В моем детсадовском возрасте и пару лет после – уже в школе – наша семья проживала на ведомственной квартире – в нарсуде. Дело в том, что бабка моя по отцу – Мария Васильевна – была на ту пору одной из двух районных судей, или, как их тогда называли – народный судья. Для советских времен может показаться противоестественным, но судей тогда именно выбирали на местных выборах, как шерифов в США. Да, конечно, это была креатура райкома-обкома КПСС, выборы были формальные и безальтернативные, но они были. Сейчас их нет, и судей кто-то назначает по своему вкусу. Наверное, они даже соревнуются между собой за мантию – кто больше подтянется, или кто больше выучит законов наизусть – не ведаю. Но у моей бабки мантии не было, только строгие юбка и кофточка.
Попробую описать как жили народные судьи в СССР при позднем Хрущеве и раннем Брежневе. Да, тут надо учитывать такой нюанс касательно меня лично: моя родная мать умерла, когда мне еще 4-х лет не было (это отдельная трагедия) и я ее, увы, не помню. И первые пару лет после ее гибели, пока отец снова не женился, я состоял как раз на попечении его и бабушки Марь Васильны. В основном, конечно, бабушки.
Понятное дело, что она шла на всё, чтоб я не осознавал свое сиротское положение и даже сама эта тема у нас была под запретом. Но вот только доброхотные тётки портили картину, когда, встречая меня на улице, они начинали умильно улыбаться, смахивая скупую слезу, и совали мне очередную конфету с шоколадкой: кушай, мол, кушай, сиротка, кто же тебе еще конфетку даст, ведь мамки-то у тебя нет…». Уж не знаю, как могла вызывать такую жалость вечно лоснящаяся рожа упитанного младенца, но факт остается фактом: в конфетах и игрушках я «как в сору» рылся. В детстве я был капризен и требователен, с успехом играя роль доминантного ребенка.
Как только бабушка успевала крутиться и по хозяйству (при полном и абсолютном отсутствии любых коммунальных удобств), и на непростой своей работе – она постоянно между делом от руки писала приговоры – уму непостижимо! Судите сами…
Жили мы реально в каком-то «котухе» (где сейчас бы породистых собак не стали держать) в здании суда еще дореволюционной постройки. Со двора к нам было крылечко (другое крыльцо служило единственным входом и выходом для осужденных, милиции и публики), по бокам два чулана, потом заваленное всяким хламом что-то типа неотапливаемой прихожей – там стоял наш рукомойник типа «Мойдодыр», но сама квартира начиналась за обитой рваными одеялами дверью. Сначала вправо узкий коридорчик-проход на кухню, из него дверной проем без дверей в комнату метров 13-14. В этой комнате обитал отец, а мы с бабкой на кухне, потому что там при тех лютых морозах было теплее – там была печка. Не русская, безразмерная, но обычная с чугуниной на пару конфорок – для готовки (летом готовили на керогазах), с топкой – это куда дрова засовывают, ниже поддувало – для регулировки подачи воздуха и выгребки золы. Над всем этим обязательная вьюшка, которую на ночь надо было обязательно задвигать, чтоб тепло не ушло, но и чтоб при этом не угореть. С обратной стороны в сторону отцовой комнаты была духовка.
Дрова нам заготавливали централизованно совместно со всем зданием суда –в суде были голландские печи с изразцами (это был старый деревянный купеческий дом с парадным крыльцом на улицу и даже при колоннах. Но эта парадная при Советах никогда не открывалась, почему-то все лезли со двора на крыльцо для прислуги и далее в покои), для чего существовал специальный истопник, он же конюх (и таки-да! – у нас во дворе жила настоящая лошадь), он же «жнец и на дуде игрец» – на все руки мастер, эдакий дядя Митяй, но о нём как-нибудь в другой раз. Но дрова из сарая и из полениц отец с бабкой таскали домой сами, уголь, кстати, тоже – без угля дров не напасешься. Меня же по малолетству лет до 8-9 к общественно полезному труду не привлекали, зато потом на мне отыгрались по полной.
Воду из колонки тоже таскали сами – по два ведра, которые стояли в холодной прихожей и зимой вечно обмерзали. Стирка была частая – в корыте. Вместо стиральной машины была доска «Амурские волны» – гофрированный цинковый лист в деревянной рамке – об него надо было тереть намыленное бельё. После такой стирки белье (и «черньё» тоже) надо было еще обязательно полоскать, что в моем детстве делалось в специальных мыльнях-купальнях с проточной водой, обустроенных на ручьях или на родниках. Особенно люто приходилось зимой – я сам не пробовал, но догадывался, какой это «кайф» в ледяной-то воде! Но никто не стонал, другой жизни мы не ведали: мероприятие веками отработанное и, в общем-то всем привычное и обыденное. Хотя сегодня, конечно, это полоскание в ледяной воде (да еще с обязательным битьём специальным валиком по жгуту из белья) выглядит дико.
С освещением (имеется в виду электричество) тоже было не все гладко. Если у отца в комнате под потолком висел шикарный абажур с обязательной бахромой, то у нас с бабкой на кухне почему-то была просто лампочка (ну очень часто перегоравшая) в традиционном капюшоне из газеты вместо плафона. Так тогда у многих было: то ли плафонов в продаже никаких не было, то ли денег на них жалели… С газетой было попроще, но она, правда, частенько начинала тлеть, а то и гореть, но это уже мелочь, лишь бы свет был. Но вот как раз электричества частенько и не бывало: свет пропадал на часы, а то и на всю ночь. Я так понимаю, сети были ненадежные и провода гнилые – они вечно рвались от снега и льда, да и просто от ветра.
Сидели тогда при свечах или с керосиновой лампой (а я еще не говорил – телевизоров не было тогда вообще ни у кого, первые появились году в 65-66-м). Красота: полумрак, за окном вьюга, в печи потрескивают поленья, а моя престарелая бонна-донна Маргарита Михална рассказывает мне сказки.
Я разве о ней еще не упоминал?! – Боже! – да весь этот рассказ посвящен именно ей и навеян воспоминаниями об этой загадочной, но доброй старухе из далекого дореволюционного прошлого моей многострадальной Родины.
Читателю, наверное, понятно, что бабуля моя – Мария Васильевна – народный судья и член КПСС-ВКП(б) с довоенным стажем, сталинистка до мозга костей обязана была быть по определению лютой атеисткой. А вот хренушки! Да, икон и священных книг у нас не было. Но в душе моей любимой бабки коммунистки-краснокосыночной комсомолки 20-х годов все равно таился тысячелетний православный нравственный закон, поневоле вбитый в её сознание десятками поколений богобоязненных предков. От него избавляются только конченые негодяи, особо расплодившиеся в последнее время, но мы не о них.
Городок наш, между прочим, известен был на Руси до октябрьского переворота как один из центров православия, таковым он остается и поныне. Но на ту большевистскую пору из двух десятков церквей и трех монастырей в городе действовала только одна, а в известном теперь на всю страну мужском монастыре тогда одновременно располагались: консервный завод, центральная больница с моргом, райпищекомбинат, детский дом №3, несколько неведомых контор и даже пара-тройка жилых двухэтажных домов.
Вокруг единственной на район действующей церкви (типовой постройки середины XIX века) толпилось, в том числе, множество юродивых, нищих, убогих непонятного происхождения, а главное, мест проживания и источников пропитания. Власти смотрели сквозь пальцы на это «рваньё», а местные церковники тогда не ездили на «Поршах», а как могли поддерживали на плаву эту братию собственными трудами и подаяниями – за что их тогда и уважали. Ведь известно, где юродивый – там и Боженька! Среди этой толпы мнимых и реальных нищих попадались личности действительно неординарные, выброшенные судьбой и Советской властью на обочину социализма без пенсиона и места жительства. Такова была и наша Маргарита Михална.
Уж не знаю, как эту довольно вычурную старорежимную старуху зацепила моя Мария Васильна – большевичка и боец добровольческого батальона по обороне Воронежа от немцев в 1942-м, она же строжайший блюститель Уголовно-Процессуального кодекса, но это дореволюционное «привидение» стало появляться у нас все чаще. Марь Васильна, несмотря на суровую, даже можно сказать, неженскую наружность, в душе оказалась мягче воска (по себе знаю: я, как любимый внук мог из нее веревки вить) и легко откликалась на чужую человеческую беду. Оставаясь при этом судьёй, так сказать, «карающим мечом правосудия» – вот такие парадоксы выкидывает порой жизнь.
Маргарите Михайловне было уже за 80, то есть из гимназии она вышла еще в 19-м веке. Но в этой старухе была та самая утерянная нами горделивая стать, при которой невольно хотелось стать во фрунт и взять под козырёк. На голове она носила какую-то нелепую гимназическую шапочку, похоже, из давно облезшего обезьяннего меха (как мне тогда казалось), на плечах всегда красовалась белая кружевная пелерина-мантилья, под ней черный салоп, на ногах – традиционные для того времени боты. Она появлялась у нас вечерами эдаким видением из параллельного мира, из какого-то своего пространства, вся такая внешне строгая и правильная, но на самом деле совсем не страшная, а какая-то мягкая и лучистая.
Бабка моя, разумеется, подкармливала гостью, но деликатно и не назойливо, предлагая отужинать с нами (хотя мы все уже давно отужинали) – чтобы она не стеснялась. Иногда предлагала что-то из одежды, но не помню, чтоб Маргарита это брала. Потом они бесконечно долго пили чай и вели свои взрослые беседы. Я всегда сидел рядом с ними за нашим единственным круглым столом, покрытым жаккардовой скатертью с оленями и с бахромой по краям, сидел и слушал, раскрыв рот. Они говорили часто о вещах, мне, младенцу, неведомых, как инопланетные существа – о каких-то святых угодниках, о великомучениках, о несправедливости мироустройства, о бренности всего сущего…
Вру, конечно, это мне сейчас кажется, что об этом, а может, так и было. На самом деле они беседовали о более приземленных вещах: о старине, о том, как было и как оно стало… О религии, само собой – это последнее, что в жизни Маргариты Михалны оставалось. Моя суровая бабка, днем лепившая по 5 лет «строгача» за мелкую кражу в ларьке, получала, как бы, отпущение грехов от этой внеземной и вроде как никчёмной старухи, но у которой была неконтролируемая властями связь с вечностью, с космосом… Может, бабка моя хотела через эту Маргариту вымолить прощение у неведомых всемогущих сил за жестокость к ближнему, хоть и оступившемуся, к чему её обязывал Уголовный кодекс. В котором напрочь отсутствовали категории сострадания, сочувствия, сопереживания (вообще, приставка «со-» в русском языке самая многогранная, без неё наш язык был бы опустошенным). Эта старуха была для моей Марь Васильны как бы духовником и исповедником, который поймет и простит все прегрешения вольные и невольные.
Как и когда эту Маргариту Михайловну выбросили революционные волны-штормы на наш тихий берег не ведаю, но она прошлась своим мягоньким «оселедцем» по бабкиной душе, да и по моей тоже. Эта старорежимная графиня (ладно, просто дворянка) тоже души во мне, избалованном барчуке, не чаяла, таскала мне конфеты (в основном, дешевые монпансье в жестяных баночках) и учила меня житейскому уму-разуму (и бабку мою заодно).
Просто элементарным бытовым вещам: например, что нельзя сморкаться в скатерть (это шутка, я не сморкался в скатерть) и делать прочие мелкие, но мерзкие поступки; она говорила, что это стыдно, причем так, что второй раз повторять было не нужно. Например, что слизывать варенье с ножа – это, оказывается, неприлично и воспитанные мальчики так поступать не могут. Что надо при встрече говорить: «Здравствуйте», «Добрый день» и так далее… Она приносила неведомо откуда (из церкви, наверное, где ее хорошо знали и доверяли) толстенные старинные книги, еще с «ятями» и не церковные, а, например, «Сибирочка» какой-то неизвестной никому в СССР, но популярной в той, старой России писательницы Лидии Чарской. И мы все вместе рыдали над злоключениями девочки-сиротки в загадочной Сибири.
Она рассказывала мне наизусть сказки, которых ни в одной книге найти уже было невозможно и читала перед сном какие-то чудесные книжки с картинками, которые мне больше некому было почитать, а сам я еще не умел. Постепенно я засыпал на своем сундуке (кстати, постель мне была оборудована на древнем огромном сундуке, а бабуля спала на железной кровати с фигурными литыми грядушками на множестве тюфяков, а на стене и у нее, и у меня были прибиты все те же жаккардовые олени с бахромой).
А Марь Васильна с феей Маргаритой так и сидели со свечечкой и с рюмочкой бабкиной вишневой наливочки и продолжали свои беседы на темы, которые мне, советскому пацану – будущему октябренку и пионеру – еще рано было знать.
Маргарита Михална исчезла из моей и бабкиной жизни также тихо и незаметно, как и появилась. Подозреваю, что она просто покинула наш мир. А может, все было гораздо прозаичней: отец женился на местной молоденькой медсестре. Вместе с замужеством та получила по полной: стирку, глажку, готовку, уборку за всеми нами и плюс еще, в качестве бонуса – заботу и обслуживание избалованного барчука – то есть меня. Но она взялась за дело так рьяно, что я довольно быстро стал звать ее мамой. И звал ее так до конца – царствие ей Небесное!
Вскоре после этого бабке дали другую квартиру, попросторнее, но тоже без любого вида коммунальных удобств (в доме на две семьи), мы переехали, и тема с Маргаритой Михайловной как-то сама собой забылась и затёрлась.
Но я её помню и благодарен этой старой доброй фее из детских сказок.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке