Читать книгу «Салон-вагон» онлайн полностью📖 — Андрея Соболя — MyBook.

К чему эти слова, кому больнее? Кто говорит об одном «больше люблю», тот должен сказать о другом «меньше люблю», а я не хочу мерить.

Бежит ночь, бежит и торопится.

– М.!.. – кричит кондуктор.

В коридоре вагона баррикада из баулов и корзин. Давка.

– Ну, с Богом, – говорю я Акиму.

Нас никто не слышит: вокруг суматоха, где-то покрикивает полковник.

– Прощай… вечером… – торопливо бросает Аким, идет к выходу, догоняет полковника.

Вижу, как они исчезают в дверях вокзала. Теперь и я могу выйти.

На перроне ранние солнечные пятна. Жду несколько минут и вхожу в буфет. Присаживаюсь к столику. Напротив окно, и мне видна вся площадь. Еще раз мелькнуло издали лицо Акима. Он и полковник отъехали вместе на одном извозчике. Чудесно, начало великолепное. Такое же, как сегодняшнее утро. Если бы и впредь так!

– Будет, будет! – говорю я себе, уходя с вокзала.

Прохожу мимо тюрьмы. Ищу глазами второе окно справа в третьем этаже. Окно моей одиночки. В этой одиночке была надпись на стене, кто-то оставил ее: «Привет тому, кто придет после меня». Кто теперь сидит там? Делаю над собой усилие и отхожу.

Тюрьма спряталась за поворотом. В саду пахнут клены. Сквозь забор видны на траве бисеринки росы. Небо ясное и родное, клены родные. Сеть солнечных бликов. Утро молодое, бодрящее. И я забываю о том, что до вечера я не увижу наших.

Иду по знакомым улицам. Не верится, что прошло столько лет, как будто все то, что прошло и не вернется, было вчера, а я только на одну ночь исчез куда-то и вновь вернулся. Ушел, когда зеленели и пахли клены; пришел – они снова зеленые.

На площади возле губернского дома по-старому расхаживает часовой. Прежде всего мне бросаются в глаза черные брови и нос с горбинкой. Невольно говорю себе:

– Еврей.

Перехожу на другой тротуар. Смотрю на него сбоку. Да, еврей, и ружье он держит, как все солдаты-евреи.

Опять я думаю: «И этот свой? Если надо будет, он убьет?»

Заворачиваю за угол, и мне становится досадно на самого себя. «К чему все эти мысли о евреях? Нелепо! Вот Аким увидит солдата и разве подумает о том, кто он, русский или еврей?

Громко говорю себе:

– Нелепо, нелепо! Жду вечера.

X

Наш первый вечер в России. Мы все вместе. Но почему именно сегодня мы так далеки друг от друга?

Целую Бориса, мне кажется, я его не видел много лет, но уже на втором слове обрывается разговор.

Эстер говорит:

– Здравствуй. – И молча запирает двери; продолжает плести косу, забрасывает ее на плечо. К окну прижалась.

Тихо. Хоть бы Аким вошел. Но ему некогда: распаковывает ящики и, только на миг забегая к нам, бросает торопливые слова.

Я уже три раза пробовал заговорить: могу еще раз и еще раз, и ничего не изменится: не обернется Эстер, не взглянет на меня Борис.

– Будем хоть чай пить, – говорю я.

Тоненькую, жалобную песню выводит самовар. Изредка звенит ложка о стакан. Глубже темнота, отчетливее венчики звезд и опрокинутым куполом кажется небо.

Выпав из самовара, алеют на подносе угольки. За стеной Аким застучал молотком. Согнулся Борис, белеют рукава Эстер.

– Ну, как дела?

– Приехали, – словно кому-то далекому отвечает Эстер, а молоток Акима чеканит за стеной:

– Да-да-да.

Сидим тихие, молчаливые, точно задремали. У меня такое ощущение: всех нас надо встряхнуть сильно и резко, и только тогда мы задвигаемся, будем живыми. Всех, кроме Акима. Он живет: бодрую песню выстукивает его молоток.

Тухнут угольки. Я встаю.

– До завтра, – говорю я Борису и Эстер.

В передней Эстер возится с засовом. Я помогаю ей, и наши руки сталкиваются. Беру ее руку.

– Что с вами? С тобой, с Борисом?

Он прощается. Вдруг говорит:

– Хочешь, я провожу тебя до угла?

Угол пройден.

– Я дальше пойду, до гостиницы, – говорит Эстер.

– Не надо, неудобно.

– Мне хочется.

Мы идем близко друг возле друга, точно влюбленные. Я ни о чем не спрашиваю, только у дверей говорю:

– Не надо так… как сегодня.

– А как надо?

Она пытается улыбнуться, и у фонаря я вижу, как бессильны ее губы.

Я торопливо говорю:

– Теперь я тебя провожу.

– Это… неудобно…

Мелькнуло светлое платье, скрылось.

Вхожу в свой номер. Ложусь на постель и слышу, как за стеной разговаривают. Смеется девичий голос. Смех и поцелуи. Перехожу на диван, но, как только ложусь, слышу тихое рыдание, а потом слова:

– Оля, родная, успокойся!

Голос сухой, но старается быть нежным. Не оттого ли он кажется ломким? Я боюсь пошевельнуться. Женщина рыдает. И всю ночь я слышу одно:

– Оля, родная, успокойся.

Ни одного слова больше, одна и та же фраза, повторяется сотни раз с одной и той же интонацией.

Наш первый день в России – Эстер не смогла улыбнуться, жалобно плачет чужая женщина, согнулся Борис…

…Буду ждать нового утра, засыпая, верить, что оно придет иным, и не хочу думать о том, что все – одно только ожидание. Буду гнать от себя эту мысль.

Не я, кто-то другой в этом номере, кто-то другой долго, до рассвета всматривается в темноту: я с Акимом стучу молотком.

XI

Я и Борис разбираем ящики с негативами. Аким, стоя на лесенке, развешивает занавески. Плотно прикрыты ставни. Уже давно пробило двенадцать, но мы все еще заняты: Аким хочет как можно скорее открыть фотографию и торопит нас. Эстер спит в кресле. Устала за день и заснула крепко, хотя мы расхаживаем, двигаем мебель.

Только что я спросил Бориса о вчерашнем вечере. Я не мог не спросить; он меня смутил: первый день, и уж было что-то недоговоренное. Борис отвечает мне:

– Ничего не произошло, право, ничего особенного.

Я качаю головой.

– Не веришь?

– О чем это вы? – окликает Аким.

Борис еще ниже нагибается к ящику, становится на колени, и, разворачивая бумагу, шелестя ею, тихо говорит мне:

– Нагнись.

Я тоже становлюсь на колени.

– Саша, мне не хочется говорить при Акиме… Вот я провожу тебя, поговорим, а сейчас будем работать.

Мы беремся за другой ящик, а когда бьет три, я прощаюсь с Акимом. Он напутствует меня:

– Спи хорошенько, хорошенько отдохни, завтра тоже немало работы.

За углом поджидаю Бориса.

– Я очень устал, присядем где-нибудь, – просит он.

Идем к набережной. Разбросаны скамьи. Я оглядываюсь, никого нет.

– Саша, вчера ничего особенного не было. Ты качал головой, когда я тебе это говорил, значит, ты не поверил, но это так, Саша.

Он прижимается ко мне:

– Я не грущу, Саша, наоборот, я очень рад. Давай, родной, давай, милый, не будем говорить обо мне. Ты не обращай на меня внимания, и на Эстер тоже. Да, да, и на Эстер тоже.

– И на Эстер?

Я стараюсь говорить спокойно.

– И на Эстер? Почему ты так отделяешь ее и себя от меня, от Акима?

– Я не отделяю, что ты!

Он взволнованно встает:

– И не думал… Я только хотел сказать… Вот только по поводу твоих слов о вчерашнем вечере. Ты ведь тем самым и про Эстер спрашивал. Не так ли? И вот, не обращай внимания, вот помни одно – мы в России. Мы приехали для дела, а на нас ты не гляди. Ну, право не стоит. Все хорошо будет, мы все хорошо сделаем. Я не грущу, Саша; о чем мне грустить?

Он тихо-тихо смеется.

– Ведь мы у цели, а разве, придя к цели, грустят? Милый, только поменьше обращай внимания и верь. Веришь?

Хочу верить, вопреки очевидности: разве в каждом его слове не звучит боль? Я ее слышу, я ее вижу, как вещь, которую можно взять в руки, оглядеть. В Париже, провожая Эстер, я говорил ей, что неясность должна быть уничтожена, мне казалось, что здесь ее не будет, а вот только что Борис сказал мне о ней. Всем – своими словами, своим вопросом, тихим смехом, где все есть, только не радость. Опять неясность, опять та же боль. Борис хочет спрятать ее от меня. Хорошо, пусть прячет, пусть прячет и Эстер. Я буду верить, хотя вижу другое, хочу верить: мы не в Париже, и путь должен быть пройден. Уезжая из Парижа, я все отбросил; если они не могут отбросить, пусть прячут.

Я отвечаю Борису:

– Верю.

XII

Фотография приведена в порядок. В газете крупными буквами напечатано объявление о приеме заказов.

– Завтра, – говорит Аким, – начнут приходить рожи.

Смеясь, оборачивается к Эстер.

– Моя ретушерша будет подкрашивать, прихорашивать и портить.

Эстер остается с ним. Борис поселился на краю города в рабочей слободке. И в той же газете, почти рядом с объявлением о фотографии Янковского, я читаю другое: «Грамотный молодой человек ищет места в контору, десятником, знаком с земляными работами».

Недалеко от дома губернатора прокладывают новые водопроводные трубы. Пахнет свежевырытой землей, шлепают босые ноги рабочих. Если Бориса примут на эту работу – полдела сделано.

– Аким сомневается в этом.

– Сомневаюсь, – говорит он нам, – ибо боюсь повторить, как боятся поверить чуду. – Но уже через минуту он полон надежд:

– А вдруг?

Улыбается самому себе, подходит к Борису, внимательно оглядывает его и бормочет:

– Рост хороший, подходящий. Eй-богу, ведь могут принять легко, без всяких, вот только…

Он обращается к нам:

– Как по-вашему, Борис похож на еврея?

– Очень мало, – отвечаю я.

Пока мы обо всем этом говорили, Эстер молчала, а теперь после моего ответа резко обращается ко мне:

– Ты рад этому?

Я вижу изумление Акима, вижу, как морщится Борис. «Опять за старое», – проносится мысль. Стараюсь спокойно глядеть Эстер в лицо, спокойно ответить:

– Конечно, рад, иначе Бориса не примут, ведь по паспорту он русский. Ты забыла?

– Я ничего не забыла.

Глаза Акима перебегают от меня к Эстер, недоумевая, вопрошая, а когда Эстер заходит в другую комнату, я не знаю, что сказать Акиму, что ответить на его молчаливый вопрос, и быстро перевожу разговор на другое.

XIII

Я переехал в другую гостиницу. Пока я человек неопределенных занятий, но с деньгами. В гостинице я надеюсь понравиться всем, начиная с хозяина и кончая посыльным. Из угловой комнаты гостиницы видны площади и косяк губернаторского дома. Сбоку от него, в противоположной стороне, ведется работа по сооружению водопровода; но угловая комната занята приезжей помещицей. Со дня на день она должна уехать, так сказала мне хозяйка, когда я ей жаловался на неудобства моей комнаты. Надо запастись терпением и ждать.

Аким спрашивает:

– А нельзя ли ее как-нибудь выкурить? А поговорить с ней?

Помещица с утра до вечера пропадает по магазинам, возвращается с пакетами, с картонками и злится. Я пытался поговорить с ней, но ничего не вышло. Придется подождать. Так или иначе, но губернатор на наших глазах. Слева буду я, справа Борис. От площади расходятся три улицы. Боковые наши, надо занять еще третью.

Я говорю:

– Если мы займем все три улицы, мы победили. Дней шесть-семь достаточно, чтобы определить время его выездов. Тогда или Борис бросает, или я из окна гостиницы, или третий, – в зависимости от того, на какую улицу свернет коляска. Если есть известная регулярность, я ее установлю из окна или Борис на работе. Но как занять третью улицу? Я-то комнаты добьюсь, не сегодня завтра помещица уедет. Насчет Бориса будем надеяться. Но вот третья улица, как быть с ней?

Как всегда, Эстер молчит. Нагнулась над столом и теребит бахромки скатерти. Я стараюсь на нее не глядеть, но почему она молчит?

Я обращаюсь к Акиму:

– А ты что скажешь?

– Дай подумать.

Подхожу к окну. Кое-где загораются фонари, замирают последние детские голоса. Надо же найти выход, третья улица должна быть тоже нашей. Упорно ловлю ускользающую мысль, хочу сосредоточиться и не могу. Только что я думал об Эстер. Она как будто не с нами, а где-то далеко от нас. Зачем же она приехала?

– Ну, – тороплю я Акима, злясь на себя.

Он спокойно отвечает:

– А я уже решил, я встану с аппаратом.

Смеется:

– Фотограф я или нет? Как по-вашему?

Мне хочется подойти к Эстер, встряхнуть ее с силой, обнять, умоляя, не знаю, что сделать, но только пусть не молчит. Аким что-то спрашивает меня.

– Да-да, – отвечаю я.

Он удивленно глядит на меня. Я чувствую, что ответил невпопад, и торопливо говорю:

– Аким… милый… все хорошо будет.

В передней звонок. Пришел Борис.

XIV

В последний раз я в фотографии. В приемной какой-то господин в цилиндре. Сажусь рядом с ним. Потом приходит дама с ребенком. Дама не отрывается от зеркала, приглаживает волосы. На девочке ярко-красный бант. Эстер уводит сперва господина. Девочка полуиспуганно-полурадостно прижимается к матери. Слышу:

– Мама, и нас сейчас позовут?

– Прошу вас, – говорит Эстер мне.

Я уступаю очередь даме, она благодарит меня. Ярко-красный бант и раскрасневшаяся, окончательно напуганная девочка исчезают за портьерой.

За стеной голос Акима:

– Пожалуйста, слегка поднимите голову. Вот так, вбок.

Щелкает затвор, задвигали стулом.

– Можно, – говорит Эстер.

– Подожди, я хочу с тобой наедине поговорить.

– О чем?

Она настораживается, я это чувствую, она все время настороже.

– Ты должна сама знать – о чем.

– Если бы я знала.

Вплотную подходит ко мне.

– Если бы я знала, если бы я могла охватить все то, что надвинулось на меня!

Я спрашиваю холодно:

– Ты с нами или не с нами?

Она горестно отвечает мне:

– Как ты ничего не хочешь понять.

Поникла вся, нагнулась над каким-то альбомом… Что я должен понять? Разве в Париже мы не поняли все? Разве и до Парижа мы не понимали, куда надо идти и что делать? Мы вышли на дорогу, и она должна быть пройдена. Мы знали, что предстоит нам, и должны докончить. Сегодня мы еще раз вместе, а завтра будем в разных углах города. Возможно, до последнего дня я не увижу Эстер, так пусть она сегодня ответит мне.

– Ты с нами или не с нами? С того дня как мы приехали сюда, ты ушла от нас, ты словно чужая. Что ты привезла с собой? Я тебя не видел три недели, а увидал другую. Что произошло за эти три недели? Вера исчезла? Сил нет? Но ведь мы только начинаем. Ответь мне раз. Пойми, какое положение создалось. Ты всегда в стороне. Но разве мы не вместе должны идти? Вот вспомни Париж. Вспомни все то, что мы отбросили, через что мы перешагнули. Тогда ты была с нами, а теперь ты отошла в сторону. Ты только погляди на Акима. И он это чувствует и он удивлен.

– Он не ты. Он может удивляться, но не ты.

Я резко отвечаю:

– Он или я – это одно и то же.

– Есть разница.

– Никакой.

Она, тихо поднимая глаз, говорит:

– Ты злой сегодня.

– Мне больно.

– А мне?

Плачет неслышно. Доносятся шаги Акима. Аким не должен: иду ему навстречу. Оглядываюсь – вздрагивают плечи Эстер… Она никогда не плакала при мне, это впервые. Еще раз оглядываюсь – как-то жалобно и беспомощно упала коса, скользнула вдоль простенького платья и свернулась. И внезапно непонятная тревога и предчувствие чего-то темного, надвигающегося на нас, охватывают меня, но так отчетливо, так живо, что я могу ощутить их. Я почти бегом направляюсь к Акиму, словно возле него хочу убедиться в другом – существенном, нашем.

Вижу его бодрую улыбку… Глупости, ничего не изменилось.

Аким идет сейчас с визитом к своему полковнику.

– Он нам пригодится, не правда ли?

Пригодится, конечно, пригодится. Читаю записку Бориса: он не мог прийти, ему предложили работу в слободке, он ее принял. Великолепно, тем скорее доберется до водопровода. Очень хорошо – мы подвигаемся вперед, концы разбросаны. Настанет день, и мы их свяжем.

XV

На опушке леса я и Аким ждем Бориса. Вдали горят огни рабочей слободки – скромные, неясные. Аким прилег возле широкой гостеприимной ели и рассказывает мне о своем визите к полковнику. Шелестят сухие иглы, и огонек папиросы освещает временами кусок оборванной коры. Как всегда, в лесу тихий, вкрадчивый шорох. Безотчетно прислушиваешься к нему, безотчетно, отдаешься ему – ласковому, нежному. То он близко, то он далеко, но неизменно загадочный, всегда нездешний. Аким рассказывает:

– И говорю ему: неужели? И такую невинную рожу скорчил, что даже сам удивился. А он вновь за свое: евреев ругает. Я опять поддакиваю: оставим, мол, евреев в покое, а расскажите-ка мне лучше про нашего губернатора, очень я обожаю административные анекдоты. Ничего, поддался, три анекдота, а четвертый нам на пользу. Вдруг опять сел на своего конька и поехал: жиды да жиды, бить их надо. Ты слушаешь?

Ухожу от тихого шороха…

– Жиды…

Стараюсь понять, о чем он говорит. Какие жиды? Молча гляжу на полупотухший огонек папиросы и вдруг, незаметно для себя, думаю: «Ведь и я жид и меня надо бить» и вздрагиваю.

– Какая чушь лезет в голову!

Аким приподнимается на локте и спрашивает:

– О чем ты бормочешь?

– Так… что-то глупое подумал.

– А ты не думай.

– Верно.

Смеюсь, но в то же время вспоминаю о том, как у дверей синагоги, прислушиваясь к молитве старого еврея, я спрашивал себя: «И это свое?» Ловлю себя на этой мысли и холодно отстраняюсь от нее. При чем тут синагога? При чем я? Я в лесу, я жду Бориса, Аким был у полковника и завтра опять пойдет к нему, полковник нам нужен, – все это свое, а остальное… Зорко гляжу на дорогу: по ней движется темное пятно, это Борис. Остальное – слова.

Борис бежит к нам вверх по тропинке. Он еще не успевает сказать, как я догадываюсь об удаче по его движениям.

– Принят? – спрашивает Аким и вскакивает.

– Послезавтра велели прийти, – отвечает Борис.

Слышу восклицания Акима, что-то медленно, но взволнованно рассказывает Борис, вокруг нас шорохи ночи, леса и убегающих тропинок, посеребренные одежды берез, хочу во все это вникнуть и не могу, словно кто-то раздвоил меня.

– Это от радости, – говорю я себе неуверенно, но от неуверенности упруго поднимается упорство, и я уже настойчиво повторяю: «Это от радости».

Лес то ширится, то суживается. Мы снова на опушке. Аким торопится домой.

– Надо с Эстер поделиться, а то мы тут заговорились и забыли про нее.

Как только он уходит, я, смеясь, говорю Борису:

– Я-то ее не забыл. Знаешь, Боря, она меня так нашпиговала всякими намеками о еврействе, что мне повсюду чудится это слово.

Он отодвигается от меня:

– Как ты неискренно смеешься.

Молча прощаюсь с ним. Что я могу ответить? Ему кажется, что неискренно, но мне действительно смешны все эти разговоры о евреях, о еврействе. Разве наше дело связано с ними?

Из слободки доносится ночной лай собак, слегка напуганный, отрывистый. По обеим сторонам дороги насупились кусты. Хмурится небо, и первые тяжелые капли дождя грузно падают на землю.

Торопливо иду к себе – надо скорее лечь, заснуть: идет новый день, и в нем моя вера и моя надежда.

XVI

Вчера, в три часа дня, губернатор проехал мимо Бориса. Борис говорит:

1
...
...
10