Читать книгу «Доктор» онлайн полностью📖 — Андрея Убогого — MyBook.
image

XIII

Я поселился в большой холостяцкой квартире Ивана на Рублевском шоссе – сам хозяин через пару дней улетел в Лондон – и жил себе, что называется, кум королю. Холодильник был полон еды, бар – выпивки, деньги тогда у меня водились: чего еще было желать одинокому джентльмену?!

Плохо было одно: со мной не было Ольги. Первое время она мне и снилась, и даже являлась порой наяву. То мерещилось, что ее рыжие волосы колышутся впереди в толпе, то казалось, что ее взгляд плывет мне навстречу в метро, и я, вздрогнув, хватался за поручень эскалатора…

Желание видеть и слышать Ольгу порой становилось мучительно-острым. Несколько раз я попробовал до нее дозвониться, но ее телефон почему-то был недоступен. «Что ж, не судьба, – думал я. – Ничего, ждать не так уж и долго: вернусь, тогда и наговоримся…»

Но через несколько дней – сам себе удивляюсь – мне стало легче. То ли новая обстановка отвлекала меня, то ли мне помогали забыться разнообразные впечатления съезда – я ходил на его заседания регулярно, как на работу. Мало-помалу, как ослабевший больной после тяжкой болезни, я начинал приходить в себя.

А Москва помогала мне в этом. Само ощущенье огромного города, в водовороте которого вертелось великое множество человеческих судеб, ощущенье гигантских масштабов столицы – оно, как ни странно, меня утешало. Казалось, ну что значу я сам и все мои чувства и переживания на фоне вот этой безбрежной, куда-то несущейся жизни? Для Москвы я – ничто, и любовь моя – тоже ничто; так, может, и в самом-то деле не стоит особенно все усложнять?

Заседания съезда я посещал с удовольствием. Интересными, главное, были там люди: со всей страны съехались сотни хирургов, и совсем молодых, и уже патриархов с почти легендарными именами. Я гордился, не скрою, своею причастностью к этому миру. Здесь были собраны, в сущности, лучшие люди страны: работяги и умницы, те, с кем можно было и побалагурить, и выпить, и поговорить о серьезных вещах.

Пообщавшись с коллегами, я даже вспомнил о своей диссертации, которую начал было писать после смерти жены – надо было хоть чем-то заполнить постылую, вдруг опустевшую жизнь, – но потом научную эту работу забросил. А теперь вдруг подумал: «Почему бы мне к ней не вернуться? Материала собрано предостаточно, тема самая что ни на есть актуальная. Очень кстати я и в Москве оказался: похожу-ка в научную библиотеку, посмотрю, что нового появилось по язвам желудка, а потом доведу, наконец, до ума то, что начал. Как-никак, уже четверть века оперирую эти самые язвы – пора подводить кой-какие итоги».

Когда закончился съезд, я отлежался-отмяк после заключительного банкета и стал ходить в центральную научную библиотеку. Это дело меня так увлекло, что я часто засиживался там до закрытия, и деликатные женщины из отдела периодики спрашивали меня: «Простите, а вы не могли бы прерваться до завтра?»

С шумящей после долгого чтения головой шел гулять по вечерней Москве. Я когда-то неплохо знал старый центр и теперь, вспоминая, распутывал хитросплетения улиц и переулков внутри Бульварного кольца. Конечно, многое здесь изменилось – теперь не узнать было фасадов старинных домов и витрин магазинов, знакомых по прошлым наездам в столицу, – но многое осталось таким, каким было. Остался задумчивый Пушкин над шумною площадью – такая же прозелень проступала по складкам его бронзового плаща, остались скамейки и липы Тверского бульвара, остался храм Вознесения у Никитских ворот, где венчались Пушкин и Гончарова, и остался сидящий за храмом «третий Толстой»: даже в чугунном обличье он производил впечатление редкостного обжоры, пьяницы и жизнелюба.

Я неспешно бродил по сиявшей огнями Москве, наслаждаясь еще непривычной мне волей и праздностью. Из запасов того коньяка, что привез с собой, каждое утро я отливал полбутылки в карманную плоскую фляжку и потом делал глоток-другой «Наполеона» или «Ани» в любой момент, когда мне захочется. Иногда заходил выпить чашечку кофе в какое-нибудь по пути подвернувшееся кафе. Красивые как на подбор официантки неизменно радушно встречали немолодого, но хорошо сохранившегося мужчину в отличном пальто и костюме, безупречно побритого и благоухавшего дорогим одеколоном – то есть встречали меня. Случалось, на меня с любопытством посматривали и красотки из-за соседних столиков – видимо, по одежде и по манерам принимая меня за какого-нибудь дипломата или банкира. Эти женские взгляды мне были, конечно, приятны – стало быть, я как мужчина был до сих пор интересен. Но мне не хотелось затевать никаких новых романов: хватало и старого, там, откуда я только недавно уехал.

XIV

Я гулял по Москве, удивляясь тому, как же быстро она из растерзанно-дикого города, заполоненного мусором и бомжами – а именно такой я помнил Москву начала девяностых годов, – превратилась в благопристойную и процветающую столицу.

Нищих на улицах теперь не встречалось. Разве что возле вокзалов, в подземных, кишащих людьми переходах еще попадались и инвалиды в колясках, тянувшие грязные руки к прохожим, и чумазые дети неизвестной мне национальности, клянчившие подачки так весело, с таким живым блеском в глазах, что хотелось не пожалеть их – а, напротив, завидовать их напористой жизненной силе.

Подземные нищие странным образом привлекали меня. Нередко, делая вид, что листаю журналы или рассматриваю безделушки на пестром лотке коробейника, я наблюдал жизнь нищей братии.

Оборванцы сидели на грязном асфальте у стен перехода, словно на берегу реки. Брызги монет вылетали время от времени из гомонящего, шаркавшего людского потока и, блеснув, падали в грязные шапки или жестяные коробки. Услышав, как звякнула очередная монета, нищие начинали кивать головами – но поразительно равнодушными, даже высокомерными оставались их лица. Возможно, что кто-то из нищих и впрямь сознавал свое превосходство над суетливо спешащими мимо людьми. Как ни крути, обитателям подземелья было больше известно о жизни, чем благополучным и сытым – но всегда озабоченным чем-то – жителям верхнего мира. Видно было, что даже и милостыню горожане бросают с таким виновато-испуганным видом, словно вот этою жалкой подачкой хотят откупиться от рока, задобрить судьбу – ту судьбу, что как будто глядит на прохожих глазами вокзальных бомжей.

А этим бояться уже было нечего, они уж и так опустились на самое дно: поэтому их отупелые, бледно-опухшие лица порой выражали бесстрашие обреченности. И во мне оживало народное древнее чувство благоговейного страха перед юродами, нищими, перед бродягами или слепцами – перед Божьими, как говорится, людьми…

Как-то в переходе под площадью трех вокзалов мне попытались гадать. На ступенях, ведущих в Казанский вокзал, – я как раз шел туда за обратным билетом – мою левую руку схватила цыганка.

– Подожди, дорогой, погадаю! – хрипло выкрикнула она.

С любопытством я посмотрел на нее. Худая, подвижная, смуглая, она вся состояла, казалось, из шелеста юбок и звона монист да еще беспокойного яркого взгляда.

– Ладонь-то, ладонь-то раскрой! – нетерпеливо приказывала цыганка.

Ухмыляясь и пожимая плечами, я разжал пальцы левой руки. Взгляд цыганки напрягся.

– Подожди-подожди, – удивилась она.

Склонясь, она жарко дохнула мне на ладонь, потом быстро протерла ее рукавом желтой кофты. Казалось, цыганка сама не верила в то, что увидела. Отпустив мою руку, она неуверенно пробормотала:

– Рука – не годится! Я лучше тебе по-другому сейчас погадаю…

Запустив руку в юбки, она достала круглое зеркальце и, наведя его мне на лоб, стала что-то высматривать.

– Напрямую смотреть нельзя – так чужую судьбу на себя принять можно, – поясняла она не то мне, не то себе же самой.

Но и зеркало, видимо, мало ей помогало. Подышав на него, протерев водянисто мерцающий круглый глазок, она вновь попыталась всмотреться в мое отражение. Неподдельный испуг проступил в ее смуглом лице.

– Да ну тебя к черту! – И она неожиданно бросила зеркальце оземь.

Цыганка со всем ее шелестом, звоном, горячечным взглядом мгновенно исчезла, как будто растаяла в зыбких тенях перехода.

«Вот так штука…» – я озирался, потирая занывшую левую кисть. Что было делать: смеяться иль плакать, идти, куда шел, или, может, вернуться? Осколки разбитого зеркала, помню, хрустели в ногах торопящихся мимо людей, и от этого хруста мороз пробирал по коже…

XV

Возвращаясь, я с нетерпением ждал встречи с Ольгой. Пока ехал в поезде, все представлял, как увижусь с ней, что ей скажу – и как мне навстречу засветится ее взгляд.

Однако наша с ней встреча меня оглушила. Я только-только поднялся к себе на этаж, вставил ключ в дверь кабинета, как услышал шаги за спиной. Конечно, я их узнал – и, расплываясь в улыбке, обернулся к шагающей Ольге.

Но ее взгляд был каким-то слепым. Рассеянно, словно не узнавая, Ольга скользнула глазами по мне, потом, спохватившись, кивнула и, склонив голову набок, торопливо прошла дальше по коридору.

Я так и замер с ключами в руке, с застывшею глупой улыбкой – и тупо смотрел, как она удалялась. «Что это значит? Я брежу или это сон?» Машинально я открыл дверь, снял пальто и швырнул его на диван, а потом, встав к окну, прислонил к ледяному стеклу свой пылающий лоб. Слепой, равнодушно скользнувший по мне ее взгляд вновь и вновь возникал у меня перед глазами. Весь ужас был в том, что, при всей слепоте – Ольга словно не видела ни меня, ни сестер-санитарок, сновавших вокруг, ни обшарпанных стен коридора – взгляд ее был несомненно счастливым! Ясно, что только влюбленная женщина может смотреть вот таким ослепленно-сияющим взглядом. Где уж ей видеть кого-то еще, если только один человек занимает и мысли, и душу?! Но теперь это вовсе не я…

Несколько дней прошли как в дыму. Я, конечно, ходил на работу, что-то там делал, консультировал и оперировал – но все это совершалось автоматически, словно само по себе, по инерции многолетней привычки.

Я только теперь осознал, как мне плохо без Ольги. «Ну не может же быть, – думал я, – чтобы все оборвалось так быстро, так вдруг? Просто нам надо встретиться, поговорить, надо вспомнить друг друга…» Но я не мог с ней увидеться, как ни старался: похоже, Ольга нарочно меня избегала.

Зато я встретил счастливого, как это пишут в романах, соперника. Это было во время утреннего обхода в реанимации. Мы, полтора десятка врачей, переходили от больного к больному; я, как обычно в те дни, плелся позади всех с видом потерянным и отрешенным.

– Смотри, Гриша, – толкнув меня в бок, прошептал толстяк Юровский, заведующий гинекологией. – Вон с тем красавчиком у Ольги Фокиной роман. Его только месяц как приняли анестезиологом, а по нему все наши девки уже сохнут…

Я ничего не ответил на смрадный одышливый шепот Юровского – эта старая жаба никогда не упускала случай посплетничать – зато мрачно, не отрываясь, смотрел на высокого смуглого парня, которого мне указали. Тот даже поежился и передернул плечами – как видно, почувствовав мой ненавидящий взгляд.

Молодой доктор был, в самом деле, красив – и, похоже, не сомневался в том, что его все вокруг любят. «А как же иначе? – словно бы говорило его улыбавшееся, приветливое лицо. – Разве я что-нибудь сделал плохое?»

Голова моя зашумела, и багровые пятна поплыли в глазах… Не помню, чем завершился тот злополучный обход; помню только, как я, уже у себя в кабинете, тупо смотрел в окно, ничего в нем не видя, и катал языком во рту таблетку нитроглицерина. Грудь и голову все сильнее сжимали тиски – и казалось, что сердце вот-вот остановится…

Не стану подробно описывать, как мне было плохо. Я жил тогда словно в аду. Меня самого словно и не было вовсе; а тот мой двойник, что еще, по инерции, утром шел на работу, проводил там планерки, потом оперировал, потом пил коньяк в закрытом на ключ кабинете – этот чужой, механически выполняющий все человек почти не имел ко мне отношения. Мне даже казалось, что, если избавиться вдруг от него – если б он, скажем, попал под машину или выпил смертельную дозу снотворного, – то в моем мучительном существовании его, двойника, исчезновение мало бы что изменило. Страдание словно превосходило меня самого – было ощушение, что даже и смерть ничего не могла б с ним поделать…

А иногда во хмелю мне мерещилось: «Может, все это мне только снится?» Словно какая-то ошибка вдруг вклинилась в жизнь – и эту ошибку не поздно исправить. В таком состоянии я доходил до поступков постыдных и жалких: я начинал звонить Ольге.

– Да! Я слушаю! – отзывался ее бархатистый, взволнованный голос. Но уже по самой затянувшейся паузе Ольга догадывалась, что звонит вовсе не тот, кого ей хотелось бы слышать, и повторяла почти раздраженно:

– Ну говорите же, слушаю вас!

– Здравствуй, Оля… – насилу выдавливал я. Мой голос был сиплым, безжизненным.

Теперь уж она не спешила ответить. Мне мерещилось: в паузу, что повисла меж нами, – как воздух в пробоину – вытекает вся жизнь. Уже было нечем дышать, сердце сжимало – и я торопливо нашаривал нитроглицерин…

– Зачем ты звонишь? – наконец отзывалась она.

– Не знаю, – сипел я растерянно. – Просто хочу тебя слышать…

– Ну, слышишь – и что, тебе легче? – с жестокой усмешкой спрашивала она.

– Нет, не легче…

– Тогда и названивать нечего, все и так ясно, – голос ее становился холодным и твердым, как лед. – Прости, но между нами все кончено.

И Ольга вешала трубку.

XVI

В отделении многие недоумевали: что это сделалось с шефом? Я стал раздражителен, груб и рассеян; я стал придираться к таким пустякам, на которые раньше не обратил бы внимания, – и моя раздражительность создавала вокруг нервозно-болезненную обстановку.

Я мог, например, за сущий пустяк накричать на сестру, да еще при больных, но при этом я мог позабыть ее имя.

– Галина! – орал я на весь коридор. – Сколько раз я тебе говорил: не зови больных к телефону!

– Я не Галина, а Таня, – обижалась сестра, и глаза ее наполнялись слезами. – А к телефону зову потому, что у Петракова из третьей палаты только что мать умерла…

– Все равно: непорядок! – рычал я, не в силах сдержаться.

Что делать? Несчастье распространяется, словно вирус, стараясь и всех вокруг сделать несчастными.

И оперировать я стал хуже, нервознее и торопливее. Пропала та точность и ясность движений, которая отличает хирургов высокого класса. Откуда ей, ясности, было взяться, когда в голове и в душе моей все было вверх дном?!

Даже и ассистенты, мои молодые ученики, которыми прежде я был так доволен, стали вдруг бестолковы, неловки – а это уж верный признак того, что сам оператор работает плохо. Нет, конечно, огромный мой опыт длиной в двадцать пять лет что-то значил – даже тогда оперировал я довольно прилично, – но пропала та легкость рук, при которой стороннему зрителю кажется, что операция движется словно сама по себе. Когда работает мастер и все у него получается, кажется, что любой человек, позови хоть прохожего с улицы, может сделать все то же самое. Я же стал оперировать так сложно и вычурно, что операция превращалась в какой-то запутанный фокус с переставленьем крючков, многократной наводкою лампы – мне все казалось, что в ране тесно, темно – и с неестественно-сложными выкрутасами собственных рук. Все меня раздражало, и операционные сестры уже и не знали, чем мне угодить. Я швырял, прямо на пол, зажимы и ножницы – инструменты гремели по кафелю – и орал дурным матом:

1
...