У меня оборвалась вешалка. Обыкновенная. От старого пальто.
– У вас вешалка оборвана! – как-то радостно сообщила мне утром тётя Фиса, наша гардеробщица. Я ей не нравилась. – Прогуляла, наверно, вечером, не пришила…
Чего-то я пробормотала, мне было стыдно. Ну как же ведь, женщина, а вешалка оборвана. Конечно, стыдно.
– Вешалка у вас оборвалась! – крикнул мне мрачный гардеробщик в столовой, роняя на пол моё пальто.
Я уже знала, что она оборвалась.
Когда я после обеда подала ему номерок, он швырнул на барьер моё несчастное пальто, а потом высокомерно отвернулся.
– Мадам, у вас оборвана вешалочка, – деликатно улыбнулся мне гардеробщик в парикмахерской и развёл руками. Он снимал с себя ответственность.
Я не взглянула на него.
В троллейбусе мне хотелось толкаться, но было пусто.
А дома муж, помогая мне раздеться, удивился:
– Лапочка, ты знаешь… но у тебя…
– Что? Вешалка оборвана? – невинно спросила я. – Да?
– У тебя… у тебя сегодня прелестная причёска, – сказал он, ловко зацепляя пальто за воротник, и вздохнул.
В тот вечер я не пришила вешалку. Я забыла.
Утром всё началось сначала. Изощрялась тётя Фиса, просто презирал меня мрачный гардеробщик в столовой. В парикмахерскую я не ходила, но зато в поликлинике мне сообщили как новость, что вешалка у меня оборвана.
Оттуда я пошла в Эрмитаж. С несчастным лицом я подала гардеробщице своё пальто и стала ждать. Она повесила его молча, а потом дала мне мой номерок.
Я шла по гулким залам дворца и думала о гардеробщице. Почему она мне ничего не сказала? Я думала о ней, стоя у Ван Гога, думала, сжимая номерок в руке, у Венеры Таврической и только у какого-то Аполлона, кажется, о ней забыла.
Потом спустилась вниз и подала номерок. Гардеробщица мне улыбнулась и подала пальто. Я так удивилась, что никак не могла попасть в рукава.
Вышла на набережную Невы. Конечно, лил дождь. Я шла по Дворцовому мосту и всё думала: «Почему она мне ничего не сказала?»
А дома муж, снимая с меня пальто, изумился:
– Ой, ты что, вешалку пришила?!
Господи, как мне теперь найти эту гардеробщицу? Я ведь даже лица её не запомнила…
Ремонт мы делали с моей задушевной подругой и с мужем, которого я, как оказалось, люблю всё равно, несмотря ни на что.
Все двери мы выкрасили в белый цвет, ванну в голубой, а прихожую сделали розовой. Задача была такая: за два выходных дня превратить нашу неуютную запущенную квартиру, которая свидетельствовала, что жизнь не удалась, в жилище счастливых людей.
Моя подруга Женька считала, что оставаться красивой обязана только я, потому что на меня смотрит любимый человек. Поэтому она бестрепетно натянула на себя старый тренировочный костюм, а голову повязала наволочкой.
Мужу моему она велела забивать гвозди и чинить вентилятор, так как мужчины должны делать только мужскую работу, и нельзя, пользуясь равноправием, заставлять их мыть пол и стирать занавески. А то в один прекрасный день рискуешь обнаружить, что он у тебя и на мужчину не похож.
Таким образом, муж чинил на кухне вентилятор, я, оставаясь красивой, тут же варила борщ и жарила котлеты, а ремонт делала Женька. Её энтузиазма одинокой современной женщины хватало на троих. Если бы она не отвезла к себе на дачу мою свекровь, вся эта затея вообще была бы немыслима. Мы ещё успевали, пока она не видела, целоваться, прилипая к свежепокрашенным дверям.
Понятно, что тут было не до Лёльки, и хотя она рвалась нам помогать, мы на эти два дня закинули её к моей маме.
Гром среди ясного неба раздался, как всегда, некстати.
Я в большой комнате держала картину, которую очень долго прибивал муж (потому что нас никто не видел), как вдруг Женька вылетела из другой комнаты так внезапно, что картина обрушилась…
Но она не обратила на это никакого внимания.
– На-ка почитай! – она протянула мне тщательно сложенный обрывок тетрадного листа. – Почитай…
«Дорогая моя, любимая Олечка! Приходи сегодня к школе в 18.00. Пламенно жду! Л. И.»
А внизу лиловая свёкла, пронзённая стрелой. И сегодняшнее число…
Ну вот. Всё. Оказывается, наш ребёнок вырос. Занятая работой и своими личными проблемами сверх меры, я всё проглядела. «Любимая Олечка…» Так может писать только человек, который уже объяснился. «Моя любимая Олечка…» Что же делать? Такой искренний, такой понятный мне, всегда родной ребёнок вдруг превратился в загадочного сфинкса… Как? Когда? Господи…
Недавно мы с ней гуляли вечером перед сном, и она сказала грустно:
– Вот… У тебя есть всё-таки муж. А у меня-то и нет никого…
Я удивилась: как «никого»? А мы? А бабушка Тоня, моя мама? Есть, наконец, подруга Ирочка! Ну, в крайнем случае, бабушка Валя… Хорошо бы, конечно, дружить и с мальчиком каким-нибудь, но…
Она посмотрела на меня тогда с такой пугающей, такой взрослой иронией… И ничего больше не сказала.
– Ребята, что же делать?
Муж был занят. Он держал картину, которая стояла на полу. Женька села на корточки и принялась энергично и сосредоточенно красить плинтус.
– Но… Но получается, что она теперь от меня всё скрывает!
Старый серый плинтус под Женькиной кисточкой становился празднично-лакированным, коричневым.
«Пламенно жду!» В отчаянии я взглянула на мужа. Он подошёл ко мне, перечитал записку и улыбнулся. Обнял меня за плечи и, не стесняясь Женьки, бережно поцеловал. Потом нагнулся к ней, осторожно вынул у неё из рук кисточку и опустил в банку с краской.
– Давайте, девочки, давайте… Отмывайтесь, переодевайтесь и бегом к школе, – сказал муж почти спокойным голосом. – А то уже пятнадцать минут осталось.
Всё-таки иногда он, оказывается, знает, что мне надо делать!
У школы в восемнадцать ноль-ноль не было никого. Ни Лёльки, ни этого Л. И. Мы осторожно выглядывали из-за угла, обходили школу сзади, выглядывали из-за другого угла… Независимо, под руку прогуливались перед фасадом, благоухая растворителем, которым Женька отмывалась, пополам с дорогими духами, которые мы вылили на неё сверху. Вокруг было тихо, пустынно, и только в подвале мяукала какая-то кошка.
К понедельнику наша квартира изменилась так, что, войдя в неё, хотелось улыбаться и, может быть, петь.
Вернувшись с работы, я зажгла свет в прихожей и увидела на полу целое стадо разнообразных кроссовок и башмаков. Посчитала – четырнадцать.
Из глубины квартиры слышались хохот, ломкие мальчишечьи голоса, девчоночий писк. И голос дочери, объясняющий, гордый. Похоже, она организовала экскурсию по нашей квартире для половины своего класса. Раньше, кроме Ирочки, у нас никто не бывал.
Но который же из них этот Л. И.? Я прислушалась.
– Зараза!
– Ну куда ты лезешь, пусти!
И наконец, Лёлькин голос с незнакомыми мне усмиряющими интонациями. (Впрочем, нет, знакомыми. У меня у самой такие интонации.)
– Ну хватит, сосиски глупые. Вы же сейчас прилипнете! Там же всё покрашено… Это что – погодите, скоро у нас ещё и Вельвет будет!
Два года обещала я ей сшить Вельвета. Диванную подушку из лоскутков в виде пухлого, строгого и очень смешного гномика. Видели мы с ней однажды такого у знакомых, в гостях. Её поразило, что этот вельветовый человечек в колпачке набекрень, оказывается, нужен для того, чтобы охранять дом.
От моего присутствия Лёлиным гостям сразу стало неуютно. Скромно поздоровавшись и опустив глаза, они босиком, по одному просочились в прихожую, поодевали свои обувки и исчезли. Я не успела их даже толком разглядеть. А уж установить, кто из них этот Л. И., и вовсе не удалось.
– Ну как? Понравилось им? – спросила я дочь.
– Мамочка! Ну конечно!
Но открывать свою душу и рассказывать мне про этого Л. И. она, похоже, и не собиралась.
Я терзалась, но вела себя педагогично. А потом однажды не выдержала и поступила так, как поступала со мною моя мама, а с ней, может быть, моя бабушка.
Я просто возмутилась, что Лёлька мне не доверяет.
– Что ты, я тебе доверяю! – удивилась она.
– Но у меня есть основания думать иначе! – обиделась я.
– Какие основания?
И тогда пришлось признаваться, что мы прочли записку, которую во время ремонта Женька нашла под Лёлькиной кроватью.
– У меня полные карманы таких записок, – спокойно ответила дочь.
– А почему же ты не пришла к школе в восемнадцать ноль-ноль? – спросила я, уже выдавая все свои карты.
– Что я, дура что ли?
Пожалуй, не дура. Но кто же из мальчишек писал ей «Дорогая моя, любимая Олечка»?
– Что ты, мамочка, наши мальчишки разве могут так написать? От них только и дождёшься «Я вот сейчас тебе ка-а-а-к врежу!».
Мне стало совсем страшно. Если это не мальчишки, то кто же?
– Даша Королёва. Она меня с первого класса ненавидит. С тех пор, как Блин сказал, что я на русалку похожа. В этом году он, правда, сказал, что больше на селёдку, но она всё равно ненавидит. И на каждом уроке пишет мне эти записки и подбрасывает. Думает, я не знаю. Это чтобы я волновалась и оглядывалась: кто же это в меня так влюбился?
Муж, узнав всё, хохотал долго. А потом вдруг сказал:
– Слушай, давай мы ей к дню рождения подарим хороший кожаный портфель, а? (Наверное, сам о таком мечтает. Он всегда старается дарить другим то, о чём мечтает сам.) Лёлька в последнее время ходила в школу с яркой тряпочной сумкой-диснейкой, портфель у неё давно разорвался.
– А ты знаешь, зачем ей портфель?
– Книжки носить.
– Нет. Лупить мальчишек по головам. Так вот, кожаный портфель, как я недавно у неё выяснила, оружие слишком гуманное. А в сумку в эту положишь, допустим, пенал. Деревянный… Понимаешь?
Он понял сразу.
День рождения у них с Лёлькой в один день, и я предложила портфель кожаный купить ему. Но оказалось, что ему нужен не портфель.
– А мне, может быть, ты сошьёшь этого… как его… Вельвета? – тихо попросил муж. – А? Из лоскутков…
Тёмный петербургский двор, мощённый булыжником. Со всех сторон стены с окнами.
– Мальчик, как тебя зовут?
– Вовочка…
– А меня Аннушка. Давай дружить?
– Давай!
Куда мы удрали тогда с этим Вовочкой – страшно подумать! На остановку…
Не оглядываясь, вышли мы из тёмного двора и потопали через улицу, крепко держась за руки. А вокруг светило солнце, катились машины и разливалось сплошное счастье.
В руках у Вовочки был мячик. Загадочный. Невиданный. Шлёп – красный! Шлёп – синий!
Мячик-то был просто двухцветный. Но тогда осознать это мне было не под силу.
А теперь мир упростился, и я знаю, что бывают двухцветные мячики. Но зато сегодня никак мне не представить – как это я на улице подойду к человеку, который мне понравился, и скажу:
– Здравствуй! Как тебя зовут? Давай дружить!
Мир усложнился.
Вот как всё это выглядит теперь.
Московский вокзал. Метро. Уже очень поздно. Я еду из дома ночевать к подруге после длинного и никому не нужного скандала, и на душе у меня пусто и отвратительно.
Мне осталось только вздохнуть, шагнуть на эскалатор и – вниз, под землю, с человеческим водопадом.
Но вдруг я спотыкаюсь, если можно так сказать, о взгляд. Человек на меня смотрит. Я не понимаю, о чём он думает. Только вижу, как он весь восхищённо протягивается мне навстречу. Высокий, тонкий. На лбу шрам.
Мне осталось ещё два шага. Шаг.
– Постойте… Вы очень торопитесь?
Надо сказать: «Да, тороплюсь». Высоко поднять голову, ступить на эскалатор и съехать торжественно вниз, но я вдруг честно говорю:
– Нет. А что? – И останавливаюсь.
Так не полагается, и поэтому он не знает, как быть.
Я тоже не знаю. Мы стоим и смотрим друг на друга молча. Как айсберги. А толпа нас обтекает. С каждой секундой он нравится мне всё больше и больше.
– Что вы на меня так смотрите? – теряется он.
– Ладно, не буду, – говорю я, но не отворачиваюсь.
Наконец, он придумал, что сказать:
– Вы не могли бы мне помочь?
Господи, меня хлебом не корми – дай кому-нибудь помочь!
– Понимаете… Я ничего не буду вам объяснять. Надо позвонить одному человеку, а потом… поехать в одно место. Это можно?
(Всё я понимаю. Ты это придумал потому, что не знаешь, как меня задержать. Ведь не можешь ты мне сказать: «Я совсем один, мне так тошно… Пойдём со мной!» А я не могу доверчивым движением взять тебя за руку и пойти. Так не полагается. И поэтому ты бездарно врёшь про «одного человека в одном месте».)
– Ну, если это так необходимо… – говорю я очень серьёзно, неожиданно для себя.
– Тогда подержите, пожалуйста, мой портфель. Он лёгкий.
– Зачем?
– А чтобы вы не ушли, пока я буду звонить.
Что его, пятнадцать раз обманывали, что ли?
В такси можно опомниться и слегка собраться с мыслями. Нет, всё-таки какой бред: ночью, неизвестно с кем, неизвестно куда я еду и, честно говоря, не знаю зачем.
– А вы, собственно, кто? – спрашивает меня мой спутник.
– Я – наш человек, – говорю я таинственно и серьёзно. Хочется просто назвать своё имя, но я всё-таки повторяю: – Наш человек.
– А… Понятно. (Ни черта тебе не понятно.) А под каким флагом вы выступаете?
(Под каким, действительно, флагом я выступаю? Ну почему ты задаёшь мне такие идиотские вопросы?)
– Да под тем же самым, – лихо отвечаю я.
– Да?
– Да.
Представляю, как забавно шофёру слушать наш разговор, но он профессионально молчит.
Нет, мир всё-таки здорово усложнился.
Садовая. Старые дома. Подворотня в духе Достоевского. Под аркой в стене – ниша. В нише – дверь.
Вообще-то ещё можно сбежать…
Ключ повернулся в замке, дверь скрипнула.
– Только ты ничего не бойся.
– А я и вообще ничего не боюсь.
– Ну тогда делай два шага и стой.
Шагнула. Стою. Мрак.
Дверь захлопнулась. Он мягко прошёл мимо меня и повернул выключатель.
Оказывается, мы посреди кухни. И оказывается, мы на «ты».
– Проходи.
Мебель расставлена с математической аккуратностью, по комнате хоть на велосипеде катайся. Окна – на уровне земли, в окне – железная решётка. Не выскочишь. Н-да…
– Садись. Сейчас мы с тобой выпьем. – И, поймав мой взгляд, успокаивает: – Двадцать восемь грамм, не больше.
– Понимаешь, – говорю я, – но я просто не пью. Это один из самых крупных моих недостатков.
– Это ничего. Сейчас выпьешь.
Портвейн колыхается у меня перед глазами в тёмно-синей фарфоровой чашке, запах вина бьёт в нос. Господи, ну что же мне делать, если я действительно не пью?
– А ты чашку держишь, как пиалу. – Он пьёт залпом такую же синюю чашку, секунду остолбенело молчит, а потом ловит обратно нить своей мысли: – У нас так держат пиалу.
– Где – у вас?
– В Баку. Я – наш человек только наполовину. А наполовину – мусульманин. Я там родился.
А я там никогда не была, и от этого ему меня просто жалко.
– Ты не видела Баку?! У нас его называют Баки-джан. Я не знаю, как это сказать по-русски, дословно это «ветер – душа».
Глаза у него глубоко-чёрные, без зрачка. И смотрит он на меня растроганно и чуть удивлённо: вот, мол, что я тебе сказал! И вдруг спохватывается, напускает на себя строгость и опять резко, порывисто, с досадой:
– Почему же ты не выпила? Пей!
– Нет, спасибо. Ты съешь вот эту солонку соли – тогда я выпью. (Отличный способ, ещё никто ни разу не съел.)
– Какая дура!..
Я молчу так гордо, что ему становится не по себе.
– Ладно, ты не обижайся. Я вообще-то мастер оскорблять людей. И очень тяжёлый человек.
(Подумаешь, оригинал! Видел бы ты, что я, такая хорошая, устроила в собственном доме два часа тому назад…)
– Ну да, оскорбил – и сразу взвился в собственных глазах.
– Куда? – не понял он.
– Вверх.
– А тебе не кажется, что ты слишком остроумная?
– Нет. А что?
– Возникаешь много. У нас бы тебе паранджу на морду – и всё. Чтобы не возникала.
(А что? Может быть, это и выход? И я, может быть, сейчас не тут бы сидела, а дома?)
Я железно молчу.
А он вдруг совсем иначе, умоляющим тоном:
– Ну выпей! Я же не знаю, как с тобой говорить. Я же тебя совсем не знаю…
(А я тебя, что ли, знаю?)
Нет, мир безнадёжно усложнился.
Уже перестали ходить трамваи. Тишина. Мы сидим друг против друга (между нами – круглый стол) и всё бьёмся над выяснением, как он выражается, основных параметров.
– Ну а всё-таки, кто же ты? – настаивает он.
– А ты кто?
– Я? – он задумался. – Профессия, что ли?
– Ну хотя бы.
– Инженер по радиоэлектронике. Член профсоюза. А почему ты не пьёшь?
Жуткий вопрос. Я не знаю, почему все пьют, а я не пью. Ну мне просто невкусно, зачем же я буду это пить? И потом, голова-то мне на плечах нужна постоянно, а не время от времени… А поскольку паранджу на морду мне ещё надевать не пробовали, то и заставить меня пить было некому. Но я понимаю, что правду говорить бесполезно.
– Почки. Врачи запретили… А ты, значит, член профсоюза. Ну скажи мне, член профсоюза, а вообще-то, кто ты такой? Что ты любишь?
– Люблю платить членские взносы.
– Ну ладно, а собак ты любишь?
С детства я уверена, что если человек любит собак, то он, во всяком случае, не сволочь.
– Что ты понимаешь в собаках, девочка?
– Я тебе не девочка. Я замужняя женщина. А с собаками я работаю.
– Кем?
– Инструктором-дрессировщиком служебных собак.
– Да? – смеётся он. – Какая редкая профессия! А у меня зато есть собака. Вест. Чемпион города среди догов. Видишь решётки на окнах? Пришлось поставить, а то летом кошку во дворе увидит – и прямо в окно.
– А где он?
– На даче. Ну выпей пожалуйста…
Водку он уже выпил. Теперь высокая тёмная бутылка с вином постепенно светлеет, темнота в ней уже на донышке.
– Слушай, я же безудержно пьян! Как же это вышло? – удивляется он. – Какая антиобщественная тишина!.. А ты… я не могу тебя понять… Я говорю пойдём – ты и пошла. Я вот тебе доверился, выпил, а ты не пьёшь и всё время хочешь войти туда, куда я и сам-то вхожу… босиком! Слушай, а что же тебе нужно?
Действительно, что мне нужно? Понимания? Тепла человеческого? Не могу же я ему сейчас сказать: «Давай дружить!»
– А тебе что нужно?
Он смотрит на меня обречённо. На лице ясно написано: «Разве ты, дура, когда-нибудь сможешь это понять?»
Надо уходить.
Наступил уже тот глухой час ночи, когда только машины скорой помощи выползают из переулков, шурша колёсами, а на улицах нет никого.
– Ладно, я пойду.
– Никуда ты не пойдёшь.
– Но мне нужно идти.
– Как же ты пойдёшь одна? Ночь, никого нет. Ты ведь женщина.
– Я же сказала тебе, что вообще ничего не боюсь.
О проекте
О подписке