Читать книгу «Котлован» онлайн полностью📖 — Андрея Платонова — MyBook.
cover



























Прушевский остыл от ночи и спустился в начатую яму котлована, где было затишье. Некоторое время он посидел в глубине; под ним находился камень, сбоку возвышалось сечение грунта, и видно было, как на урезе глины, не происходя из неё, лежала почва. Изо всякой ли базы образуется надстройка? Каждое ли производство жизненного материала даёт добавочным продуктом душу в человека? А если производство улучшить до точной экономии – то будут ли происходить из него косвенные, нежданные продукты?

Инженер Прушевский уже с двадцати пяти лет почувствовал стеснение своего сознания и конец дальнейшему понятию жизни, будто тёмная стена предстала в упор перед его ощущающим умом. И с тех пор он мучился, шевелясь у своей стены, и успокаивался, что, в сущности, самое срединное, истинное устройство вещества, из которого скомбинирован мир и люди, им постигнуто, – вся насущная наука расположена ещё до стены его сознания, а за стеною находится лишь скучное место, куда можно и не стремиться. Но всё же интересно было – не вылез ли кто-нибудь за стену вперёд. Прушевский ещё раз подошёл к стене барака, согнувшись, поглядел по ту сторону на ближнего спящего, чтобы заметить на нём что-нибудь неизвестное в жизни; но там мало было видно, потому что в ночной лампе иссякал керосин, и слышалось одно медленное, западающее дыхание. Прушевский оставил барак и отправился бриться в парикмахерскую ночных смен; он любил, чтобы во время тоски его касались чьи-нибудь руки.

После полуночи Прушевский пришёл на свою квартиру – флигель во фруктовом саду, открыл окно в темноту и сел посидеть. Слабый местный ветер начинал иногда шевелить листья, но вскоре опять наступала тишина. Позади сада кто-то шёл и пел свою песню; то был, наверно, счетовод с вечерних занятий или просто человек, которому скучно спать.

Вдалеке, на весу и без спасения, светила неясная звезда, и ближе она никогда не станет. Прушевский глядел на неё сквозь мутный воздух, время шло, и он сомневался:

– Либо мне погибнуть?

Прушевский не видел, кому бы он настолько требовался, чтоб непременно поддерживать себя до ещё далёкой смерти. Вместо надежды ему осталось лишь терпение, и где-то за чередою ночей, за опавшими, расцветшими и вновь погибшими садами, за встреченными и минувшими людьми существует его срок, когда придётся лечь на койку, повернуться лицом к стене и скончаться, не сумев заплакать. На свете будет жить только его сестра, но она родит ребёнка, и жалость к нему станет сильнее грусти по мёртвому, разрушенному брату.

– Лучше я умру, – подумал Прушевский. – Мною пользуются, но мне никто не рад. Завтра я напишу последнее письмо сестре, надо купить марку с утра.

И решив скончаться, он лёг в кровать и заснул со счастьем равнодушия к жизни. Не успев ещё почувствовать всего счастья, он от него проснулся в три часа пополуночи, и, осветив квартиру, сидел среди света и тишины, окружённый близкими яблонями, до самого рассвета, и тогда открыл окно, чтобы слышать птиц и шаги пешеходов.

После общего пробуждения в ночлежный барак землекопов пришёл посторонний человек. Изо всех мастеровых его знал один только Козлов благодаря своим прошлым конфликтам. Это был товарищ Пашкин, председатель окрпрофсовета. Он имел уже пожилое лицо и согбенный корпус тела – не столько от числа годов, сколько от социальной нагрузки; от этих данных он говорил отечески и почти всё знал или предвидел.

«Ну, что ж, – говорил он обычно во время трудности, – всё равно счастье наступит исторически». И с покорностью наклонял унылую голову, которой уже нечего было думать.

Близ начатого котлована Пашкин постоял лицом к земле, как ко всякому производству[5].


Плакат «Профсоюзы, лицом к производству. Ближе к массам». Автор неизвестен, 1930 г.


– Темп тих, – произнёс он мастеровым. – Зачем вы жалеете подымать производительность? Социализм обойдётся и без вас, а вы без него проживёте зря и помрёте.

– Мы, товарищ Пашкин, как говорится, стараемся, – сказал Козлов.

– Где ж стараетесь?! Одну кучу только выкопали!

Стеснённые упрёком Пашкина, мастеровые промолчали в ответ. Они стояли и видели: верно говорит человек – скорей надо рыть землю и ставить дом, а то умрёшь и не поспеешь. Пусть сейчас жизнь уходит, как теченье дыханья, но зато посредством устройства дома её можно организовать впрок для будущего неподвижного счастья и для детства.

Пашкин глянул вдаль – в равнины и овраги; где-нибудь там ветры начинаются, происходят холодные тучи, разводится разная комариная мелочь и болезни, размышляют кулаки и спит сельская отсталость, а пролетариат живёт один, в этой скучной пустоте, и обязан за всех всё выдумать и сделать вручную вещество долгой жизни. И жалко стало Пашкину все свои профсоюзы, и он познал в себе дорогу к трудящимся.

– Я вам, товарищи, определю по профсоюзной линии какие-нибудь льготы, – сказал Пашкин.

– А откуда же ты льготы возьмёшь? – спросил Сафронов. – Мы их вперёд должны сделать и тебе передать, а ты нам.

Пашкин посмотрел на Сафронова своими уныло-предвидящими глазами и пошёл внутрь города на службу. За ним вслед отправился Козлов и сказал ему, отдалившись:

– Товарищ Пашкин, вон у нас Вощев зачислился, а у него путёвки с биржи труда нет. Вы его, как говорится, должны отчислить назад.

– Не вижу здесь никакого конфликта – в пролетариате сейчас убыток, – дал заключение Пашкин и оставил Козлова без утешения. А Козлов тотчас же начал падать пролетарской верой и захотел уйти внутрь города, чтобы писать там опорочивающие заявления и налаживать различные конфликты с целью организационных достижений.



До самого полудня время шло благополучно: никто не приходил на котлован из организующего или технического персонала, но земля всё же углублялась под лопатами, считаясь лишь с силой и терпением землекопов. Вощев иногда наклонялся и подымал камешек, а также другой слипшийся прах и клал его на хранение в свои штаны. Его радовало и беспокоило почти вечное пребывание камешка в среде глины, в скоплении тьмы: значит, ему есть расчёт там находиться, тем более следует человеку жить.

После полудня Козлов уже не мог надышаться – он старался вздыхать серьёзно и глубоко, но воздух не проникал, как прежде, вплоть до живота, а действовал лишь поверхностно. Козлов сел в обнажённый грунт и дотронулся руками к костяному своему лицу.

– Расстроился? – спросил его Сафронов. – Тебе для прочности надо бы в физкультуру записаться, а ты уважаешь конфликт: ты мыслишь отстало.

Чиклин без спуску и промежутка громил ломом плиту самородного камня, не останавливаясь для мысли или настроения, он не знал, для чего ему жить иначе – ещё вором станешь или тронешь революцию.

– Козлов опять ослаб! – сказал Чиклину Сафронов. – Не переживёт он социализма: какой-то функции в нём не хватает!

Здесь Чиклин сразу начал думать, потому что его жизни некуда было деваться, раз исход её в землю прекратился; он прислонился влажной спиной к отвесу выемки, глянул вдаль и вообразил воспоминание – больше он ничего думать не мог. В ближнем к котловану овраге сейчас росли понемногу травы и замертво лежал ничтожный песок; неотлучное солнце безрасчётно расточало своё тело на каждую мелочь здешней, низкой жизни, и оно же, посредством тёплых ливней, вырыло в старину овраг, но туда ещё не помещено никакой пролетарской пользы. Проверяя свой ум, Чиклин пошёл в овраг и обмерил его привычным шагом, равномерно дыша для счёта. Овраг был полностью нужен для котлована, следовало только спланировать откосы и врезать глубину в водоупор.

– Козлов пускай поболеет, – сказал Чиклин, прибыв обратно. – Мы тут рыть далее не будем стараться, а погрузим дом в овраг и оттуда наладим его вверх: Козлов успеет дожить.

Услышав Чиклина, многие прекратили копать грунт и сели вздохнуть. Но Козлов уже отошёл от своей усталости и хотел идти к Прушевскому сказать, что землю больше не роют и надо предпринимать существенную дисциплину. Собираясь совершить такую организованную пользу, Козлов заранее радовался и выздоравливал. Однако Сафронов оставил его на месте, лишь только он тронулся.

– Ты что, Козлов, курс на интеллигенцию взял? Вон она сама спускается в нашу массу.

Прушевский шёл на котлован впереди неизвестных людей. Письмо сестре он отправил и хотел теперь упорно действовать, беспокоиться о текущих предметах и строить любое здание в чужой прок, лишь бы не тревожить своего сознания, в котором он установил особое нежное равнодушие, согласованное со смертью и с чувством сиротства к остающимся людям. С особой трогательностью он относился к тем людям, которых ранее почему-либо не любил, – теперь он чувствовал в них почти главную загадку своей жизни и пристально вглядывался в чуждые и знакомые глупые лица, волнуясь и не понимая.

Неизвестные люди оказались новыми рабочими, что прислал Пашкин для обеспечения государственного темпа. Но рабочими прибывшие не были: Чиклин сразу, без пристальности, обнаружил в них переученных наоборот городских служащих, разных степных отшельников и людей, привыкших идти тихим шагом позади трудящейся лошади; в их теле не замечалось никакого пролетарского таланта труда, они более способны были лежать навзничь или покоиться как-либо иначе.

Прушевский определил Чиклину расставить свежих рабочих по котловану и дать им выучку, потому что надо уметь жить и работать с теми людьми, которые есть на свете.

– Нам это ничто, – высказался Сафронов. – Мы ихнюю отсталость сразу в активность вышибем.

– Вот-вот, – произнёс Прушевский, доверяя, и пошёл позади Чиклина на овраг.

Чиклин сказал, что овраг – это более чем пополам готовый котлован и посредством оврага можно сберечь слабых людей для будущего. Прушевский согласился с тем, потому что он всё равно умрёт раньше, чем кончится здание.

– А во мне пошевельнулось научное сомнение, – сморщив своё вежливо-сознательное лицо, сказал Сафронов. И все к нему прислушались. А Сафронов глядел на окружающих с улыбкой загадочного разума. – Откуда это у товарища Чиклина мировое представление получилось? – произносил постепенно Сафронов. – Иль он особое лобзание в малолетстве имел, что лучше учёного предпочитает овраг! Отчего ты, товарищ Чиклин, думаешь, а я с товарищем Прушевским хожу, как мелочь между классов, и не вижу себе улучшенья!..

Чиклин был слишком угрюм для хитрости и ответил приблизительно:

– Некуда жить, вот и думаешь в голову.

Прушевский посмотрел на Чиклина как на бесцельного мученика, а затем попросил произвести разведочное бурение в овраге и ушёл в свою канцелярию. Там он начал тщательно работать над выдуманными частями общепролетарского дома, чтобы ощущать предметы и позабыть людей в своих воспоминаниях. Часа через два Вощев принёс ему образцы грунта из разведочных скважин. «Наверно, он знает смысл природной жизни», – тихо подумал Вощев о Прушевском и, томимый своей последовательной тоской, спросил:

– А вы не знаете, отчего устроился весь мир?

Прушевский задержался вниманием на Вощеве: неужели они тоже будут интеллигенцией, неужели нас капитализм родил двоешками, – боже мой, какое у него уже теперь скучное лицо!

– Не знаю, – ответил Прушевский.

– А вы бы научились этому, раз вас старались учить.

– Нас учили каждого какой-нибудь мёртвой части: я знаю глину, тяжесть веса и механику покоя, но плохо знаю машины и не знаю, почему бьётся сердце в животном. Всего целого или что внутри – нам не объяснили.

– Зря, – определил Вощев. – Как же вы живы были так долго? Глина хороша для кирпича, а для вас она мала!

Прушевский взял в руку образец овражного грунта и сосредоточился на нём – он хотел остаться только с этим тёмным комком земли. Вощев отступил за дверь и скрылся за нею, шепча про себя свою грусть.

Инженер рассмотрел грунт и долго, по инерции самодействующего разума, свободного от надежды и желания удовлетворения, рассчитывал тот грунт на сжатие и деформацию. Прежде, во время чувственной жизни и видимости счастья, Прушевский посчитал бы надёжность грунта менее точно, – теперь же ему хотелось беспрерывно заботиться о предметах и устройствах, чтобы иметь их в своём уме и пустом сердце вместо дружбы и привязанности к людям. Занятие техникой покоя будущего здания обеспечивало Прушевскому равнодушие ясной мысли, близкое к наслаждению, – и детали сооружения возбуждали интерес, лучший и более прочный, чем товарищеское волнение с единомышленниками. Вечное вещество, не нуждавшееся ни в движении, ни в жизни, ни в исчезновении, заменяло Прушевскому что-то забытое и необходимое, как существо утраченной подруги.

Окончив счисление своих величин, Прушевский обеспечил несокрушимость будущего общепролетарского жилища и почувствовал утешение от надёжности материала, предназначенного охранять людей, живших доселе снаружи. И ему стало легко и неслышно внутри, точно он жил не предсмертную, равнодушную жизнь, а ту самую, про которую ему шептала некогда мать своими устами, но он её утратил даже в воспоминании.

Не нарушая своего покоя и удивления, Прушевский оставил канцелярию земляных работ. В природе отходил в вечер опустошённый летний день; всё постепенно кончалось вблизи и вдали: прятались птицы, ложились люди, смирно курился дым из отдалённых полевых жилищ, где безвестный усталый человек сидел у котелка, ожидая ужина, решив терпеть свою жизнь до конца. На котловане было пусто, землекопы перешли трудиться на овраг, и там сейчас происходило их движение. Прушевскому захотелось вдруг побыть в далёком центральном городе, где люди долго не спят, думают и спорят, где по вечерам открыты гастрономические магазины и оттуда пахнет вином и кондитерскими изделиями, где можно встретить незнакомую женщину и пробеседовать с ней всю ночь, испытывая таинственное счастье дружбы, когда хочется жить вечно в этой тревоге; утром же, простившись под потушенным газовым фонарём, разойтись в пустоте рассвета без обещания встречи.

Прушевский сел на лавочку у канцелярии. Так же он сидел когда-то у дома отца. Летние вечера не изменились с тех пор, – и он любил тогда следить за прохожими мимо; иные ему нравились, и он жалел, что не все люди знакомы между собой. Одно же чувство было живо и печально в нём до сих пор: когда-то, в такой же вечер, мимо дома его детства прошла девушка, и он не мог вспомнить ни её лица, ни года того события, но с тех пор всматривался во все женские лица и ни в одном из них не узнавал той, которая, исчезнув, всё же была его единственной подругой и так близко прошла не остановившись.

Во время революции по всей России день и ночь брехали собаки, но теперь они умолкли: настал труд, и трудящиеся спали в тишине. Милиция охраняла снаружи безмолвие рабочих жилищ, чтобы сон был глубок и питателен для утреннего труда. Не спали только ночные смены строителей да тот безногий инвалид, которого встретил Вощев при своём пришествии в этот город. Сегодня он ехал на низкой тележке к товарищу Пашкину, дабы получить от него свою долю жизни, за которой он приезжал раз в неделю.

Пашкин жил в основательном доме из кирпича, чтоб невозможно было сгореть, и открытые окна его жилища выходили в культурный сад, где даже ночью светились цветы. Урод проехал мимо окна кухни, которая шумела, как котельная, производя ужин, и остановился против кабинета Пашкина. Хозяин сидел неподвижно за столом, глубоко вдумавшись во что-то невидимое для инвалида. На его столе находились различные жидкости и баночки для укрепления здоровья и развития активности – Пашкин много приобрёл себе классового сознания, он состоял в авангарде; накопил уже достаточно достижений и потому научно хранил своё тело – не только для личной радости существования, но и для ближних рабочих масс. Инвалид обождал время, пока Пашкин, поднявшись от занятия мыслью, проделал всеми членами беглую гимнастику и, доведя себя до свежести, снова сел. Урод хотел произнести своё слово в окно, но Пашкин взял пузырёк и после трёх медленных вздохов выпил оттуда каплю.

– Долго я тебя буду дожидаться? – спросил инвалид, не сознававший ни цены жизни, ни здоровья. – Опять хочешь от меня кой-чего заработать?

Пашкин нечаянно заволновался, но напряжением ума успокоился – он никогда не желал тратить нервность своего тела.

– Ты что, товарищ Жачев: чем не обеспечен, чего возбуждаешься?

Жачев ответил ему прямо по факту:

– Ты что ж, буржуй, иль забыл, за что я тебя терплю? Тяжесть хочешь получить в слепую кишку? Имей в виду – любой кодекс для меня слаб!

Здесь инвалид вырвал из земли ряд роз, бывших под рукой, и, не пользуясь, бросил их прочь.

– Товарищ Жачев, – ответил Пашкин, – я тебя вовсе не понимаю, ведь тебе идёт пенсия по первой категории, как же так? Я уж и так чем мог всегда тебе шёл навстречу.

– Врёшь ты, классовый излишек, это я тебе навстречу попадался, а не ты шёл!

В кабинет Пашкина вошла его супруга с красными губами, жующими мясо.

– Лёвочка, ты опять волнуешься? – сказала она. – Я ему сейчас свёрток вынесу; это прямо стало невыносимым, с этими людьми какие угодно нервы испортишь!

Она ушла обратно, волнуясь всем невозможным телом.

– Ишь, как жену, стервец, расхарчевал! – произносил из сада Жачев. – На холостом ходу всеми клапанами работает, значит, ты можешь заведовать такой с…!

Пашкин был слишком опытен в руководстве отсталыми, чтобы раздражаться.

– Ты бы и сам, товарищ Жачев, вполне мог содержать для себя подругу: в пенсии учитываются все минимальные потребности.

– Ого, гадина тактичная какая! – определил Жачев из мрака. – Моей пенсии и на пшено не хватает – на просо только. А я хочу жиру и что-нибудь молочного. Скажи своей мерзавке, чтоб она мне в бутылку сливок погуще налила!

Жена Пашкина вошла в комнату мужа со свёртком.

– Оля, он ещё сливок требует, – обратился Пашкин.

– Ну вот ещё! Может, ему крепдешину ещё купить на штаны? Ты ведь выдумаешь!

– Она хочет, чтоб я ей юбку на улице разрезал, – сказал с клумбы Жачев. – Иль окно спальной прошиб до самого пудренного столика, где она свою рожу уснащивает, – она от меня хочет заработать!..

Жена Пашкина помнила, как Жачев послал в ОблКК заявление на её мужа и целый месяц шло расследование, – даже к имени придирались: почему и Лев и Ильич? Уж что-нибудь одно! Поэтому она немедленно вынесла инвалиду бутылку кооперативных сливок, и Жачев, получив через окно свёрток и бутылку, отбыл из усадебного сада.

– И качество продуктов я дома проверю, – сообщил он, остановив свой экипаж у калитки. – Если опять порченый кусок говядины или просто объедок попадётся – надейтесь на кирпич в живот: по человечеству я лучше вас – мне нужна достойная пища.

Оставшись с супругой, Пашкин до самой полуночи не мог превозмочь в себе тревоги от урода. Жена Пашкина умела думать от скуки, и она выдумала во время семейного молчания вот что:

– Знаешь что, Лёвочка?.. Ты бы организовал как-нибудь этого Жачева, а потом взял и продвинул его на должность – пусть бы хоть увечными он руководил! Ведь каждому человеку нужно иметь хоть маленькое господствующее значение, тогда он спокоен и приличен… Какой ты всё-таки, Лёвочка, доверчивый и нелепый!