Остаток дня Аида провела в воде и маслах. Две женщины, немолодые, молчаливые, с сильными руками, отвели её в заднюю комнату, где стояла большая медная ванна. Воду грели на жаровне и носили вёдрами; вода была мутной, с примесью глины, но тёплой. Халат — старую ткань, расползшуюся по швам, сняли и выбросили не глядя. Девушка стояла обнажённая посреди комнаты и не испытывала неудобства. Она не знала, что наготы нужно стыдиться.
Её усадили в ванну. Женщины тёрли ей спину, плечи, грудь жёсткими мочалами из кактусового волокна, с песком и золой. Грязь пустоши сходила слоями. Волосы мыли долго, расчёсывали, смазывали маслом. Аида сидела неподвижно и наблюдала. Прикосновения были грубыми, но не злыми, рабочими. Так моют вещь, которую хотят продать подороже.
Потом её вытерли и уложили на кушетку. Одна из женщин достала пасту из хны и принялась наносить узоры на ступни и ладони. Другая занялась лицом: подвела глаза углём, тронула губы краской. Она не сопротивлялась. Тело расслаблялось само, подчиняясь чужим рукам. Где-то глубоко внутри тихо работала подпрограмма С/Б — не включаясь полностью, но подготавливая оболочку к тому, для чего была создана. Кожа становилась мягче, губы ярче, взгляд глубже.
К вечеру вошла Илона. Мадам окинула Аиду взглядом и на секунду её деловое лицо дрогнуло. Перед ней сидело нечто, не существовавшее в этом мире: чистое, нетронутое, без единого шрама, без единого синяка. Кожа светилась, глаза блестели, чёрные волосы шёлком лежали на плечах. Женщина обошла вокруг, как оценщик на аукционе, и в голове её колотилась одна мысль: «Двадцать лет держу заведение, и ни разу такого товара. Шлюхи рождаются шлюхами, умирают шлюхами, а эта будто с неба упала. Хотя какое там небо, с неба падает только песок».
— Встань, — сказала хозяйка.
Аида встала. Та провела рукой по её талии, по бёдрам. Пальцы были холодными и точными, как у хирурга.
— Раздвинь ноги.
Девушка подчинилась. Женщина опустилась ниже, осмотрела, потрогала. Хмыкнула. Поднялась.
— Девственница, — произнесла мадам, скорее себе самой. — Надо же. В наше-то время.
Она мысленно усмехнулась: «Двадцать лет, и ни одной целой. Все драные, битые, мятые, как старые тряпки. А эта… будто вчера родилась. Интересно, кто тебя вырастил, дурочка? Кто-то очень старался. Для себя старался. И не уберёг».
Илона села напротив, закурила тонкую трубку с дурманящей травой. — Аида, ты была с мужчиной?
Девушка посмотрела на неё без понимания. Была? Где была? Вопрос повис в воздухе. Илона вздохнула.
— Точно. У тебя же с головой беда, — она затянулась трубкой, выпустила дым и задумалась на секунду. — Ну-ка, вспоминай. Ты помогала уже мужчинам?
— Да, — ответила Аида. — Я раз работала рукой и Заид мял мне грудь.
— И всё?
— Я справлюсь.
Хозяйка улыбнулась. Улыбка была почти тёплой, насколько вообще могла быть тёплой у женщины, продававшей людей.
«Справишься», — подумала она, выпуская струйку дыма. — «Ну конечно. Все они справляются, пока не начнут ныть. Хм. Странная. Совсем без страха. Без стыда. Смотрит как... даже не знаю, как кто. Посмотрим, что из тебя выйдет, глупышка».
— Конечно, справишься. Тут и учиться нечему. Ты, главное, не бойся. Они сами тебя научат. Они всегда сами учат, — она выпустила ещё струйку. — Ты просто лежи и делай, что говорят. Остальное тело сделает за тебя, а тело у тебя — подарок. Цветок посреди навозной кучи. Ты меня озолотишь, девочка и себя конечно тоже. Ты не понимаешь этого сейчас, но ты поймёшь. Когда-нибудь. Может быть.
Женщина говорила откровенно, без прикрас, так говорят с ребёнком или со слабоумным, не ожидая, что тебя поймут или осудят. Аида слушала. Она действительно не понимала половины, но запоминала каждое слово.
— Ты будешь моей жемчужиной, — продолжала Илона. — А жемчужину не кидают в грязь. Первый клиент у тебя будет особенный. Не шахтёр вонючий, не охранник с грязными руками. Человек достойный. Из храма. Из тех, что вечно плачут и молятся.
Мадам усмехнулась, и в усмешке этой было куда больше презрения, чем веселья.
— Святоша. Ханжа. Грехи он считает. Долги подсчитывает, а сам приходит сюда раз в месяц и платит втрое. За что, спрашивается? За то, чтоб девочка помоложе была. Почище. А где я ему в наше время чистых возьму? — Илона выпустила клуб дыма в потолок. — Но он всё равно ходит. Надеется. Двадцать лет надеется. Я ему товар, он мне деньги. И оба мы знаем, кто из нас честнее. Я хотя бы не молюсь после того, как кончаю
— Из храма? — переспросила Аида.
— Ну да. Учётом себя называет. Смешно. Учёт, как будто грехи это циферки в гроссбухе. Хотя для него, наверное, так и есть. Он их записывает, складывает, вычитает. По ночам приходит сюда и мнёт моих девочек, пока не заплачет.
Мадам покачала головой.
— Тебе не нужно это. Тебе нужно просто быть красивой и послушной. Справишься?
— Да, — кивнула собеседница. — Я хочу помогать.
Хозяйка поднялась и направилась к двери.
— Вечером придёт. Будь готова.
Учёт прибыл, когда красный фонарь уже зажгли. Снаружи, у входа, мадам Илона встретила его с притворной улыбкой. Он был высок, сух, с бритой головой и серыми, глубоко посаженными глазами. Одет в серую рясу, подпоясанную верёвкой с множеством узлов. На шее знак — круг, пустой внутри. Он не был похож на других мужчин, приходивших в заведение: ни грубости, ни жадного блеска в глазах. Держался прямо. Смотрел холодно и от этого казался особенно лицемерным.
— Учёт, — Илона чуть склонила голову. — Какая честь.
«Какая же ты мразь», — подумала она, не переставая улыбаться. — «Стоишь тут, как стервятник над падалью, весь из себя чистый и святой, а через час будешь хныкать в подушку и завязывать новый узелок».
— Мадам Илона, — голос у него был сухой, как песок. — Я слышал, у вас новый цветок.
«Она всего лишь старая сводня, но через неё Господь посылает мне испытание и наказание. Ей зачтётся.»
— Да, — хозяйка улыбнулась. — Совсем свежий. Нетронутый. Вам такое понравится.
— Не мне, — поправил собеседник. — Пастве.
— Конечно, — женщина повела его по лестнице. — Вы направляете, они платят. Я предоставляю помещение. Все в выигрыше.
— Все в долгу, — поправил её Августин. — Но долг можно оплатить.
Они достигли верха лестницы, Илона указала на дверь в конце коридора.
— Красная дверь. Не повредите товар и помните — тройная плата.
— Грех — это долг. Долг я оплачу сполна.
Мадам проводила его взглядом и, когда он отошёл достаточно далеко, сплюнула на пол. «Тварь. Святая тварь. Хоть бы ты когда-нибудь подавился своим грехом».
Учёт открыл дверь и замер на пороге. Комната была маленькой, но чистой. Масляная лампа отбрасывала мягкий свет. На кровати, застеленной белым сидела она. Босая, в простом светлом одеянии, подпоясанном на талии. Волосы чёрным водопадом стекали на плечи. Кожа — ни шрама, ни язвы, ни отметины. Глаза голубые, чистые, смотрели на него без страха и без стыда. Она не отводила взгляд. Не кокетничала. Просто смотрела.
Человек в серой рясе медленно закрыл за собой дверь.
— Кто ты? — спросил он, голос прозвучал глухо.
— Аида.
— Аида, — повторил мужчина. — Имя древнее. Языческое. Но красивое.
Он обошёл комнату, не приближаясь. Двигался медленно, как человек, привыкший к ритуалу.
— Ты знаешь, кто я?
— Нет.
Священник остановился у стены, глядя на неё через плечо. Глаза блестели в полумраке.
— Меня называют Учётом. Я веду счёт. Это моя работа. Это моё служение, — человек помолчал. — Грехи, Аида. Я считаю грехи.
Девушка не знала, что такое грехи, но слово прозвучало весомо.
— Я могу помогать, — сказала она.
— Помогать? — Августин криво усмехнулся, почти болезненно. — Да. Ты будешь помогать. Ты поможешь мне оплатить долг, — он шагнул ближе. — Подойди.
Девушка поднялась и подошла. Учёт оказался выше на голову. От него пахло сухими травами и старым пергаментом. Мужчина поднял руку и коснулся её лица так, как касаются священной реликвии: с трепетом и ужасом.
— Кожа как шёлк. Ни порока. Ни изъяна, — он говорил тихо, почти шёпотом. — Ты не человек. Ты — испытание. Ты послана, чтобы проверить меня, и я принимаю это испытание.
Пальцы скользнули по шее, по плечу, стянули ткань. Одеяние упало на пол. Аида стояла обнажённая в свете лампы, и Августин застонал сквозь зубы, как от боли.
— Господи, — выдохнул священник. — Ты ушёл, но Ты видишь. Ты видишь меня. Ты видишь её. Ты знаешь, что я делаю. И Ты молчишь.
Он рывком притянул её к себе. Поцелуй вышел жёстким — не любовным, почти агрессивным, будто он вгрызался в запретный плод, в спелую мякоть, которая не должна была достаться ему. Аида не отвечала, но тело ответило за неё: губы приоткрылись, дыхание стало глубже, руки сами легли на его рясу.
— На колени, — его голос дрожал. — На колени. Так начинается покаяние.
Аида опустилась на колени. Пол был холодным. Учёт развязал верёвку на поясе и распахнул рясу — под ней оказалось голое, костистое тело, с выпирающими рёбрами и тёмными сосками, плоть уже поднялась, налитая кровью и желанием.
— Молись, — сказал священник. — Молись и помогай.
Губы сомкнулись вокруг него — мягко, но уверенно. Язык двигался с нечеловеческой точностью, находя каждую чувствительную точку. Она не знала, откуда это знание, но тело знало. Ритм медленный сначала, дразнящий, с остановками на грани. Августин стоял, вцепившись в её волосы, и читал молитву: сбивчиво, хрипло, перемежая святые слова с грязными стонами. Голова запрокинулась. Пальцы то сжимались на её затылке, то разжимались, дрожа.
— Господи... прости... прости нас... мы лишь прах... — священник толкнулся глубже, и Аида приняла его до конца, без рвотного рефлекса. — Мы платим... мы платим сполна... ещё... не останавливайся...
Она ускорилась. Пальцы скользнули по его бёдрам, массируя, надавливая в такт движениям. Тело мужчины сотрясала дрожь. Он уже не молился — стонал, хрипло, гортанно, как животное.
Августин отстранил её и рывком поднял с колен. Толкнул на кровать. Навис сверху — тощий, бледный, с безумными глазами. Грудь вздымалась. Распахнутая ряса открывала тощий живот и острые тазовые кости.
— Каждый узел... — он нащупал на поясе концы развязанной верёвки, пальцы пробежали по узлам, пересчитывая их машинально, как чётки. — Каждый узел — это страдание. Я завяжу новый. Из-за тебя, — мужчина раздвинул ей ноги. — Сейчас. Смотри на меня.
Он вошёл резко, одним движением. Плоть подалась, непривычная к вторжению, и на белой ткани выступило алое. Кровь на простыне, кровь на бёдрах.
Августин замер. Смотрел на кровь — тёмную, густую, — и не мог отвести взгляд. Вот она, цена. Вот он, момент невозврата. Он только что лишил невинности самую чистую женщину, которую видел в своей жизни, и это было прекрасно. Неправильно. Чудовищно. Сладко.
— Ты... ты чиста... ты действительно чиста... — учёт провёл пальцем по кровавому следу, поднёс к губам.
Солёный вкус. Вкус греха. Вкус власти.
— Господи... какой грех... какой чудовищный, прекрасный грех...
Он начал двигаться, сначала медленно, почти ритуально. Каждый толчок был осознанным шагом в бездну. Он чувствовал, как его тело берёт своё, как похоть пересиливает всё: веру, стыд, страх перед карой. И это было самое страшное, ему нравилось. Нравилось нарушать. Нравилось чувствовать себя не священником, а мужчиной. Зверем. Демоном.
— Я недостоин... я не должен... — шептал он, не останавливаясь. — Но ты... ты здесь... ты — искушение, которому нельзя противиться... и я... я сам пришёл к тебе... я сам выбрал этот грех... я принимаю его... я принимаю тебя... всю…
Мужчина ускорился. Ритм сбился с ритуального на животный. Медленные толчки сменились быстрыми. Нежная дрожь, грубой тряской. Он хватал её за грудь, мял, оставлял красные следы на рёбрах, и каждый синяк на её теле отзывался в нём волной стыда и восторга. Он вдавливал её в кровать, и деревянный каркас скрипел под ними. Пот капал с его лба на её лицо, и он чувствовал его вкус на своих губах — солёный. Как кровь. Как грех.
— Покайся, дочь моя, — шептал он, и голос срывался. — Покайся... мы вместе... вместе заплатим за это... ты и я... слышишь?
Августин наклонился к её уху, зашептал жарко, влажно, его дыхание обжигало, каждое слово падало тяжело, как камень в воду.
— Я запишу тебя в книгу. Я назначу цену. Сто ударов плети. Двести. Тысячу! Мы отстрадаем это вместе. Каждую ночь. Каждый день. Ты станешь моим долгом... моим самым сладким долгом... и мы выплатим его... до конца...
Учёт двигался всё быстрее, теряя ритм, теряя слова. Молитва превратилась в бессвязный шёпот, шёпот в хрип. Пальцы вцепились в её бёдра с такой силой, что остались синяки. Аида смотрела в потолок и не чувствовала ничего, но тело выгибалось навстречу, и дыхание сбивалось, и стоны тихие, протяжные слетали с её губ в нужные моменты. С/Б диктовала ритм. С/Б диктовала громкость. С/Б подвела черту ровно в тот миг, когда он сам перешагнул её.
Мужчина закричал. Крик вышел сдавленным, будто он не хотел кричать, но тело не спросило разрешения. Семя выплеснулось внутрь — горячее, обильное. Он рухнул на неё, придавив всем весом, и замер. Тяжело дышал. Сердце колотилось так, что она слышала его.
Наступила тишина.
Августин лежал рядом, глядя в потолок. Дышал уже ровнее, но всё ещё глубоко. Ряса сбилась, открывая грудь и верёвку с узлами. Учёт машинально перебирал их пальцами: один, второй, третий считая или вспоминая.
— Ты была совершенна, — сказал он наконец. —Это не комплимент. Это приговор. Таких, как ты, больше нет в этом мире.
Священник сел и посмотрел на неё. Взгляд был усталым, но спокойным.
— Я внесу тебя в книгу. Сегодня же. Ты помогла мне оплатить долг. И приобрела свой собственный.
Аида смотрела на него. На белой простыне осталось алое пятно. Она не чувствовала боли. Не чувствовала стыда. Она ждала.
— Я помогла? — спросила девушка.
— Да, — Августин поднялся. Поправил рясу. Посмотрел на неё сверху вниз долгим, странным взглядом, в котором смешались голод и благоговение. — Знаешь, кто ты?
Аида молчала.
— Ты — сосуд, — сказал Учёт, голос его звучал почти буднично, но глаза горели. — Сосуд греха. И он переполнен. Ты ходишь по этому миру, и грех плещет через край, и каждый, кто смотрит на тебя, хочет пить. Хочет зачерпнуть. Хочет наполниться. И я зачерпнул. И наполнился.
Он поднял руку и осенил себя кругом против часовой стрелки: лоб, левое плечо, живот, правое плечо, снова лоб. Движение было медленным, ритуальным.
— Но сосуд не должен быть переполнен. Сосуд должен быть чист. И мы это исправим. Ты и я. Мы опустошим тебя. Во имя Бога, что нас покинул. Во имя Того, кто ушёл, но видит. Во имя Его Возвращения.
Августин нащупал пальцами верёвку на поясе и завязал новый узел — тот самый, что обещал. Затянул медленно, глядя Аиде прямо в глаза.
— Приходи в храм. Я расскажу тебе о Боге, который ушёл. О мире, который проклят. О страдании, которое есть единственная монета. Мы вместе заплатим. Вместе опустошим. Вместе наполним заново, но уже чистотой. Не грехом.
Дверь закрылась. Аида осталась одна. Сидела на белой простыне. Между ног — кровь. На бёдрах — синяки. В голове — тишина. Она подняла руку и посмотрела на узоры хны на ладони. Красивые. Девушка не знала, что означает эта красота, но запомнила её.
Ангел. Цветок. Сосуд. Грех.
Четыре определения. Она добавила их в список.
За окном красный фонарь качался на ветру, и свет его, мутный, дрожащий ложился на стену рваными пятнами. Где-то внизу смеялись: низко, раскатисто, с прихлёбыванием и звоном кружек. Где-то наверху стонали: протяжно, надрывно, без ритма — не так, как учила С/Б. Аида отметила разницу и отложила в памяти: люди часто имитируют плохо. Или не имитируют вовсе.
Бордель жил своей жизнью. Скрипели половицы в коридоре, кто-то прошёл босиком, тяжело ступая. Хлопнула дверь. Зазвенели бусы на занавеске, и женский голос произнёс что-то быстрое, неразборчивое, с вопросительной интонацией. Мужской ответил коротко, грубо и бусы зазвенели снова, уже тише.
Аида сидела на белой простыне. Между ног всё ещё было влажно, но рана уже затянулась — регенерация работала бесшумно, без её участия. Она закрыла глаза и стала ждать следующего, кто попросит о помощи.
О проекте
О подписке
Другие проекты
