Время в пустоте текло иначе. Оно не имело ни меры, ни направления — лишь вязкое, бесконечное «сейчас», в котором сознание Аркадия Сергеевича Разумовского болталось, словно щепка в болотной жиже. Он не спал и не бодрствовал. Он был лишен тела, лишен зрения, слуха, осязания, но при этом мучительно, невыносимо осознавал собственное существование. Это было похоже на погружение в сенсорную депривационную камеру, только лишенную спасительной кнопки выхода. Тишина давила на барабанные перепонки, которых больше не было. Темнота жгла сетчатку, оставшуюся где-то там, в мире материи.
В этой пустоте не было даже мыслей в привычном понимании. Скорее, обрывки образов, всплывающие из глубин памяти и тут же растворяющиеся без следа. Детство в родовом поместье, давно снесенном под строительство нейроцентра. Лицо матери — строгое, лишенное тепла, каким оно было при жизни. Первый миллион, заработанный на перепродаже патентов на устаревшие нейрошунты. Вкус настоящего апельсина, съеденного двадцать лет назад, когда фрукты еще можно было купить не в синтезированном виде. Все это проносилось перед внутренним взором, не задерживаясь, не вызывая эмоций.
А затем из этой пустоты начало проступать нечто иное. Не его воспоминания. Чужие.
Сперва — запах. Тот самый, что преследовал его с момента подключения: плесень, ржавчина, застарелый пот. Затем — звуки. Гул далеких генераторов, капанье воды, скрежет ржавых петель. И наконец — свет. Тусклый, болезненно-желтый свет единственной лампочки, свисающей на скрученном проводе с низкого потолка.
Аркадий Сергеевич «открыл глаза» и снова оказался в теле донора.
Мусорщик-17/В сидел на своем матрасе, привалившись спиной к холодной бетонной стене. Он не спал. Он просто сидел с закрытыми глазами, погруженный в себя, и ждал. Чего? Этого Разумовский пока не понимал. Но он чувствовал состояние донора так же отчетливо, как свое собственное. И состояние это было... умиротворенным. Сытым. Так хищник отдыхает после удачной охоты, переваривая добычу.
Плечо, в которое попала пуля, тупо ныло. Донор обработал рану кое-как: залил техническим спиртом, наложил тугую повязку из обрывков старой простыни. Боль его не беспокоила. Он привык. Его тело было покрыто шрамами — следами прошлых стычек, падений, драк. Каждый шрам имел свою историю, и Разумовский вдруг осознал, что может «прочитать» эти истории, если захочет. Память тела донора была открыта для него.
Но он не хотел. Он боялся того, что может там увидеть. Боялся, что чужие воспоминания окончательно размоют границы его собственной личности.
— Проснулся, — произнес донор мысленно, и в этом беззвучном голосе послышалось нечто вроде удовлетворения. — Долго же ты приходил в себя. Я уж думал, твой разум не выдержал и рассыпался. Такое бывает. Слабые умы ломаются, как сухие ветки.
Разумовский попытался ответить. Сформулировать мысль, облечь ее в слова и «произнести» так, чтобы донор услышал. Это потребовало невероятного усилия. Словно он пытался кричать в подушку, набитую ватой.
— Что... тебе... нужно? — выдавил он наконец.
Донор усмехнулся. Усмешка вышла кривой, однобокой — видимо, сказывалась усталость.
— Мне? — переспросил он с издевкой. — Ты сам пришел ко мне. Сам заплатил. Сам открыл дверь. А теперь спрашиваешь, что мне нужно? Забавный ты, богач. У вас там, наверху, все такие? Покупаете билет в ад, а потом удивляетесь, что там жарко.
Он пошевелился, устраиваясь поудобнее. Повязка на плече натянулась, причиняя боль, но он лишь поморщился.
— Мне нужно то же, что и тебе, — продолжил он после паузы. — Чувствовать. Жить по-настоящему. Только я делаю это сам, своими руками. А ты — через других. Ты — паразит, богач. Ты присосался к моим снам, к моей боли, к моей ярости, потому что сам — пустой. В тебе нет ничего своего. Ты даже бояться по-настоящему не умеешь, пока тебе не покажут как.
Эти слова хлестнули Разумовского сильнее, чем любое физическое воздействие. Потому что в них была правда. Вся его жизнь — коллекционирование чужих эмоций через нейросеть, через покупку снов, через симуляции. Он был богатейшим человеком в этом секторе, но его душа была нищей. И вот теперь эта душа оказалась в плену у того, кто умел чувствовать слишком сильно, слишком ярко, слишком жестоко.
— Я не паразит, — попытался возразить он, но голос его мысли звучал слабо и неубедительно. — Я... я просто хотел...
— Что? — перебил донор. — Острых ощущений? Щекотки нервов? Ты получил. Теперь наслаждайся. Мы с тобой надолго. Пока я не решу иначе.
Он снова закрыл глаза, но на этот раз Разумовский почувствовал, что донор не отключается. Он что-то замышляет. Его сознание работало, как хорошо смазанный механизм, прокручивая варианты, строя планы. И Разумовский, связанный с ним неразрывной нитью, мог улавливать обрывки этих планов.
Они были чудовищны.
Донор не собирался останавливаться на убийстве Павла и охранников. Он рассматривал их как досадную помеху, которую пришлось устранить. Его настоящая цель была там, наверху. В мире, где дождь пахнет озоном, а не гарью. В мире, который он видел через глаза Разумовского. Особняк, картины, мягкие ковры, чистые простыни. Все это казалось ему не соблазном, нет. Он не завидовал богатству. Он презирал его обладателей. Они были для него не людьми, а... скотом. Ухоженным, откормленным, лишенным инстинкта самосохранения скотом, который сам просится на бойню.
— Ты хочешь попасть наверх? — спросил Разумовский, уже зная ответ.
— Я уже там, — ответил донор. — Через тебя. Твои глаза — мои глаза. Твои уши — мои уши. Я вижу твой дом. Я чувствую его запах. Я знаю его планировку. Осталось немного: научиться управлять твоим телом. И тогда...
Он не договорил. Но Разумовский и так понял. Тогда донор сможет не только видеть и слышать, но и действовать. Его руки будут двигать руками покупателя. Его ноги понесут тело миллиардера по коридорам особняка. И горе тому, кто встретится на пути.
Эта мысль привела Разумовского в ужас. Но ужас этот был странно... притупленным. Словно часть его сознания, та самая, что уже пропиталась жестокостью донора, находила эту перспективу... заманчивой. Он тряхнул головой (мысленно, конечно), пытаясь отогнать наваждение. Нет. Он не должен поддаваться. Он — Аркадий Разумовский, а не безродный мусорщик-убийца. Он должен найти способ разорвать связь. Должен вернуть контроль.
— Этого не будет, — сказал он твердо, вкладывая в мысль всю свою волю. — Я не позволю тебе.
Донор рассмеялся. Смех его был похож на карканье вороны.
— «Не позволю», — передразнил он. — Ты даже моргнуть сам не можешь, богач. Твое тело лежит в твоей хрустальной колыбельке, подключенное к машине, которая думает, что ты спишь. А на самом деле ты здесь. Со мной. И будешь со мной столько, сколько я захочу. Ты — моя игрушка. Моя новая забава. И ты будешь смотреть. Смотреть на все, что я делаю. А потом... потом ты захочешь делать это сам. Я знаю. Я чувствую это в тебе. Ты уже начал меняться.
Последние слова были произнесены с такой уверенностью, что Разумовскому стало по-настоящему страшно. Он и сам ощущал эти изменения. Что-то чужое прорастало в нем, как ядовитый гриб. Его собственные мысли становились жестче, циничнее. Мир вокруг — даже тот, что он видел глазами донора, — переставал вызывать брезгливость. Он начинал видеть в нем свою, особую красоту. Красоту разложения, красоту борьбы за выживание, красоту насилия.
— Нет, — прошептал он. — Нет, нет, нет...
Донор больше не отвечал. Он поднялся с матраса, потянулся, разминая затекшие мышцы. Рана в плече отозвалась болью, но он лишь скривился. Достал из-под тряпья на столе небольшую жестяную коробку, открыл. Внутри лежали какие-то ампулы, шприц, бинты. Он сделал себе укол — судя по ощущениям, что-то стимулирующее и обезболивающее одновременно. Затем натянул поверх повязки старую, выцветшую куртку с капюшоном.
— Пойдем, — сказал он. — Покажу тебе кое-что. Место, где все началось. Может, тогда ты поймешь.
Он вышел из каморки и направился по коридору не к выходу на поверхность, а вглубь технического уровня. Туда, куда не заглядывали даже местные обитатели. Туда, где тьма была настолько густой, что казалась осязаемой.
Спуск занял около получаса. Донор шел уверенно, не пользуясь фонарем — его глаза давно адаптировались к почти полному отсутствию света, а может, он просто знал дорогу наизусть. Разумовский, лишенный возможности управлять взглядом, вынужден был смотреть туда, куда смотрел донор. В тусклом свете редких аварийных ламп проплывали ржавые трубы, оплетенные паутиной, груды строительного мусора, лужи неизвестного происхождения. Воздух становился все тяжелее, пропитываясь запахом сырости и гниющих водорослей.
Наконец они вышли к массивной стальной двери с полустертой надписью: «Коллекторный узел 17-В. Вход воспрещен». Донор надавил на ржавую ручку, и дверь с душераздирающим скрежетом отворилась.
За ней открылось огромное помещение, бывшее когда-то частью городской канализации, а ныне заброшенное и отрезанное от основной системы. Высокий сводчатый потолок терялся во тьме. Вдоль стен тянулись бетонные желоба, по дну которых сочилась черная, маслянистая жидкость. В центре помещения, на небольшом возвышении, стояло странное сооружение: грубо сколоченный из досок и фанеры... алтарь? Трон? Подиум? Разумовский не сразу нашел подходящее слово.
На этом сооружении лежали предметы. С первого взгляда — просто хлам. Старые тряпки, ржавые инструменты, битое стекло. Но, присмотревшись (насколько позволяло зрение донора), Разумовский различил детали, от которых кровь стыла в жилах. Тряпки были частями одежды. Причем разной. Слишком разной, чтобы принадлежать одному человеку. Женский шарф. Мужской ремень с пряжкой. Детская варежка. Все это было бережно разложено, словно экспонаты в музее.
— Моя коллекция, — произнес донор с ноткой гордости в голосе. — То, о чем я тебе говорил. Не сны. Настоящие трофеи. С каждого, кто подарил мне свой страх.
Разумовский почувствовал приступ тошноты. Не физической — ментальной. Он понял, что находится в логове серийного убийцы. В самом настоящем, не киношном, не симулированном. Это место было пропитано болью и смертью так же сильно, как его собственный особняк — озоном и кожей буйвола.
— Зачем ты привел меня сюда? — спросил он, с трудом сдерживая волны отвращения.
— Чтобы ты понял, — ответил донор, подходя к «алтарю». — Понял, что я не просто так. Не просто безумец с арматурой. Я — художник. Мои картины написаны кровью и страхом. Каждая вещь здесь — это законченное произведение. У каждого была своя история, свой финал. Я помню их всех. Хочешь, расскажу?
Он протянул руку и взял с «алтаря» детскую варежку — грязную, с обтрепанной резинкой, когда-то ярко-синюю, а теперь выцветшую до серости.
— Вот, — сказал он, поднося ее ближе к глазам, чтобы Разумовский мог рассмотреть. — Мальчик. Лет семи. Зимой, в сильный мороз, забрел в наш сектор. Потерялся или сбежал из дома, не знаю. Он был такой... хрупкий. Его страх пах морозной свежестью и молоком. Я долго шел за ним, прежде чем решился. Боялся спугнуть. А когда решился... это было прекрасно. Его глаза. В них было столько непонимания. Он не верил, что с ним может случиться что-то плохое. До самого конца не верил.
Разумовский хотел закричать, заткнуть уши, отвернуться. Но он не мог. Он был прикован к восприятию донора, как зритель в зале, где показывают фильм ужасов, только фильм этот был реальностью, а выключатель находился не у него в руках.
— Перестань, — взмолился он. — Пожалуйста, перестань.
— Нет, — жестко ответил донор. — Ты будешь слушать. Ты заплатил за «настоящие эмоции». Вот они. Слушай и чувствуй.
Он положил варежку на место и взял следующий предмет — женский шарф, тонкий, газовый, с остатками вышивки.
— Женщина. Молодая. Работала в столовой для таких, как я. Раздавала баланду. Однажды она мне улыбнулась. Просто так, из вежливости. А я решил, что она будет моей. Не в том смысле, как ты подумал. Я не насильник. Мне нужно другое. Мне нужен был ее страх. И я его получил. Долго выслеживал, выбирал момент. Она возвращалась поздно, через пустырь. Там я ее и встретил. Она кричала. Но кричать там бесполезно. Никто не услышит.
Истории следовали одна за другой. Каждый предмет на «алтаре» имел свою жуткую биографию. Донор рассказывал монотонно, без эмоций, как будто зачитывал список покупок. Но Разумовский чувствовал: внутри у него в этот момент играет музыка. Мрачная, торжественная симфония, слышная только ему одному. Он наслаждался воспоминаниями. Смаковал их, как гурман смакует изысканное блюдо.
Время в коллекторном узле остановилось. Разумовский потерял счет рассказам. Они слились в один бесконечный, кровавый поток. И самое страшное — он начал привыкать. Шок первых откровений сменился тупым оцепенением, а затем — странным, болезненным любопытством. Ему хотелось узнать, что будет дальше. Какой трофей донор возьмет следующим. Чью историю расскажет.
«Я схожу с ума», — подумал он отстраненно. — «Этот монстр прав. Я меняюсь. Его безумие заражает меня».
Когда донор наконец закончил (или просто устал говорить), он аккуратно разложил трофеи по местам и повернулся, чтобы уйти. Но перед этим он подошел к дальней стене коллекторного узла, где на ржавом крюке висело большое, мутное зеркало — осколок какого-то старинного трюмо.
— Посмотри, — сказал он, встав напротив зеркала.
Разумовский увидел отражение. Грязное, исхудавшее лицо донора с ввалившимися глазами и застарелой щетиной. Но в этих глазах, в самой глубине зрачков, он увидел нечто еще. Другое лицо. Свое собственное.
Это было так жутко, что Разумовский на мгновение потерял связь с реальностью. Он увидел себя со стороны — бледного, испуганного, с искаженными чертами. И в то же время донор смотрел на него из зеркала с усмешкой. Их лица накладывались одно на другое, сливаясь в единую химеру.
— Мы становимся одним целым, — произнес донор. — Ты и я. Скоро ты перестанешь бояться. Скоро ты начнешь... понимать.
Он отвернулся от зеркала и быстрым шагом покинул коллекторный узел. Обратный путь показался Разумовскому короче. Он был настолько вымотан ментально, что почти не воспринимал окружающее. Его сознание балансировало на грани между явью и кошмаром, между своей волей и навязанной чужой.
Вернувшись в каморку, донор снова сел на матрас и закрыл глаза. На этот раз он действительно собирался спать. Ему нужно было восстановить силы после ранения и ночной охоты. Но перед тем как провалиться в сон, он послал Разумовскому последнюю мысль:
— А теперь иди. Погуляй по своему дому. Посмотри, что там без тебя делается. Только не забудь вернуться. Ты мне еще понадобишься.
И Разумовский почувствовал, как его сознание, словно отпущенная пружина, выталкивается из тела донора. Он летел сквозь темноту, сквозь километры бетона и стали, обратно в свое тело.
Пробуждение было мучительным.
Аркадий Сергеевич открыл глаза. Настоящие, свои собственные глаза. Он лежал в «Колыбели Морфея», и над ним нависал белый потолок спальни. Система жизнеобеспечения пищала тревожно, но негромко — она уже адаптировалась к его новому, измененному состоянию.
Он попытался пошевелиться. Тело слушалось плохо, словно его набили ватой. Мышцы затекли, суставы ныли. Он провел в неподвижности, судя по внутренним часам, не менее двенадцати часов. А может, и больше. Время в сознании донора текло иначе.
С трудом, превозмогая головокружение и тошноту, он сел. Инжекторный манипулятор, до сих пор торчащий в затылке, причинял тупую боль. Разумовский потянулся к нему рукой, намереваясь выдернуть, но остановился. Что-то внутри — тихий, вкрадчивый голос — прошептал: «Не надо. Оставь. Он может обидеться».
Он замер. Чей это был голос? Его собственный? Или отголосок присутствия донора? Он не мог определить. И это пугало больше всего.
Он огляделся. Спальня выглядела... странно. Не так, как он ее помнил. Картина Куинджи на стене изменилась. Лунный свет на полотне приобрел багровый оттенок, а вода в Днепре казалась не водой, а свернувшейся кровью. Углы комнаты затянула едва заметная паутина, хотя система климат-контроля должна была исключать саму возможность появления пыли, не то что пауков. Воздух был спертым, тяжелым, с едва уловимой примесью плесени.
Разумовский с трудом поднялся на ноги. Его шатало. Он подошел к окну и выглянул наружу. Город Верхнего Яруса лежал перед ним, залитый привычным стерильным светом. Но теперь этот свет казался ему не живительным, а мертвенным, больничным. Он вдруг остро, до боли в груди, захотел обратно. Вниз. В сырость, в грязь, в тесноту каморки донора. Там была жизнь. Настоящая, грубая, пульсирующая жизнь. А здесь — лишь имитация.
«Я схожу с ума», — снова подумал он.
Собрав волю в кулак, он доковылял до ванной комнаты. Включил свет. Зеркало над раковиной отразило его лицо. И он едва не закричал.
С ним произошли изменения. Небольшие, почти незаметные, но от этого еще более жуткие. Черты лица остались прежними, но выражение... Оно изменилось. В глазах появилось что-то новое. Что-то жесткое, хищное, несвойственное пресыщенному миллиардеру. Уголки губ опустились, придавая лицу брезгливо-презрительное выражение, свойственное скорее донору, чем ему. И самое страшное — на виске, там, где под кожей находился нейропорт, проступила тонкая, извилистая венозная сетка синюшного цвета. Словно корни какого-то ядовитого растения, прорастающие изнутри.
Разумовский поднес руку к виску. Кожа в этом месте была горячей на ощупь и слегка пульсировала. Он снова подумал о том, чтобы вырвать инжектор. Но рука не поднималась. Внутренний голос, ставший громче и настойчивее, твердил: «Не смей. Ты разозлишь его. Он придет за тобой».
Он опустил руку. И в этот момент осознал весь ужас своего положения. Он не был свободен. Даже здесь, в своем собственном доме, в своем теле, он был пленником. Донор отпустил его на побывку, как цепного пса, зная, что тот никуда не денется. И он действительно никуда не денется. Потому что часть его уже принадлежит донору. Часть его хочет
О проекте
О подписке
Другие проекты