США, г. Монтерей
Родился в Саратове. Окончил Московское (кадетское) военно-музыкальное училище и Московскую консерваторию. С 2000 года живет в Калифорнии. Преподает русский язык. Пишет стихи, переводит на русский англоязычных поэтов и документальную прозу. Публиковался в первом издании альманаха «Литературная Америка» (2015). Участник финалов всемирного поэтического фестиваля «Эмигрантская лира» 2014, 2015 и 2016 годов в Льеже (Бельгия).
Из интервью с автором:
Музыка, оставшись в сердце, вылилась в поэзию как следствие недостатка родной культуры и языка в другом мире – дефицита духовного кислорода.
© Еремеев К., 2017
Стихи разбросаны по улицам
и мокнут в парке под дождем.
Они смеются или хмурятся,
подчас заигрывая с нами.
Но мы, измученные прозою,
свой крест куда-то все несем.
А этот мир, для счастья созданный,
нам снится призрачными снами.
Нет, милый Шуберт —
Франц наивный,
Не так все будет на земле.
Сгорят дома, поля и нивы,
И будет музыка в золе…
Нет, гордый Людвиг ван Бетховен,
Не ода «К радости» твоя
объединит, а матч «Эйндховен» —
«Бавария» – Das Stimmt, Ja, Ja.
О, Дюрер, нет —
Мой светлый Альбрехт,
Гравюры тонкие твои
Оставлены в высоких альпах
Ушедших нравов и любви.
И снова нет, дражайший Гете —
Мыслитель, музы ловелас,
Не вам владеть сознаньем масс.
Когда искусство на излете,
Но счастье в том, что вы живете
Хотя бы в нескольких из нас.
Выйдешь случайно в чужую весну, —
в чью-то священную мглу.
В небе фонарик далекий блеснул,
искрой скользнув по стеклу.
Лунной испариной ляжет роса —
слез полуночный покров.
И не заметишь – окажешься сам
в омуте вешних садов.
Тихо с деревьев стряхнет белый цвет
ваше величество грусть.
Знаю, что в этот парящий рассвет
я никогда не вернусь.
Ген одиночества – грустный аллель,
разочарованный мим
бродит под сводами спящих аллей —
ищет потерянный мир.
Люминесцирует млечная даль.
Чей это призрачный свет?
Падают звезды – роняют печаль.
И окончания нет.
Вот так понемногу, по капле
вода не оставит следа
ни марта, ни камня на камне,
ни жизни разбитого льда.
И нас понесет по дорогам
в весенний туманный рассвет
шофер на маршрутке убогой,
которому имени нет.
И так бы оно и случилось, —
темнел умирающий снег,
и чья-то незримая сила
наш пульс запускала в разбег.
И верили: все – несерьезно,
и жили, смеясь и шутя.
А жизни жестокая проза
топила нас словно кутят.
И мы, уплывая в пределы
досель неизвестных миров,
смотрели на мир этот белый
сквозь серость предмартовских снов,
где купол светлел, ускользая
от сумрака наших аскез,
из обетованного рая
отечных весенних небес.
Я вижу мальчика, на дереве сидящего
И яблоки бросающего вниз.
Но он из прошлого, а я из настоящего,
И это все – лишь памяти каприз.
Он улыбается, и вьются его волосы,
А снизу ему дед грозит рукой,
И узнаваемы их оба голоса
В том времени, ушедшем на покой.
И дым костров опять слезит глаза мои.
И запах осени из детства прошлых лет
Опять мне лжет, что все осталось за́ морем.
Но знаю я, что этого там нет.
Там есть земля, покрытая бурьянами,
Могильный камень на семи ветрах.
И стая птиц, с их ариями пьяными
Не потревожит моих предков прах.
Памяти Николая Рубцова
Плыть по реке на неспешащем судне —
Что может быть приятней и теплей?
Доверить бегу волн года и судьбы
И дух речной увидеть, как елей.
Простым матросом, а не капитаном —
Работать днями в саже и в поту.
А вечерами становиться пьяным
От водной глади, стоя на борту.
Меж берегов спускаться по теченью
В туманы утра, в розовый закат,
И предаваться внутреннему пенью,
И знать, что нет судьбе пути назад.
Бороться с непогодой и стихией.
И женщину любимую свою
Не забывать, и ждать – писать стихи ей,
И в письмах повторять «Я вас люблю…»
Слова срываясь с губ подобны птицам —
Летят, чтоб возвратиться через год.
И встреча неизбежно состоится,
Как, впрочем, и прощанье и уход.
Плыть в никуда с дымящей папироской.
Нехитрый ужин с другом разогреть.
И этот мир, на первый взгляд неброский,
Любить.
И не бояться умереть.
Я пчела.
Лето жжет. Лето бесит нас.
И летим мы жужжа и брюзжа.
И спасение наше – Медовый спас,
Наше жало острее ножа.
Мы голодные, жадные мессеры,
Мы лютуем с утра до темна.
Нам не так, как вам кажется, весело —
Наша жизнь коротка. И – одна.
Мы корпим.
Мы не просто со-трудники, —
Мы ловцы вкусовых жемчугов.
Мы ныряем в янтарных сот рудники,
Оставляя там капельки снов.
В нашем доме сокровище-золото!
И мы все, как один, за него
Отдадим свои буйные головы.
Жизни мед! – он ведь стоит того.
А когда мы умрем этой осенью —
Кто – от холода, кто – от тоски,
Пчеловод с чуть заметною проседью
Нашим медом набьет рюкзаки.
…
Лето умерло. Землю всю залило,
Над осенними ульями дым.
Все же жаль, я его не ужалила, —
Я за мед посчиталась бы с ним.
Вот оно, блаженство пилигрима —
теплые, нехлопотные зимы,
дни мелькают, жизнь проходит мимо,
и за все взимается налог.
Вот и мы, идущие наощупь,
жизнь свою стираем и полощем —
все мечтаем сделать ее проще
и не знаем, слышит ли нас Бог.
Было так всегда, и так и будет:
от беды, от боли, страшных судеб,
уезжают в неизвестность люди
из краев родительских берлог.
Жизнь звала с распахнутою дверью.
Дальше ехать некуда, поверь мне.
Все не так уж плохо, и теперь я
вижу, что я смог, а что не смог.
Знаешь, мы когда-нибудь поедем
снова к нашим соснам и медведям.
Только не рассказывай соседям —
все эти печали не для них.
Там в краю березового ситца
в прошлом, словно в детстве, заблудиться.
Снова увидать родные лица,
те, которых нет уже в живых.
Счастье превратилось в амнезию.
Что ж ты с нами сделала, Россия?!
Мы твоею милостью – другие —
блудные, наивные сыны.
Выпьем веселящего нас меда.
Примет нас в купель свою природа.
В плен возьмет нас родины свобода —
вечность заколдованной страны…
Человек в окне
ходит – занят своими делами.
Тусклый свет. На стене
календарь, рядом зеркало в раме.
За окном темно.
Теплый вечер становится ночью.
И висит окно
в небытии, меж труб водосточных.
Не моя страна
стала мне заповедным домом
Не моя вина,
что я стал по судьбе ведомым.
Я построил мост
между двух островов планеты,
но ни West ни Ost
за него не дают монеты.
Мы не верим им,
а они все играют с нами.
И на том стоим
с разведенными полюсами.
Головой в косяк
И роняя за словом слово…
Вот и будет так
До пришествия, до второго.
Человек в окне
говорит по-английски в спешке
о чужой войне,
и о том, что все люди – пешки.
Календарный день
пережит, значит, перевернут.
В зазеркалье тень
тех, кто был здесь когда-то вздернут.
Я читал стихи
для людей, будто резал вены, —
иль они глухи,
иль боятся стихов, как скверны.
С неба свет бежит —
красноватой планеты Марса.
Если есть там жизнь,
я б наверное там остался.
Хоть на час уснуть —
окунуться в глубокий морок,
но сознанья ртуть,
как в термометре, прет под сорок.
Перевод стихов —
недо-взаимо-пониманье —
не велик улов,
но и золото – не молчанье.
Человек в окне
Улыбается мне и машет.
Что же нам нужней,
Мы и сами себе не скажем.
На холодный снег
моей памяти розы кинут;
уходить не грех,
но страшней not to be continued.
Меланхоличный серый дождь
снимает боль и лечит раны.
Но тем лечение и странно,
что этой муки снова ждешь.
Она живее всех живых —
звучат так явственно аккорды,
так ощутимо царство мертвых,
и мир предательский так тих.
…
С годами выветрится страх.
Kогда-то станет он счастливым.
Но привкус выгоревшей сливы
застынет на его губах.
…
И вот теперь совсем один,
И храм его врагом разрушен,
И сам он здесь уже не нужен, —
И не любим, и нелюдим:
Из близких нету никого,
Мир в ощущениях расколот,
А он, как есть – и серб и молод,
и плачет Родина его.
Столь интересен, вязок разговор,
но на тебя, боюсь, меня не хватит.
Прости. Я ощущаю, как некстати
свернувшийся в клубок извечный спор
о драме наших жизней и сует,
о тщетности попыток и усилий.
Но кажется, мы как-то упустили
момент, где правда проливает свет
на логику развития событий.
И мы порой немыслемо слепы́,
уходим с предначертанной тропы,
не совершив назначенных открытий.
Заманчиво-запутавшийся мир
шельмует, как наперсточник на рынке.
Мы платим за наивность по старинке,
тускнея в пустоте своих квартир.
Так радужный осколок витража,
отталкивая солнечные блики,
себя считает искренне великим,
слегка в руках Создателя дрожа.
В голове моей тысячи вальсов
Прозвучали с мальчишеских лет,
Я играл их на кончиках пальцев,
И неслись они ветру вослед.
Звуки мира в меня проникали,
Растворялись, сливаясь во мне,
Становясь каждый день родниками,
Изнутри выплывали вовне.
Я прослушивал сотни симфоний
Проходя по аллеям весной,
И пейзаж городских какофоний
Подпевал мне фальшивой струной.
И о том, что душа моя пела,
Знал лишь ветер да старый сосед,
Но какое ему было дело
До мальчишки двенадцати лет.
Олегу Никитину
Мой друг играет на валторне
В далекой суетной Москве.
Что может быть смешней и вздорней
Индифферентней и тлетворней,
И вместе с тем, увы, грустней…
Засунув руку в тусклый ра́струб,
Он тянет партию свою —
Судьбу несбывшихся пиастров,
И фатализм экклезиастов,
И многодетную семью…
Спектакль в Театре оперетты
Сам по себе отчасти фарс,
Где все немного Риголетты, —
Нарядно-терпко разодеты —
Смешны и в профиль и в анфас…
Концерт окончен. Ночь просторна —
Плесни-по-сто и пей-до-дна —
На дне стакана спит Луна.
В футляр уложена валторна, —
Она хозяину покорна,
Она по гроб ему верна.
Юрию Никулину
Коснувшись носа «на удачу»
И фото сделав на бегу,
Я, камеру обратно пряча,
Не улыбнуться не могу.
Ты здесь стоишь, золотоносый,
Напротив цирка, на Цветном,
И в бронзе не заметна проседь,
Которая придет потом.
А нос недаром золотится:
Его гайдаевский Балбес
В золотоносные страницы
Шутейно навсегда залез.
Идут года. И мы – потомки,
Коль так вот свидеться пришлось,
Рукой, свободной от котомки,
«На счастье» трогаем твой нос.
Саше Селезневу
Заносит снегом мерзлый грунт
на родине, привыкшей к сновиденьям.
И ощущается в ноябрьские бденья
кристаллизация секунд.
Седая ночь в степи вьюжит,
а память ищет солнечное детство,
где старый дом с друзьями по соседству,
и ветер гладит поле ржи.
Какой-то праздник у родни, —
мелькает лиц нечаянное счастье.
Но мимолетны голоса и страсти,
и одиночествуют дни.
…А тут совсем другая жизнь:
другая музыка, другая кантри.
Не пьют ни доктора, ни музыканты,
и безразличны падежи.
Слова теряют смысл и вес
и отживают пустоцветом всуе.
Но кто-то вечно радугу рисует
на спелой синеве чужих небес.
А там, вдали опять снега,
и дым из труб вновь подпирает небо.
И снится ночью вкус ржаного хлеба,
и жаркий пар по чистым четвергам.
Теплеет. Замри – отомри,
Ненужное, вздорное выкинь.
Смотри, как весной фонари
Ее освещают улики.
Едва пробудившись от сна,
Запутав, как водится, сроки,
Линяет под снегом весна,
Его превращая в потоки.
И этих ручьев перелив —
Тонюсенький, первый, чуть слышный,
Становится так говорлив,
Что глохнут березы и вишни,
И тонут…
И ты вместе с ней
Теряешь рассудок и ясность.
А солнце – король фонарей —
Твою освящает причастность.
Иди же, дыши и живи
И в пятнах проталин парящих
Почувствуй дыханье любви
Весенней —
такой настоящей.
Трамвай звенит и огибает угол,
Посуда дребезжит в стенном шкафу.
Соседский кот срывается – напуган —
И рыжий хвост уносится в строфу
Стремглав и дальше пулей по карнизам,
Оставив позади себя испуг,
Что передался голубям дремавшим, сизым,
И те крылами строк вспорхнули вдруг.
И, поднимаясь из дворового квадрата,
Твой взор магически тянули за собой,
Где неба серый цвет, что был когда-то
В далеком прошлом неизменно голубой.
Навстречу солнцу! Только бы успеть…
Рассвет сочится дымчатым туманом.
Над сонным лесом проступает медь,
И воздух утренний мерещится кальяном.
Вот здесь, за поворотом на холме
День окрылится над землей и морем.
И радость вспыхнет гелием в уме, —
Он будет не единожды повторен!
Польской речью сердца не обидишь,
по-литовски водочки налей…
Вспомним, как загнали в гетто идиш
и по-русски плакал соловей…
Юрий Кобрин
Но, казалось, понял все и сам бы,
Улетев за тридевять земель,
сердце пульс отстукивает ямбом, —
парусник души попал на мель.
Жизнь прельстит навязчивою дрянью,
о которой вроде бы мечтал.
Но не прилагается к сознанью
запасного мира филиал.
Не от составителя, конечно,
всевозможных русских словарей, —
речь, как тайнодышащее Нечто,
прорастает фибрами в хорей.
Этой речью пугана Европа
ей же очарована вослед, —
Может, Аввакума Протопопа
распросить, какой ее секрет.
Надышавшись этими словами
вместе с материнским молоком,
Здесь поймешь, что происходит с нами
переосмысление. com.
Происходит рано или поздно —
падает, как на́ голову снег.
Будто детства августовским звездам
вновь пришлось твоих коснуться век.
Где ж она, славянская натура?
В чьих чужих краях растворена?
Смотрит вдаль то ласково, то хмуро,
словно эмигрантская жена.
Слезы льются внутрь. Их не увидишь.
Речь моя – моя епитимья.
Только как перевести на идиш
русский плач ночного соловья?
Цветок уникальный —
живущий без связи с землей,
Свой гений печальный
отождествлявший с зимой.
Себя не предавший,
но жить продолжая вдали
От родины, ставшей
утопией почвы – земли.
И в множестве литер
подспудная тяга к воде:
Венеция, Питер, —
а больше, пожалуй, нигде.
Каналы, заливы
к твоим направляют морям.
Они еще живы,
но как же беспочвенно нам.
О проекте
О подписке