележкой продуктовой,
кто с ровесником вдвоём.
И остались только пятна.
И осталась сетка с луком.
И остался тихий поезд
под невидимым дождём.
Слова текут, как очередь в музей.
Возьми билет, на статуи глазей.
Нащупай шаг, привыкни, пристыдись.
Не жалуйся смотрителю на жисть.
По леднику ступай, по леднику.
Посверкивая ножичком в боку.
Поигрывая в салочки с людьми.
Слова растут – ты с ложечки корми.
Молчанием, болезнью, суетой,
бескормицей и комнатой пустой.
И завистью без толку/без вины.
Слова не для тебя тебе даны.
Туда, где кормят гречкой,
где жёрдочка тонка,
стирает человечка
тяжелая река.
И линиями ножек,
и кляксой головы
он хочет быть продолжен
такими же, как вы.
Он хочет быть повсюду.
Упрятаться, живой,
за бабкину посуду,
за шкафчик угловой.
Работать на контрасте.
Плясать издалека.
Но не теряет ластик
волшебная рука.
Солят рыбу. В воздухе прогретом
тонкая сияет чешуя.
Ловит, ловит паутина веток
солнечную простынь за края.
Мне четыре. Я не знаю способ,
как без боя косточку извлечь.
Катятся цветные абрикосы.
Катятся по небу абрикосы,
успевая пятнами обжечь.
Год стоит на редкость урожайный.
Трут малину, выбирают мёд.
Мне четыре. Я узнала тайну.
В том окошке бабушка живёт.
Робкая старушка золотая.
«Съешь три ложки, а потом ложись».
Посмотри-ка, вот она моргает.
Посмотри-ка, вот она бежит.
Неужели вы её не знали?
Кто тогда нам выключает свет?
Кто нашёл потерянный сандалик?
Трёхколёсный дал велосипед?
С Тошиком возиться без опаски
кто позволил?…
Вечер далеко.
Жизнь сошла коричневою краской
по осколкам дедовых очков.
Заливал певцу штабному
беглый инвалид:
«Человек один другому
не принадлежит».
В этой музычке кондовой
средство от потерь.
Человек подобен совам.
Заполярный зверь.
Только крылья промелькнули,
только вымок взгляд…
Но совсем не верить, Юля,
иногда so hard.
Так ли больно? по-другому?
больно – вообще?
Человек – труба без дома.
Ящик без вещей.
Не смей-не смей, не говори,
покуда красота
ползёт от Рима до Твери,
от круга до креста.
Щербатый дождь башку расшиб
о каменный живот.
Здесь всё вода, кумыс-кувшин,
здесь всё водопровод.
Вода поёт, вода прочтёт,
вода тебя простит.
Живая хмарь, живой расчёт,
живой надежды щит.
И рыба – рыбе, и звезда,
и жгут насквозь лучи.
А ты молчи, пока вода.
Пока живёшь, молчи.
Она произносит: лес
Сергей Шестаков
Он произносит, и происходит шум.
Цапелька-искра роется в облаках.
Капли туристов перетекают в ГУМ.
Лобного платья вспыхивает рукав.
Он произносит, и наступает жар.
Влажными пальцами не оставляя след,
сны собирает – или приносит в дар
чабер, лаванду, клевер и бересклет.
Он произносит, и вызревает день.
Это ведь просто – дни пришивать ко дням.
Выгладить реку, пересадить сирень,
клипсы акаций в мелкий ручей ронять.
Он понимает, мало в тебе огня.
Ходишь вдоль клетки, разыскиваешь ключи.
Вдруг выдыхаешь: «Отче, помилуй мя»,
но никакого звука не различить.
Что будет, если я тебе скажу,
мол, катится сентябрь по этажу,
в капрон скрывая ласточки лодыжек?
Тепло уходит, мало ли нам бед,
зато приходит маленький сосед,
раскутывает маленькие лыжи.
Консьержка заменяет сухостой
на астры, в их строении простом
присутствует желание пробиться.
А я, скорее, бархатец. В дожди
я погибаю с легкостью в груди,
подобно миллионам чернобривцев.
Отставить меланхолию зовут
день города, день выборов, салют.
Оставим их для грусти разрешённой.
Что будет, если я тебе солгу,
мол, солнце не останется в долгу
и вытеплит ложбинку для влюблённых?
Унеси меня, лиса.
Ты не видишь, что ли,
замыкает полюса
от ресничной соли.
Заблудился, занемог
маменькин разведчик.
Преврати меня в замок
на воротах речи.
Где приставок тополя,
где глаголов корень,
где купается земля
в громе колоколен,
всякий светел, всяк спасён,
всякий безупречен.
Унеси меня, лисён.
Мне спасаться нечем.
Когда был маленьким,
то всё казалось длинным.
Фонарь, линейка, мусоропровод.
Теперь всё коротко: летит июль пчелиный,
колючий март царапает живот.
Сиди себя тихохонько да слушай,
как пух пылинки городу сдаёт.
Когда был маленьким,
хотелось лампу-грушу.
Теперь не хочется,
теперь не до неё.
Ни вафельку, ни жареного хлеба,
ни белого мороженого литр.
Когда был маленьким.
А разве я им не был?
А разве я с ошибкой не делил?
Ни контурная карта Ленинграда,
ни Майн, ни Рид, ни Витя Коробков
не помогают выжившим пиратам,
хозяевам цветных грузовиков.
– Что за холмик на картоне?
нарисован как?
– Это леший пни хоронит
в юбках сосняка.
Как схоронит, на поляну
вынырнут свои —
дятлы, иволги, жуланы,
сойки, соловьи.
Как запляшут для потехи,
как возьмут в полёт…
Плащ полуденницы ветхий
огоньком мелькнёт.
Выйдет в косах, выйдет в белых,
поцелует в лоб.
И останется от тела
кожаный сугроб.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке