— Если вернусь, — сказал я, — проверю твою посадку. Если не вернусь, Ордынцев проверит. Так что тебе в любом случае не повезло.
Курсанты засмеялись. Васькин тоже, хотя глаза у него остались серьёзными. Романов передал мне документы.
— По прибытии отметишься у начальника режима. Дальше тебя встретят.
— Есть.
— Связь по закрытому каналу. Лишнего не писать, лишнего не говорить.
— Понимаю.
Полковник задержал руку на папке.
— Удачи, майор.
— Спасибо, товарищ полковник.
Я сел в машину. Когда автомобиль тронулся, Борисоглебск ещё только просыпался. Мокрые крыши блестели в сером свете. По тротуарам шли люди, не знавшие и не обязанные знать, что где-то за чертой их обычного утра один человек снова едет туда, где небо становится испытанием.
До Ахтубинска добирались в несколько этапов: сначала служебным самолётом до военного узла, потом вертолётом, затем закрытой машиной с затемнёнными стёклами. Чем ближе мы приближались к пункту назначения, тем меньше становилось случайных деталей. Дороги пустели. Посты встречались чаще. Водитель почти не разговаривал. Сопровождающий капитан с незнакомой эмблемой на рукаве один раз проверил мои документы, потом убрал их в планшет и, казалось, забыл о моём существовании.
За окном тянулась степь.
Степь всегда действует на меня сильнее гор. Горы честно показывают препятствие: вот камень, вот высота, вот пропасть. Степь обманывает простором. Кажется — езжай куда хочешь, лети куда хочешь, весь мир перед тобой. А потом понимаешь, что именно в этой пустоте легче всего спрятать то, что не должно существовать.
К вечеру на горизонте появились огни. Сначала редкие. Потом больше. Потом из сумерек вырос город — Ахтубинск. В нашей вселенной он был не просто точкой на карте и не только именем в авиационных отчётах. Он был городом, который жил рядом с будущим и давно перестал удивляться закрытым колоннам, ночному гулу двигателей и самолётам, чьи силуэты никто не успевал разглядеть.
Но нас повезли не в сам город. Машина свернула на отдельную трассу, прошла первый контрольно-пропускной пункт, потом второй. На третьем у нас забрали личные средства связи и выдали временные жетоны допуска. Дальше дорога пошла вдоль двойного ограждения, за которым начиналась территория подразделения.
Я увидел аэродром. Большой — даже по военным меркам. Огромная полоса уходила в темноту, подсвеченная рядами огней. Рядом виднелись рулёжные дорожки, стоянки, технические зоны. Ангары стояли группами: одни — обычные, широкие, с распахнутыми воротами, где виднелись знакомые силуэты серийных машин; другие — закрытые, без окон, с усиленной охраной и странными надстройками на крышах. В стороне возвышался комплекс испытательных стендов. Ещё дальше — башня управления полётами, похожая на чёрный палец, поднятый к небу.
Там были разные самолёты. Истребители. Тяжёлые перехватчики. Экспериментальные беспилотные платформы. Машины с изменённой геометрией крыла. Летающие лаборатории, увешанные датчиками. Один аппарат стоял под маскировочным кожухом, и даже форма этого кожуха заставила меня задержать дыхание.
Но новый истребитель мне не показали. Пока.
Машина остановилась у административного корпуса — низкого, длинного, со стеклянным входом и суровыми людьми у дверей. Капитан сопровождения вышел первым.
— Товарищ майор, прибыли.
Я выбрался из машины и вдохнул воздух. Он отличался от борисоглебского. Здесь керосин был резче, металл холоднее, а тишина — напряжённее. Даже ветер казался дисциплинированным, будто и он проходил проверку допуска перед тем, как пересечь территорию.
У входа меня ждал мужчина лет пятидесяти в форме без лишних знаков различия. Седина на висках, прямой взгляд, лицо человека, который привык задавать вопросы раньше, чем их успевают сформулировать.
— Майор Пайк?
— Так точно.
— Полковник Артемьев. Начальник лётно-испытательной группы программы «Гроза».
Название прозвучало спокойно. Но внутри у меня что-то щёлкнуло. «Гроза».
Значит, у машины уже было имя. Полковник протянул руку. Пожал крепко, без демонстрации силы.
— Добро пожаловать в «Сармат-Восток», майор. С этого момента всё, что вы увидите, услышите и подпишете, относится к сведениям особой важности. Вопросы есть?
— Есть, товарищ полковник.
— Слушаю.
Я посмотрел через его плечо туда, где за ангарами мерцали огни полосы.
— Когда я увижу самолёт?
Артемьев впервые едва заметно улыбнулся.
— Хороший вопрос. Обычно новенькие сначала спрашивают про жильё, питание и размер допуска.
— Я не новенький, товарищ полковник.
— Здесь — новенький.
Он развернулся и кивнул мне следовать за ним. Мы прошли через рамки контроля, длинный коридор, две двери с электронными замками и оказались в помещении, где на стене висела большая схема аэродрома. На ней были обозначены сектора, маршруты перемещения, закрытые зоны. Один участок был заштрихован красным и подписан только индексом: «Ангар 17-К».
Артемьев заметил мой взгляд.
— Завтра утром медкомиссия, психофизиология, проверка реакций, работа с инженерами. Потом тренажёр. Если допуск подтвердят — вечером покажем машину.
— Если?
— Майор, боевые заслуги открывают дверь. Но за дверью всё равно проверяют, кто вошёл.
Я кивнул. Это было справедливо.
Меня разместили в отдельном блоке общежития для испытателей. Комната оказалась простой: кровать, стол, шкаф, сейф, душ, узкое окно с видом на часть аэродрома. На столе лежала папка с распорядком, правилами режима и перечнем запретов, который занял больше места, чем расписание.
Я снял китель, повесил его на спинку стула и сел на кровать. За окном взревел двигатель.
Низко, тяжело, с нарастающим металлическим воем. Я подошёл к окну. По дальней рулёжной дорожке двигался самолёт без бортовых огней, сопровождаемый двумя машинами охраны. Его силуэт был закрыт темнотой и расстоянием, но я уловил странную линию крыла — хищную, ломаную, как будто самолёт проектировал не человек, а сама скорость.
Он остановился у дальнего ангара. Ворота открылись медленно, выпуская наружу белый свет. На секунду фигура самолёта проявилась резче.
Всего на секунду. Но мне хватило. Я почувствовал, как сердце ударило сильнее. Не от страха. Не от восторга. От узнавания той самой границы, к которой меня снова подвели.
Где-то там, за бетонной полосой, за охраной, за секретными приказами и подписями, стояла машина, ради которой меня выдернули из Борисоглебска. Машина, которую ещё никто по-настоящему не знал. Машина, возможно, созданная для войны, которой пока не было. Или для войны, которую кто-то уже предвидел.
Я долго смотрел на закрывшиеся ворота ангара. Потом достал из сумки свой старый блокнот, открыл чистую страницу и написал вверху дату.
Ниже — одно слово: «Гроза».
Рука сама задержалась над бумагой. Я хотел добавить что-нибудь ещё: предположение, ощущение, первую мысль. Но понял, что пока рано. Самолёт, как и человек, не раскрывается при первой встрече. Особенно если он создан, чтобы выживать там, где другие сгорают.
Я закрыл блокнот. Лёг, не раздеваясь до конца, и уставился в потолок. За стеной глухо работала вентиляция. Где-то далеко по громкой связи передали короткую команду. Ночь на испытательном аэродроме не была похожа на ночь в учебной части. Там люди спали между занятиями. Здесь — между тайнами.
Я подумал о Борисоглебске. О Васькине, который наверняка опять спорит с тренажёром. Об Ордынцеве с его вечной кружкой. О полковнике Романове, сказавшем: «Заставь её уважать пилота».
Потом подумал о себе.
Тихон Тихонович Пайк. Двадцать восемь лет. Майор. Один из тех, кого называли неубиваемыми. Человек, который слишком много раз возвращался из неба, чтобы верить в случайность, и слишком хорошо знал смерть, чтобы считать себя бессмертным.
Завтра мне предстояло снова доказать, что я имею право подняться выше. А за стенами ангара ждала «Гроза».
Глава 2. Комиссия
Утро на «Сармат-Востоке» начиналось не с подъёма и не с команды дежурного. Оно начиналось с гула. Не громкого, не тревожного — скорее постоянного, глубинного, будто под бетонными плитами аэродрома работало сердце. Где-то запускали силовую установку. Где-то прогревали стенд. Где-то по рулёжной дорожке тянули очередную машину, укрытую серым чехлом так, словно самолёт был не техникой, а секретом, которому ещё рано показывать лицо.
Я проснулся за минуту до сигнала будильника. Так, бывало, почти всегда. Организм, выдрессированный годами службы, не доверял часам. Он сам знал, когда нужно открыть глаза, оценить потолок, прислушаться к шумам за стеной и понять: жив, цел, не в воздухе, не под обстрелом, не в аварийном снижении.
Комната была чужой. Стены — слишком чистые. Окно — узкое. На столе лежал мой блокнот, а рядом папка с правилами режима. На верхнем листе крупными буквами было напечатано: «Программа «Гроза». Доступ ограничен».
Я несколько секунд смотрел на эту надпись. Вчера вечером я видел её только как слово. Сегодня она стала реальностью.
Я быстро привёл себя в порядок, надел форму, проверил документы и вышел в коридор. В общежитии испытателей было тихо. Тишина здесь отличалась от казарменной. В казарме тишина всегда временная, полная чьего-то сопения, шагов, скрипа кроватей и приглушённого шёпота. Здесь тишина была деловой. Люди, которые жили за этими дверями, умели экономить звуки так же, как топливо на последнем участке маршрута.
У входа в административный блок меня уже ждал полковник Артемьев. Он стоял у окна с планшетом в руке и говорил с кем-то по внутренней связи. Лицо у него было спокойным, но я сразу заметил: спокойствие это было натянуто поверх срочности, как лётный комбинезон поверх термобелья. Взгляд — быстрый. Движения — собранные. Такие люди не суетятся, но вокруг них всегда чувствуется, что время ускорилось.
Увидев меня, Артемьев завершил разговор.
— Майор Пайк.
— Товарищ полковник.
— Как спалось?
— Достаточно.
Он чуть приподнял бровь.
— Хороший ответ. Не «отлично», не «плохо», а «достаточно». Запомню.
Я промолчал. Артемьев убрал планшет под мышку и кивнул в сторону коридора.
— Перед комиссией надо кое-что сказать. Я временно покидаю лётно-испытательную группу.
Я посмотрел на него внимательнее.
— Случилось что-то серьёзное?
— В нашей работе несерьёзного не случается, майор. Меня на пару недель отзывают в другой город. Там уже начинаются совсем другие испытания. Я должен быть там.
Он говорил ровно, но за словами чувствовалось: объяснил он ровно столько, сколько имел право. Ни больше, ни меньше.
— Кто принимает группу?
— На время моего отсутствия временно исполнять обязанности будет полковник Беркут. Анна Андреевна Беркут.
Имя я услышал впервые. Но по тому, как Артемьев произнёс его, понял: человек непростой.
— Как пройдёшь комиссию, тебя проводят в кабинет к полковнику, — сказал Артемьев. — Ты будешь полностью в распоряжении полковника на две недели. Так что дерзай, майор.
— Есть, товарищ полковник.
Он задержал на мне взгляд.
— И ещё. Медкомиссия здесь не формальность. Они будут смотреть не только давление и рефлексы. Они будут искать трещины. Иногда человек сам не знает, где у него трещина, пока его не поставят под нагрузку.
— Понимаю.
— Хорошо если так. Тогда покажи им не легенду о «неубиваемом», а пилота. Легенды нам не нужны. Они плохо заполняют протоколы и ещё хуже управляют опытными машинами.
Это мне понравилось.
— Постараюсь не разочаровать.
— Не старайся. Работай, майор.
На этом разговор закончился. Меня передали старшему прапорщику медицинской службы — невысокому сухому человеку с фамилией Крамаренко, который не улыбался даже глазами. Он сверил мой допуск, карточку, направление, потом коротко сказал:
— За мной.
Медицинский корпус находился в отдельном здании, соединённом с главным блоком крытым переходом. Внутри пахло спиртом, пластиком, кофе и чем-то электрическим — таким запахом обладают помещения, где много приборов и мало случайных людей.
Комиссия началась с обычного. Кровь. Давление. Зрение. Слух. Вестибулярная устойчивость. Реакция на световые сигналы. Проверка координации. Нагрузочная проба. Кардиограмма в покое и после упражнения. Дыхание. Невролог смотрел на меня так, словно надеялся обнаружить хотя бы один маленький сбой, который оправдал бы его строгую репутацию.
Не обнаружил.
— Жалобы? — спросил он, делая пометку.
— Нет.
— Головные боли?
— После перегрузок, бывало. В пределах нормы. Последние полгода — нет.
— Потери сознания?
— Нет.
— Провалы памяти?
— Нет.
— Сны тревожные?
— Это к психиатру, товарищ подполковник.
Невролог поднял глаза. Я ожидал замечания, но он лишь хмыкнул.
— Умный?
— Обучаемый.
Он снова что-то записал. После физических обследований меня отправили в кабинет психофизиологической оценки. Там уже сидели двое.
Психиатр — полковник медицинской службы Виктор Львович Дорофеев. Возраст около шестидесяти. Седые волосы, крупные руки, тяжёлый взгляд человека, который видел слишком много попыток казаться нормальным.
Психолог — майор медицинской службы Инна Марковна Ясенева. Лет тридцать пять, может, чуть больше. Аккуратная, спокойная, с тонкой папкой перед собой. Её взгляд был мягче, чем у Дорофеева, но опаснее. Полковник смотрел прямо, как прожектор. Она — сбоку, будто отмечала не только слова, но и паузы между ними.
— Присаживайтесь, майор Пайк, — сказал Дорофеев.
Я сел. На столе не было ничего лишнего: диктофон, папка, два карандаша, стакан воды. Окно выходило на внутренний двор, где росла одинокая акация. Почему-то именно это дерево показалось мне самым странным предметом в комнате.
— Вы понимаете цель беседы? — спросила Ясенева.
— Оценить мою пригодность к испытательным полётам по психическому и психологическому состоянию.
— И как вы сами оцениваете своё состояние?
— Рабочее.
Дорофеев чуть усмехнулся.
— Все лётчики говорят «рабочее». Даже те, кто спит по два часа и разговаривает с погибшими ведомыми.
Я посмотрел на него.
— Тогда уточню. Сон достаточный. Реакция стабильная. Навязчивых состояний нет. Эмоциональные всплески контролируемые. С погибшими не разговариваю. Помню их — да. Спорить с ними не имею привычки.
Ясенева впервые подняла глаза от листа.
— Интересная формулировка. «Спорить с ними».
— Мёртвые всегда правы, если начинаешь с ними спорить. Поэтому лучше не начинать.
Она что-то записала. Дорофеев откинулся на спинку стула.
— Хорошо. Тогда начнём без долгих вступлений. Вы участвовали во многих боевых вылетах. В одном из них, согласно материалам, уничтожили десять вражеских боевых машин. Опытные пилоты. Вы помните их?
— Как цели — да. Как людей — нет.
— Удобное разделение?
— Не удобное. Необходимое.
— Объясните.
Я сцепил руки на коленях.
— В бою передо мной не человек, а угроза. Машина с вооружением, скоростью, тактическим намерением и вероятностью поражения меня или тех, кого я прикрываю. Если в момент решения я начну представлять его лицо, семью, биографию — я опоздаю. А если после боя буду убеждать себя, что там вообще никого не было, — начну врать самому себе. Поэтому в бою он цель. После боя — человек, которого я победил. Или убил. Зависит от того, насколько честно мы называем вещи.
В кабинете стало тише. Психиатр перестал крутить карандаш.
— Вы считаете себя убийцей? — спросил он.
— Нет.
— Почему?
— Потому что убийство — это лишение жизни вне необходимости и вне долга. Я выполнял боевую задачу. Но если вопрос в том, понимаю ли я, что мои действия приводили к смерти людей, — да, понимаю.
Ясенева посмотрела на меня внимательно.
— И как вы с этим живёте?
— Не украшаю. Не оправдываюсь лишний раз. Не превращаю в подвиг для застольных рассказов. Помню, что цена решения в небе всегда реальная. И стараюсь учить других так, чтобы им реже приходилось платить эту цену.
Она медленно кивнула, но по лицу было видно: такого ответа она не ждала. Возможно, ожидала бравады. Или сухого «приказ есть приказ». Или, наоборот, надлома.
Я не дал ей ни того, ни другого. Дорофеев открыл папку.
— Следующий вопрос. Почему вы согласились на испытания нового истребителя?
— Потому что умею чувствовать машину в предельных режимах и быстро передавать инженерам то, что происходит. Потому что имею боевой опыт против сильного противника. Потому что, если эту машину однажды передадут в части, лучше выявить её слабые места сейчас, чем потом — в бою.
— Патриотизм не назовёте?
— Назову, если потребуется для протокола. Но патриотизм без профессионализма — шум. А испытания не терпят шума.
У Ясеневой снова дрогнул карандаш. Дорофеев прищурился.
— Вы всегда так отвечаете?
— Когда спрашивают прямо — стараюсь отвечать прямо.
— Тогда прямо. Вам не кажется, что после войны вы ищете возможность снова оказаться в опасности?
Я ожидал этого вопроса. Наверное, Артемьев был прав: они искали трещины.
— Кажется, — сказал я.
Оба врача одновременно посмотрели на меня. Я продолжил:
— Такая возможность существует. У многих боевых пилотов после интенсивных действий меняется восприятие нормы. Тишина кажется пустой, обычная служба — замедленной, отсутствие угрозы — чем-то подозрительным. Я это знаю. Поэтому и отслеживаю. Если бы я искал опасность ради опасности, я бы не пошёл в испытатели. Я нашёл бы способ попасть туда, где больше хаоса и меньше контроля. А здесь контроль максимальный. Каждый шаг фиксируется, каждый параметр проверяется, каждый сбой разбирается. Это не бегство к риску. Это работа с риском в дисциплинированной форме.
Психолог чуть заметно изменилась в лице. Не смягчилась — нет. Скорее поняла, что перед ней человек, который уже задавал себе эти вопросы раньше и не испугался ответов.
— Вы допускаете, что можете погибнуть во время испытаний? — спросила она.
— Допускаю.
— И это вас не пугает?
— Пугает.
— Но вы сказали это без эмоций.
— Страх не обязан размахивать руками, чтобы быть настоящим.
Дорофеев впервые улыбнулся — коротко, почти незаметно.
— Что вы делаете со страхом?
О проекте
О подписке
Другие проекты