Читать книгу «Синдром вертепа. Кризис как перформативный контекст» онлайн полностью📖 — Андрея Игнатьева — MyBook.
image

1. Взлет и падение одной утопии: советские рок-группы в контексте истории

Фраза, которая вынесена в заглавие[16], вырвалась у меня почти случайно, когда я однажды попытался разъяснить общий, так сказать, дизайн серии публикаций, которые подготовлены с моим более или менее активным участием и посвящены любопытному, однако не слишком исследованному феномену: отечественным рок-группам и их публике[17]. Замысел этих публикаций был достаточно скромным – собрать под одной обложкой, расположить в хронологическом порядке и оформить как занимательную «историю» те фрагментарные и весьма разнородные сведения о наиболее популярных советских рок-группах, какие у нас имелись, если получится – с момента появления таковых на территории СССР и вплоть, как говорится, до настоящего времени. Тем не менее по мере решения этой задачи постепенно стало ясно, что рассказ о былых временах и их героях, хотя бы отчасти интересный читателю, предполагает не только исходную совокупность данных, обладающих фактической достоверностью, но и какую-то «следственную версию», то есть предварительную гипотезу о социальном процессе, внутренняя логика которого связывает эти данные между собой, преобразуя их в нарратив, обладающий реальным, а не выдуманным эмпирическим референтом. Иначе говоря, пришлось исходить из того, что отдельные события, которые в данном случае считаются релевантными, связаны друг с другом и являются «вкладами» в осуществление какого-то общего проекта[18], подобная точка зрения, разумеется, не исключает, что у каждого такого события есть какие-то свои конкретные причины и своя перспектива, однако включает их в более широкий контекст. Более того, при отсутствии какой-либо предварительной гипотезы, пусть даже весьма проблематичной, единственным «форматом», в котором исходные данные могут быть представлены читателю, или тем более аналитику; остается хронология событий (типа, например, той, какую предлагают словари Webster или Larousse), тогда как их идентификация как художественного направления, политического движения, особой категории феноменов или еще чего-нибудь такого, что указано на обложке справочника, учебника, монографии или другой аналогичной публикации как их специфический предмет, всегда может быть с легкостью поставлена под вопрос. Отсюда, думаю, парадоксальные классификации Х.Л. Борхеса или повсеместные безрезультатные споры о содержательности общих понятий, которые не прекращаются вот уже добрых две тысячи лет, а в наши дни отчего-то даже стали достаточно влиятельным интеллектуальным трендом, превращающим любое исследование в собирание коллекции фактов.

Отчасти поэтому (но также и в силу давнего непосредственного знакомства с предметом исследования) авторы публикаций, на которые я в данном случае опираюсь, с самого начала исходили из того, что советские рок-группы не были только одним из направлений отечественной музыкальной эстрады с какой-то своей эстетикой, но репрезентировали достаточно широкое социальное движение, сохранявшее преемственность на протяжении трех с лишним десятилетий и включавшее как музыкантов на сцене концертного зала или в студиях звукозаписи, так и их специфическую публику, в том числе (на своей периферии) тех, кто только слушал музыкальные радиопередачи или покупал диски[19], как хорошо видно задним числом, в ретроспективе событий, этому социальному движению вполне может быть сопоставлена классическая «инновационная волна», то есть совокупность действий, которые направлены на достижение каких-то изменений в повседневной социальной рутине и организованы в соответствии с парадигмой развития конфликта, предполагающей его завязку, кульминацию и развязку («взлет и упадок»); понятно, что такое движение всегда ограничено во времени и после достижения желаемых перемен исчезает, будто его и не было никогда. Кроме того, даже весьма поверхностная и фрагментарная рефлексия о рациональности повседневного действия, объединявшей участников этого движения на протяжении всего указанного выше периода, показывает, что ее «жестким ядром» была особого рода утопия, инвариантная самым разным идеологемам или социальным проектам, характерным для советского общества в послесталинский период, отечественные рок-группы и их публика тоже были своего рода попыткой воплощения этой утопии, только что в очень конкретной и оттого хорошо наблюдаемой форме.

* * *

В самом начале и с чисто фактической стороны движение выглядело так: примерно в середине 50-х годов прошлого века, вскоре после смерти Сталина, в Москве, Ленинграде, их ближних окрестностях, а также, говорят, в некоторых других крупных городах Советского Союза вдруг появились молодые люди, которых отличала своего рода аддикция к американской танцевальной музыке, парадигмальные образцы которой демонстрировал фильм Sun Valley Serenade с оркестром Глена Миллера в главной роли. Эти молодые люди испытывали устойчивое и достаточно сильное желание слушать блюз или буги-вуги, испытывали дискомфорт, когда лишались такой возможности, и были готовы на многое, чтобы обладать беспрепятственным доступом к предмету своей страсти, а это и есть аддикция[20], более того – нечто подобное происходило по всей Европе, советское общество не было исключительным случаем: музыка, привычно сопутствовавшая досугу американских военнослужащих, вдруг приобрела функцию святыни.

Тут нет никакого преувеличения: символы и практики, которые репрезентируют опыт «священного» в повседневной жизни, являются прежде всего результатом достаточно сильного и весьма специфического («нуминозного») аффекта, общего какому-то множеству индивидов и как бы превращающего их в единого действующего субъекта (communio в богословии раннего христианства, duende в дискурсе корриды и cante flamenco, условие sine qua non импровизации в искусстве и жизни). Как принято считать[21], аффекты подобного рода, с которыми сегодня нетрудно столкнуться на футбольных матчах или рок-концертах, всегда могут быть конвертированы в символ или дискурс, публичная демонстрация которых, осуществляемая в формате какого-то общепринятого ритуала, в свою очередь, обеспечивает воспроизводство исходного трансперсонального аффекта, а вместе с ним и коллективной идентичности, которую этот аффект порождает (лат. religio, собственно, и означает состояние захваченности таким аффектом). Не случайно «там у них», в Западной Европе или США, именно рок-группы и их лидеры стали инициаторами всякого рода неортодоксальных религиозных движений, как восточных, так и автохтонных[22], тогда как «тут у нас» экстатические практики, связанные с новыми формами досуга и задним числом увековеченные идиомой «секс, наркотики, рок-н-ролл», стали рассматриваться как вполне реальная альтернатива «предметам веры», отсылающим к «светлому будущему» коммунизма. При желании, разумеется, такие практики вполне можно рассматривать как форму массовой психопатии, в лучшем случае – как синдром, обусловленный кризисом социальной рутины, однако до относительно недавнего времени психопатический опыт повсеместно рассматривался как частная форма религиозного, сегодня их также нередко рассматривают как альтернативные формы социализации первичного нуминозного аффекта, патологическую и успешную, не случайно тема исцеления занимает одно из центральных мест в нарративах самых разных религий.

Генезис этих новых форм досуга отнюдь не очевиден и заслуживает специального исследования, которое, сколько знаю, до сих пор не было предпринято, скорее всего, перед нами какая-то особая разновидность карго-культа, возникшего, предположительно, как следствие травматического опыта Второй мировой войны и послевоенной разрухи[23], для советских людей по ряду причин оказавшегося в особенности тяжким. Тем не менее в данном случае гораздо более существенным является возникновение массового или, по крайней мере, достаточно распространенного спроса на «продукт», как теперь говорят, который был нешуточным вызовом не только отечественным, но и общеевропейским бытовым традициям. О характере и степени радикальности этого вызова можно судить по таким отечественным фильмам, как приснопамятная «Карнавальная ночь», появившаяся на экранах страны в самый канун нового 1957 года, или же «Взрослые дети» 1961 года, в которых наглядно показана роль этой новой музыки как маркера социальной границы между поколениями и, соответственно, фокальной точки их конфликтов, чем бы они ни были вызваны и кто бы в них ни был прав. В более широком контексте изменений или конфликтов, связанных с XX съездом партии, маркеры социальных границ между поколениями приобретали значение идеологических и политических символов конфликта между «архаистами» и «новаторами», то есть группами населения, стремящимися изменить status quo и пытающимися его сохранить, вследствие чего новая музыка стала рассматриваться как симптом реально опасного вызова сложившемуся образу жизни в целом, это значит непосредственно или в конечном итоге тоталитарному политическому режиму[24]. Такая установка, присущая далеко не только сотрудникам спецслужб или функционерам партии, но и значительному числу «простых» советских людей, объясняет, почему вполне естественное, в сущности, желание молодежи слушать музыку, которая нравится, или танцевать, одеваться и причесываться так, как того требует мода, вызвало к жизни конфликт, сначала разделивший, а потом и разрушивший советское общество.

На самом деле, разумеется, никакой специально антисоветской «идеологической диверсии», как говаривали в прежние времена, тут не было, скорее наоборот – это был первый заметный пароксизм изменений, охвативших практически все без исключения общества modernity, независимо от характера их политического режима или экономического уклада, и в конечном итоге основательно преобразивших эту специфическую цивилизацию: не случайно во второй половине XX века идентификация с рок-сценой и ее звездами стала выполнять примерно ту же самую функцию, какую прежде выполняло отношение к международному коммунистическому движению или же ссылка на его лидеров. Тут у нас эти изменения начались примерно тогда же, что и там у них, их инициаторами или «заинтересованной публикой» были представители того же самого поколения (первая отечественная рок-группа Revengers появилась в том же 1961 году, что и пресловутые The Beatles, как и те – в портовом городе, только что это была Рига, а не Ливерпуль), а если дальнейшее развитие событий заметно отличается как по сценарию, так и по достигнутому результату, то здесь решающую роль, безусловно, сыграли различия между обществами, где протекали соответствующие инновационные процессы[25]. Там у них юные любители блюза и рок-н-ролла были практически сразу же опознаны как своего рода «клондайк», то есть принципиально новый рынок, обладающий практически неограниченным потенциалом развития, следствием этого явилась не только трансформация шоу-бизнеса в доходную и высокотехнологичную индустрию, каким мы его знаем сегодня, но и наделение рок-группы теми же функциями общедоступного «социального лифта», каким, например, несколькими столетиями прежде было мореплавание, а совсем уже в недавнем прошлом – разработка цифровых технологий и гаджетов; в результате там у них изменения, связанные с формированием post modern обществ, с самого начала оказались «массовым забегом», а их субъектом – наиболее одаренные и амбициозные представители молодого поколения.

Напротив, тут у нас такая же самая публика была опознана как социальная патология, а ее специфические вкусы и пристрастия – как форма отклоняющегося поведения[26], это обстоятельство, разумеется, не остановило изменений, о которых тут речь, однако существенно их замедлило, а главное – вытеснило на социальную периферию общества, в результате движущей силой этих изменений стали маргиналы, а их предпосылкой – различные «теневые» или даже непосредственно криминальные практики. Самая популярная из таких практик – подпольная торговля «привозными» дисками, изготовленными где-нибудь в метрополиях новой культуры, или кустарными записями «на ребрах», которая осуществлялась «из-под полы» на так называемых «толкучках», то есть нелегальных рынках, один из таких рынков, некоторым образом проход в «иной мир», располагался на Лубянской площади, как раз на том месте, где теперь лежит камень памяти жертв политических репрессий, это совпадение, конечно, но достаточно красноречивое. Конечно, в советском обществе стигматизация или даже криминализация отдельных конкретных форм потребления, в том числе востребованных, не были чем-то исключительным, «толкучка» и ее специфические практики входили в повседневную социальную рутину, отсюда многие характерные особенности позднейших реформ, все эти обстоятельства не могли не повлиять и на стратегию изменений, маркером которых были отечественные рок-группы или их публика, а соответственно – на их перспективу.

Прежде всего, сами эти ограничения и запреты, с которыми сталкивались приверженцы новомодной музыки, были классическим образцом того, что называется «плевать против ветра»: первоначально за ними не было ничего, помимо когнитивной и аффективной дистанции между поколениями, которая существует всегда, но становится особенно заметной в ретроспективе массовой социальной травмы, связанной с крупномасштабными социальными реформами, военными действиями или эпидемиями и катастрофами, в том числе экономическими кризисами, это их неизбежный побочный эффект. В данном случае все эти обстоятельства были налицо, но если одна сторона конфликта рассматривала дистанцию между поколениями как опасную идеологическую или даже политическую девиацию, объясняя ее посредством классической теории заговора», там у них с такой же беззаветной готовностью, что и тут у нас, только что в разных политических контекстах[27], то другая воспринимала эту дистанцию как нечто само собой разумеющееся, своего рода явление природы, в лучшем случае – результат глобального массового процесса, а не произвольного личного выбора, который можно вменить как предмет нравственной или правовой оценки. Коротко говоря, первоначальный конфликт между идеологическими ортодоксами и приверженцами новомодной музыки был чистой воды qui pro quo, недоразумением, за которым не было ничего, кроме нарциссического самодовольства одних и наивного максимализма других[28], однако по мере его обрастания запретами, стигматизирующими ярлыками и сценариями репрессий позиция властей стала рассматриваться как чистый произвол или даже вздорный каприз, а это и есть важнейшая исходная предпосылка обращения к «теневым» практикам.

Речь в данном случае идет о практиках, которые de jure являются нарушением сложившегося обычая, легитимного распоряжения властей или даже писаного закона, однако de facto наделены особым правовым статусом, не предполагающим уголовного преследования, или даже как бы остаются вне поля зрения правоохранительных органов – при соблюдении известных условий, разумеется. В социологии такого рода условия определяют как «делинквентный дрейф», обозначая этим понятием стратегии и диспозитивы повседневного действия, нейтрализующие как чисто технические возможности социального контроля, надзора прежде всего, так и его субъективные предпосылки, в первую очередь – развитие аффектов вины или стыда; и тут у нас, и там у них такого рода стратегии и диспозитивы стали заметным социальным явлением именно в 60-е годы[29]