Надюша выполняла всю работу суетливо. Тристан ее жалел, а существенно помочь не получалось. В вопросах сельского быта он проявился полной неумехой. Подержать, принести – этого казалось так мало. Кроме коровы и беспомощной бабушки на попечении Надюши оставались куры, индоутки с выводками утят и огромный огород. Собравшись готовить обед, Надюша взяла Тристана с собой в огород.
– В городе человек этой прелести лишен, – приговаривала она. – Посмотри, разве тебя не радует вот эта морковина. Картину с нее писать. Для меня – счастье видеть результат моего труда. Галина – сестра моя, совсем другая, хотя имеет массу других преимуществ: главное – она такая красивая, куда мне до нее.
Тристан хотел возразить о красоте внешней, что-то сказать о внутренней, но Надюша не давала ему раскрыть рта.
– У нас всего понемногу.
Она говорила о своих действиях во множественном числе, не кичась какой-то своей особой заслугой. Все, что он видел вокруг, сотворили и лелеяли ее руки. Аккуратно разграниченные грядочки без сорняков Тристан видел на рекламных буклетах опытных хозяйств. Все радовало глаз. До сих пор он не знал в себе такого качества: получать радость от обозрения симметричных огородных грядок. Надюша коснулась его плеча:
– Ау-у, тебе не интересно?
Тристан задумался и не нашелся, как с лету правильно преподать возникшее в нем восхищение, поэтому лишь улыбнулся.
– Рвем на салат огурчиков. Помоги мне – подержи миску. Помидорчики не достаточно покраснели. Ах вы, паршивцы, вот, парочку зрелых нашла-таки, – приговаривала после каждого маленького действия Надюша, общаясь на два фронта. – Теперь рвем зелень. Картошку будешь копать? – Тристан активно вонзил лопату в землю. – Лопату ставь сбоку, не порань клубни. Отлично, клади землю в отвал. Правда, красивая, красненькая, ранняя – этот сорт называется «красная роза». Она не доросла еще, а будет раза в два крупнее.
В городе Тристан не знал огорода – все приносилось с рынка мамой. Незаметно для себя они перешли на доверительный тон: отныне без конфуза говорили друг другу «ты». Тристан больше чувствовал – меньше говорил, он знал: умение слушать – качество куда более ценное. Поглядывая на него, увлеченная повествованием Надюша продолжала:
– Трудно с поливом в засушливое лето. Мне всего жаль – поливаю каждый день. Воду таскаю из колодца в бочку – там она прогревается. Все культуры поливаю теплой – ее растение принимает без ущерба.
Явное ощущение ее усталости все же пришло, но только тогда, когда пунцовое солнце спрятало лысую маковку за синеющую на горизонте лесополосу.
– Ты по-хорошему отдыхаешь? – спросил Тристан у приунывшей Надюши.
– Стану бабушкой – вот тогда и отдохну. При этом едва слышно вздохнула.
Что она в это время подумала, Тристан спросить не решился.
На следующий день Тристан уехать не посмел, хотя Надюша и настаивала:
– Видишь, я вполне здорова – сама справляюсь. Меня поддержит наш целебный воздух.
В этот же день страждущий алкаш за «бутылочку» скосил травостой в сыром ложке за домом. Надюша освоила и производство самогоноварения. Тристан уже знал: назавтра траву надо переворошить, а следующим днем, по росе – копнить.
Он не представлял, как Надюша с этим бы справилась сама. Через день, ранним утром они вдвоем копнили сено, тогда он и убедился в ее возможностях. Надюша стояла на копне – Тристан вилами подавал ей очередную лепешку пахучего, как чай, сена. Пьяняще чистый воздух русской глубинки, незнакомый быт обезоружили его в прошлых притязаниях, сделали мелкими и никчемными прошлые тревоги.
Высоко в небе заливались жаворонки. Желтая трясогузка в метре от них в стерне добывала личинок, тюр-кали перепела, предупреждая свои выводки о близкой опасности.
Тристан много останавливался, делая вид, что отдыхает – Надюша же подгоняла:
– Сохнет роса, сено рассыплется и потеряет ценность.
К обеду посреди скошенного луга красовались три аккуратные конусовидные копны. С последней копны Надюша озорно съехала, сдерживая по бокам воздушное ситцевое платье. Ее стройные ножки все равно блеснули очень высоко стыдливой белизной.
Прошла неделя, а работа не убывала. Тристан понимал: его начнут искать. За это время он съездил в город: отвез головку сыра, ведро яиц, с полмешка моркови и картофеля. Он никогда не торговал на рынке и ужаснулся при мысли, что сказали бы, увидев его там знакомые, или, чего доброго, мама. Голосуя у знакомого сквера, Тристан живо представил их встречу здесь, понимая, как трудно будет оставить ему Надюшу одну на все объемное хозяйство. Сестра Галина на телеграмму не ответила. Не могла знать Надюша условий ее обитания.
Матреной она оставалась до той поры, пока не стала осознавать, как серо и архаично звучит ее имя на фоне замысловатых имен лощенных упакованных подружек. Лилиан, Сабрина, Вивьен, Лаванда, Лаура – красотой созвучий уже достойны внимания.
«Господи, за что мне такое наказание?! Соображаю в науках лучше, потому и тянутся за мной?! Как несмываемое клеймо: Матрена Ленкомовна!»
Подобные нелегкие мысли ее, начинающую в созревающем ракурсе познавать мир, посещали всегда по вечерам. В унылой коммунальной дыре уставшая после суетной работы мать в это время парила свинцовые ноги в оставшемся от бабушки Матрены помятом алюминиевом тазу. Мама весь день с подработкой таскала почту – уставала. В этом же тазу по бедности и неухоженности быта случалось варить джемы – Мотька очень любила сладкое. На такую роскошь как конфеты денег всегда не оставалось. Умащивая в тазу натруженные неуклюжие ноги, мама причитала и о своей нелегкой участи, и о гнусности наступившего времени, и о сопутствующем «всяком», вперемешку с ее, Матрены, настоящим и будущим. Очередной вечер зеркально отражал события вчерашнего, за исключением редких дней, когда мама, неумело нафактурив себя, пропадала на всю ночь.
От однообразия фраз Матрена уже не воспринимала смысла сказанного, она слушала, как случалось слушать при поездке к отцу на пароме мерный выхлоп двигателей. Под монотонное сопровождение она улетала вдаль парящей высоко над палубой чайкой. И потом долго, после скрежета расшатанного дивана укладывающейся на покой мамы, оставалась в ставшей почти магической взвеси. Иногда она могла поклясться утром, что слышала все малейшие звуки ночи, хотя, казалось, и спала.
«Скоро выдадут паспорт!» Она твердо решила изменить имя – стать кем-то возвышеннее, кем угодно, только не Матреной. Зараженная страстью поиска она листала случайные журналы, внимательно читала титры фильмов – искала, порой до болезненного состояния, но задача оставалась неразрешенной долго. Ответ пришел, как всякая находка, случайно…
Мама брюзжала по поводу окружающей грязи, наставляя ее на путь истинный. Вспомнила Сабрину – ее одноклассницу, дочь успешного в городе воротилы. Она называла ее не только за глаза, а и, не стесняясь, откровенно в лицо – Забубенкой за то, что та говорила неотчетливой скороговоркой.
– Дурнушка-то забрюхатела от папочкиного охранника. А ей столько же, как тебе – четырнадцать. Для нее это, может быть, и подарок, пока не потускнела – спешит. А вот мать Жанки поделилась со мной семейными горестями, – продолжала она монотонно, – Жанке, правда, пятнадцать, но там полный мрак: трахнул заезжий армянин. Шофер по доставке у нас тоже армянин, но красавец, смугл – за испанца сойдет, учтивый – такой, куда бы ни шло. Эта же сучка подстелилась под страшилу со шнобелем. Ее мать, как увидела эту харю, после признания в тягостях, не задумываясь, потащила к абортриссе, вытравить под чистую всякое напоминание о нем. А дальше, вишь, чем пахнет? Слух в этой провинции, что холодный воздух в щели нашего жилья – распространяется мгновенно. Кто в нашем городишке теперь позарится на нее, разве что, какой служивый сморчок из Башкирии заради видов на жительство? И это будет для нее бо-ольшой удачей. А ведь есть задатки, могла бы сделать удачную партию. Куда нонче ее путь-дорожка? По рукам!.. Жизнь-то, вишь, какова? Гляди – гнусь одна, не хочу и тебе той же участи.
«Гляди…, гляди…, гляди…» – и так каждый вечер без конца и без края.
Монотонный голос матери, измученной повседневным графиком без отдыха ради хлеба насущного, и чтобы ей ко дню рождения обновочку какую, уводил в знакомые темные дебри.
Голос матери ее не раздражал, но всякий раз рождал отрешение от окружающего. Часто оно переходило в дикую жалость к самой себе: почему именно ей суждено родиться в такой семье. Сегодня голос матери пыхтел парящими дымками из труб парома. Мотька кивала, как заводной болванчик, а сама находилась далеко – в книге. Подружка Этель дала ей, как сама выразилась, философскую французскую классику. Рекомендовала из всего тома – «Милый друг», где все коротко и понятно. Под нескончаемый монотонный наказ прочитала – дожала. «Ничего особенного – у нас похлеще будет».
Люди их жалели, сносили узелками к порогу отвергнутые кичливыми чадами малоношеные вещи. Их маленький городишко, где все обо всем знали, имел такой же, как и все в нем, миниатюрный центр. В нем сосуществовало две общности, две ее формации, где роскошь и откровенная нищета находились в извечном взаимодействии: красота стремилась ассимилировать собой достаток, а «деньги» – купить иллюзии совершенства. В городке спрессовалось прошлое и настоящее, откровенный архаизм находился в порочной связи с новейшей историей.
Родной коммунальный ведомственный домишко на три семьи, построенный еще на заре послевоенного градостроительства в самом, что называется, центре, являл собой такой яркий образчик. Лето удачно скрывало его роскошью юга – зеленой стеной. Убожество пряталось на какое-то время за частоколом из сирени. А так как лишь лето привлекало сюда всемогущих функционеров с ностальгической закваской босоногого прошлого – за зеленым частоколом они могли не разглядеть очевидной язвы на самом видном месте. Зимой же унылый дворик сиротливо открывался у всех на виду за оголенными ветвями в порыве ожидания подаяния. Милости от людей стеснялись, а ждали ее от неба, чтобы стужа не разгулялась, да не свирепели ветры, ибо худые двери и потрескавшиеся турлучные стены плохо держали тепло. И, чтобы Господь Бог не позволил на их голову еще какого катаклизма. Что особенно печально – к убожеству привыкли, для окружения оно стало чем-то обыденным, вроде безысходного натюрморта с контейнером для отходов на нем в переплетении солидных инфраструктур. Мать, отчаявшаяся ходить по инстанциям по поводу непригодности жилья, как-то хотела летом повалять частокол – оголиться пришлому народу, но в последний момент одумалась – советская закваска остановила жить на виду, да и ожесточение обрастало привыканием – «собачья жизнь» стала привычной. Они существовали, любуясь чужим счастьем, растущим со скоростью мухоморов в расщелинах их рассохшихся ступенек.
Вечерами, особенно летом, когда тень посадки скрывала Матрену от гуляющих допоздна парочек, она таилась у стены, подхватывая с чужих уст случайные реплики. Иногда она слышала редкие, непонятные ей витиеватые обороты под шорох веток от припертых к частоколу спин. Она наблюдала бесконечные поцелуи и скоротечные проявления любви безудержных влюбленных. От природы Мотьке досталось чувствительное, склонное к лирике сердце, которое от слов чужого признания начинало трепетать. Она боялась внезапных концовок и спешила ретироваться в укрытие, в их скромную комнатешку.
Бурная страстность одной из пар необыкновенным напором приковала ее ноги к земле – она не успела спрятаться. События разворачивались стремительно – она даже среагировать не успела. Эта парочка зашла совсем далеко – протиснулась в прореху частокола, в темноту их дворика. Побег ее в этом случае раскрыл бы присутствие – пришлось замереть в тесном углу лестницы, слившись с тенью дома в нескольких метрах от них. Мотьке недавно минуло пятнадцать. Ее ухоженные счастливые подружки из состоятельных семей влюблялись – у каждой существовала плохо скрытая от общедоступности своя жизнь. А она, как истинная Матрена, в чужих обносках искала ответ в своем неудавшемся имени, отставая от стремительного времени.
Она отчетливо слышала, как возбужденное дыхание девушки проглатывалось жадным поцелуем юноши. Мотька испугалась за них – стон их возбуждения могли услышать за изгородью, так громко и отрешенно они изливали свои чувства.
«Вот это любовь!» – ахнула Мотька, но парень вдруг совершил молниеносный маневр. Путаясь в замысловатых фалдах подола своей подруги, поднял его. Нырнув в полумрак основания ног, судорожно заметался по телу, на ходу выпростав из проема платья ее дородные, вспыхнувшие в сумраке ослепительной белизной груди. Он покрывал их замысловатой вязью поцелуев, бормоча при этом что-то невразумительное. От стремительности событий Мотька забыла дышать, а когда пришла в себя, от резкого притока большой порции воздуха закружилась голова. А подруга извивалась в руках парня, как только что пойманная рыбка. Казалось, случись сейчас внезапное раскрытие, и оно не остановило бы влюбленных. Они упали тут же, на землю – Мотька с трудом различала в переплетении ног и беспорядке одежды их действия.
– Витечек, я тебя люблю, только не надо туда, – сквозь слившийся стон расслышала Мотька.
– Да-арагая, позволь между ножек, – дрожал его одышный голос.
Девушка елозила под ним, оказывая сопротивление.
Он внезапно оторвался от подруги, оставив ей полную свободу, изогнулся спиной в порыве утомленного в хороводе собачьей свадьбы Бобика, застонал и стукнулся обессиленный спиной о стену, рядом с Мотькой – она отчетливо ощутила жар его пылающего тела. Привалившись к стене с закрытыми глазами, он, казалось, улетел в иное измерение. Его лицо устремилось к небу – он больше ничего не желал.
Мотька побоялась от такой близости быть раскрытой и со скоростью кошки метнулась за угол.
– Матильда, куда ты, я в порядке…
Наверное, сквозь забытье он принял ее за свою подругу.
…Мотька заканчивала последние строчки романа под бесстрастное бормотание матери, находя Гаспарини подлым, ее вдруг осенило:
«Матильда, конечно, она станет Матильдой – это созвучно, ее так же полюбят и захотят куда более возвышенно».
О проекте
О подписке