– Мама, почему луна идёт за мной, когда я иду?
Вечер. У меня сидит человек, который пришёл по делу, и мне некогда отвечать на бесконечные Лёлькины вопросы.
– Извини, дорогая, – говорю я. – Сейчас мне просто некогда. Пойди помой руки, скоро будем пить чай.
Лёлька уходит безропотно, вежливость её всегда обезоруживает.
– Бабушка, – слышим мы через пять минут из комнаты свекрови, – а почему луна идёт за мной, когда я иду?
– Это обман зрения, деточка.
– Нет, бабушка, это не обман. Я оглянусь – а она уже тут. Я опять оглянусь – а она уже вон тут. Она сама идёт за мной!
– С ума сойти! – поражается бабушка. – Я барышней была – и то об этом не задумывалась. Мне такие вопросы даже сейчас в голову не приходят… Тебе же только пять лет! Нет, в моё время дети о таких вещах не спрашивали.
Проходит полчаса. Дверь тихо приоткрывается, и Лёлька опять осторожно входит к нам. На её халатике сверкает моя самая блестящая брошка.
Человек, который пришёл по делу, всё ещё сидит, и уходить ему не хочется. Мне тоже не очень хочется, чтобы он уходил.
– Ах, какая у тебя брошка! – крайне восторженно замечает он. Лёлька честно верит в этот восторг и, засияв, влезает ему на колени.
– Правда похоже на люстру? Люстры – это в театре такие бывают, красивые-красивые, – объясняет дочь.
– А ты руки мыла? – спрашиваю я.
– Мыла, – врёт она мне прямо в глаза и, почувствовав, что нельзя упускать ни минуты, выпаливает в лицо моему собеседнику: – А почему луна идёт за мной, когда я иду?
– Луна?.. – он тихонько гладит Лёльку по волосам. – Луна – это волчье солнышко, у неё свои законы. Вот когда вырастешь и будешь такая же высокая и красивая, как мама, поедешь ты на поезде куда-нибудь в тёплые страны, – говорит он печально и смотрит на меня. – И луна поедет за тобой. Так и побежит за поездом. И никакие тучи её не проглотят. Ты будешь ехать, а она будет всё смотреть на тебя и смотреть…
Лёлька становится очень серьёзной, задумывается, тихо сползает с его колен и молча сама уходит.
– Папа, – слышим мы через минуту, – а почему луна идёт за мной, когда я иду?
Папа, который целый вечер всё что-то приколачивает, а у него это что-то всё время падает, говорит с Лёлькой долго и подробно, только нам ничего не слышно. Наконец, она врывается, торжествующая, и заявляет:
– А папа объяснил мне, почему луна идёт за мной! Он снял с ёлки шарики и всё объяснил.
– Ну и почему же она идёт за тобой?
– Он мне объяснил… но только я не знаю… – вздыхает Лёлька и смотрит на меня ошеломленно.
А ведь в самом деле: идёшь – и луна идёт за тобой… Сама! Почему?
Печёнкин сидел на первой парте и, как говорили наши учителя, «вертел головой назад». Потому что сзади сидела я.
Когда я была на первой парте, то головой назад вертела я. Поэтому меня отсадили к Лариске Ксендзовой, отличнице. Я-то тоже была отличницей, но ещё я была выскочкой, а Ксендзова – тихая, она должна была на меня влиять.
– А у меня косы длиннее твоих! – сказала она сразу.
– А у меня зато толще!
– А зато ты не знаешь, что такое ямб и хорей!
Мы помолчали. Я не знала, что такое ямб и хорей.
Мне узнать было не у кого. И мне стало нестерпимо стыдно.
– Невежда несчастная, несчастная ты тупица! – с наслаждением прошипела Лариска и перестала меня замечать. Она здорово это умела – не замечать.
А Печёнкин всё равно вертел головой назад.
На русском ему сделали замечание. Он встал, а когда садился, то как-то опять растерянно оглянулся на меня. Класс заинтересованно захихикал, а Лариска тихо, но внятно сказала: «Раз!»
Сёмка Водотынский, который сидел впереди, написал записку: «Печёнкин, не верти головой, а то Ксендзова считает!» Но пока там передавали, записка попала на учительский стол и до Печенкина не дошла.
А на перемене Широчкин, столкнувшись со мной, сказал:
– Гы-ы! – И подтянул штаны локтями.
– Дурак ты, и больше ты никто! – небрежно бросила я.
– Ага, дурак, – согласился он, – а почему ты покраснела?
– А ты штаны подтяни, двоечник несчастный!
– Я вот дам тебе сейчас по вывеске! – нервно сказал Широчкин.
– Дай. Свою будешь в кармане носить, – ответила я.
Папа говорил, что человек должен всегда держать себя в руках, и вообще надо иметь мужество. Тогда все тебя будут бояться. Широчкин меня боялся.
И так было изо дня в день.
Я просто не могла не смотреть на Печёнкина. Но только когда он не видел. Но стоило ему взглянуть на меня, как я сразу же почему-то делала вид, что вообще тут не при чём.
Я уже наизусть знала, как он поднимает руку, аккуратно ставя локоть на парту (я-то всегда руку тянула так, что учителям казалось, будто я вылезу сейчас из своего передника). Наизусть знала, как у доски он сначала отыскивает взглядом меня, а уж потом слушает вопрос, который ему надо повторять. Разговаривать с ним мы совсем не могли, только краснели, то вместе, то по очереди. А Ксендзова, когда ей уже нечем было крыть, презрительно кривила красивые губы и бросала мне в лицо: «А тебя зато Печёнкин любит!» И я замолкала под тяжестью какой-то непонятной вины.
В июне пришла весна. На Колыме весна всегда приходит в июне, а снег выпадает к первому сентября. Школа кончилась, и мы занимались чем попало.
Я ловила рыбу, потому что это мне запрещали родители, и дралась с мальчишками с нашего рудника, потому что они меня дразнили «длинноногая».
Они знали, что я могу вынести всё, но этого оскорбления не прощу. Собирались по несколько человек, подкарауливали меня и кричали: «Длинноногая идёт!» А когда я бросалась на них – били меня. Но я всё равно каждый раз бросалась и приходила домой в синяках. И тогда папа говорил, что вот люди, некоторые, на ошибках учатся, а некоторые – нет.
Печёнкин ходил за мной часто, но издали, смотрел только, и всё.
А рыбу мне запретили ловить потому, что берег Колымы с нашей стороны обваливался. Река его подмывала, и он бухался в воду. А напротив берег намывался, и река поэтому не только текла в длину, но и понемножку двигалась вбок. Когда в воду обвалился клуб, папа взял с меня честное слово, что на берег я не пойду.
Я, конечно, была честным человеком и два дня не ходила, а потом как-то забыла про честное слово и пошла… У меня в затоне под корягой стоял самодельный перемёт с двумя крючками, и, может быть, на крючке уже болтался таймень, кто его знает, надо же было проверить!
А таймень и правда попался, только маленький. Я даже сначала подумала, что он головастик, а потом сообразила, что у нас вечная мерзлота, лягушки-то не водятся.
Прозрачная и холодная река билась и шумела впереди на перекате, а внизу в затоне вода крутилась чёрная и глубокая. Я сидела на берегу и смотрела на своего тайменя, когда кто-то заорал прямо у меня над ухом: «Длинноногая!»
Я оглянулась и увидела, что земля за мной расползается, как старая материя, и быстро-быстро змеится трещина, и всё расширяется, расширяется, расширяется…
– Да прыгай же ты! – крикнул кто-то, но прыгать было уже поздно. Земля под ногами оседала всё ниже, берег вырастал вверх и уже слышался тяжёлый подземный гул…
Я только успела вцепиться в чьи-то пальцы, как земля сама ушла у меня из-под ног и ухнула в воду.
Всё это было совсем неожиданно и поэтому не очень страшно. Я даже не успела вспомнить, что плавать-то я не умею. И только когда оказалась наверху, почувствовала вдруг, что ноги у меня ничего не соображают, и обняла какую-то лиственницу. И близко-близко увидела Печёнкина…
– Господи… – прошептал он совсем бледными губами.
Внизу текла мрачная Колыма, где-то рядом опять ухнул в воду подмытый кусок берега. Я чувствовала щекой кору лиственницы, мягкие её иголочки и не могла произнести ни слова.
– Г-ы-ы… – вдруг сказал кто-то. – Стоите, да?
Широчкин. Он подтянул штаны локтями и снова растянул свой красный широкий рот:
– Надо же… Стоят! Гы-ы-ы! – и залился, чувствуя свою безнаказанность. Ему было весело, и он был прав.
Мы с Печёнкиным наклонили головы, повернулись и медленно разошлись в разные стороны.
Я давно уже знаю, что такое ямб и хорей. И давно не дерусь с мальчишками. Но если я когда-нибудь встречу Широчкина!..
А недавно на трамвайной остановке, в Петербурге… Я стояла и куталась в плащ, а воротник был какой-то маленький, и, конечно, с Невы дул ветер…
– Длинноногая, это же ты! – вдруг сказал кто-то. И первый протянул мне руку, улыбаясь неудержимо.
Широчкин. Загорелый, господи, какой высокий…
– Широчкин… Ты с ума сошёл! – почему-то сказала я. – Ты откуда взялся?
– Из Средней Азии, – ответил он просто.
В тот вечер я не уехала на Петроградскую на своём трамвае. Мы бродили по Невскому. Выяснилось, что я никогда не знала его имени. Теперь спрашивать было неудобно.
В кафе-мороженое мы не попали, поздно. В ресторан я не захотела. И мы уехали на трамвае в Стрельну, в парк.
– Вот, этому парку двести лет, – рассказывала я.
– Ага, а почему ты блондинка?
– А кем ты работаешь? – спросила я вместо ответа.
Он мне не сказал, а когда я стала настаивать, рассердился:
– Ну что ты, маленькая, что ли?
«Наверно это как-то связано с войной», – подумала я.
Толстые одинаковые липы важно стояли по сторонам. Мы остановились, потому что дальше было море. Залив. Розовый, светлее неба.
– Белая ночь, надо же… – сказал он и положил мне руку на плечо.
– А у тебя есть дети? – спросила я.
– Нет, я не женат. А у тебя?
– У меня есть всё, что полагается иметь в моем возрасте, – ответила я, как мне показалось, уклончиво.
Он молчал. Смотрел вдаль, на море.
– А ты помнишь, как мы с тобой дрались? – наконец повернулся он ко мне.
– Не помню… – притихла я. Действительно, я этого не помню.
– А помнишь, тебя ещё звали Лисичка-сестричка?
– Нет.
– Эх, ты. Всё забыла. А что Печёнкин был в тебя влюблён, тоже не помнишь?
Я почувствовала, что надо сказать: «Забыла».
– Какой Печёнкин?
Он посмотрел на меня недоверчиво, но ему очень хотелось в это поверить, и поэтому он поверил.
– Ну ладно, это я понимаю… но… но как я-то по тебе с ума сходил, тоже забыла?
Забыла! Да я и не знала…
До города мы добирались на последнем трамвае. Вагон был совсем пустой. Вагоновожатая смотрела, по-моему, больше на нас, чем на дорогу. Я пряталась в сирень, которую он наломал мне в парке, а ему спрятаться было некуда.
Трамвай несся в молоке белой ночи как будто в безвоздушном пространстве. В зеркальце нас нагло разглядывала, поджав губы, эта вагоновожатая, но мы не разошлись в разные стороны. Мы улыбнулись ей взрослой улыбкой и вышли из вагона вместе.
О проекте
О подписке