Джон Ферзман никогда не думал, что война может быть такой. Он представлял её иначе — по картинкам в дешёвых газетах, по рассказам старых ветеранов в тавернах Чикаго. Там были штыковые атаки, развевающиеся флаги, трубы, зовущие вперёд. Там была слава.
Здесь не было ничего.
Здесь была грязь по колено, холодный дождь, не прекращавшийся уже третью неделю, и запах. Запах мокрой шерсти, разлагающейся кожи и собственного страха.
Они шли на север, куда-то на север, но куда именно, солдаты не знали. Сначала был Гусиный ручей, потом бесконечные извилины Языковой Реки. Лошади падали в грязь и не вставали. Поначалу солдаты пытались помогать им, гладили по мордам, шептали что-то утешительное. Потом приказ генерала Крука запретил всякую сентиментальность, и в обессиливших животных начали стрелять на месте.
Джону запомнился первый выстрел. Оглушительный, резкий, после которого эхо долго бродило между голыми холмами. Лошадь — гнедая кобыла с добрыми глазами — рухнула в грязь, дёрнулась пару раз и затихла.
— Мясо, — коротко бросил сержант.
Джон смотрел на тушу и не мог пошевелиться. Его тошнило. Не от запаха — от мысли, что через час он будет жевать эту лошадь, которая ещё утром терлась носом о его плечо.
Он жевал. Все жевали. Голод оказался сильнее брезгливости.
***
Первый раз он увидел индейца на расстоянии выстрела.
Это было на рассвете, когда туман стелился по долине, и в серой мгле нельзя было разобрать, где кончается земля и начинается небо. Кто-то крикнул: «К оружию!» — и Джон, ещё не проснувшись, схватил карабин. Он ничего не видел. Только тени, мелькающие между деревьями. Только свист — то ли ветра, то ли пуль. Он стрелял наугад, туда, где, как ему казалось, кто-то двигался. Сердце колотилось, его пульсация отдавалась под самым горлом. Пальцы онемели от холода. После того как стрельба утихла, сержант насчитал четырёх убитых индейцев. Джон подошёл посмотреть.
Они лежали на голой земле — двое мужчин, женщина, ребёнок. Ребёнку было, наверное, лет десять. Мальчик. В грязной рубашонке, с заплетённой в косичку чёрной прядью.
Кто-то рядом сплюнул и сказал:
— Проклятые дикари.
— Да, — ответил Джон.
Но в ту ночь он не спал. Всё смотрел в темноту и видел лицо мальчика. И думал: зачем мальчик пошёл на войну? Или война сама пришла к нему?
***
Когда кончились галеты, люди начали голодать по-настоящему.
Сначала просто кружилась голова и сосало под ложечкой. Потом начались судороги. Джон видел, как один парень из роты «В» упал прямо на марше — просто сложился пополам и рухнул лицом в грязь. Его не стали поднимать. У него не было сил идти дальше, а у других не было сил его тащить.
Он остался там. Джон так и не узнал, выжил ли он.
Второго октября у них кончилось всё. Даже кофе, который варили из какой-то трухи, даже сахар, который таял в промокших карманах. Оставалась только конина — жёсткая, жилистая, почти без соли.
Джон жарил мясо на прутике, как учили, но огонь никак не разгорался — всё вокруг было мокрым. Он жевал сырую конину и плакал. Не от жалости к себе — от злости на генерала Крука, который завёл их сюда, на генерала Терри, который не прислал подкрепления, на индейцев, которые уходили всё дальше на север, в горы, где их нельзя было достать.
«Зачем им эта земля? — думал он. — Зачем им воевать? Они могли бы сидеть в резервациях, получать еду, одеяла. Зачем умирать ради камней и сухой травы?»
Он не понимал. Но где-то глубоко, там, где рождаются сомнения, он чувствовал, что индейцы знают что-то, чего не знает он. Что-то, ради чего стоит мёрзнуть, голодать и умирать. И это знание делало их сильнее. А его — слабее.
Он боялся их. Не только пуль и стрел — боялся их правоты.
***
Битва при Слим-Бьюттс стала для Джона адом наяву. Он не помнил, как началась стрельба. Просто в какой-то момент мир взорвался свистом, криками, дымом. Кто-то бежал мимо него с окровавленной рукой. Кто-то лежал на земле, стонал и по-детски звал маму. Джон стрелял. В туман, в тени, в людей, которых не видел. Перезаряжал. Снова стрелял.
Потом был овраг.
Оттуда доносился плач женщин и детей. Индейцы прятали семьи в расщелинах, за камнями, в грязи. И солдаты стреляли туда, потому что боялись и потому что из оврага тоже стреляли.
Джон сжимал карабин и вглядывался в чёрный провал между скал. Оттуда доносились крики на незнакомом языке — гортанные, резкие, полные отчаяния и ярости.
«Убей их, — шептал внутренний голос, — иначе они убьют тебя первыми».
Он поднял карабин, но не успел нажать на спусковой крючок. Кто-то крикнул «Прекратить огонь!». Оказывается, генерал решил начать переговоры.
Время тянулось медленно…
Из оврага вышли женщины. Одна прижимала к себе мёртвого ребёнка. У другой была прострелена рука, она держала её перед собой, и кровь капала на камни, а лицо её было спокойным. Мёртво-спокойным. Джон смотрел на неё и не мог отвести взгляд. У неё были такие же глаза, как у той женщины из первого боя, у которой убили сына. Такие же, как у матери Джона, когда она смотрела на портрет отца, не вернувшегося с гражданской войны.
Он опустил карабин прикладом в грязь, впился обеими руками в холодный ствол и опёрся на оружие всем телом.
***
Ночью, когда битва стихла и костры догорали в грязи, Джон сидел у крохотного огня и смотрел на пленных. Их было много — женщин, стариков, детей. Они сидели, прижимаясь друг к другу, и молчали. Никто не плакал, не просил пощады. Страшное молчание.
Рядом с Джоном присел на корочки старый разведчик, который говорил на их языке. Его звали Фрэнк Гроард.
О проекте
О подписке
Другие проекты
