Рассвет следующего дня окончательно убил любую, даже самую призрачную надежду на то, что все это – лишь дурное наваждение, порожденное усталостью и массовым страхом. Рассвет не принес света. Он принес доказательства.
Утром у Житних ворот, которые смотрели на север, в сторону дремучих лесов и болот, поднялся дикий, срывающийся на визг крик. Когда подоспел первый патруль, они нашли ночного стража ворот, мужчину средних лет по имени Верен, который забился в свою сторожевую будку. Он был бледным, как смерть, его трясло так, что зубы выбивали барабанную дробь, а глаза были совершенно безумными. С него ручьями текли пот и моча, смешиваясь на грязном полу.
Он несвязно, заикаясь, рассказал подоспевшим дружинникам, что случилось. Перед самым восходом солнца, когда ночь была особенно черна, а туман превратился в непроницаемую, маслянистую стену, он услышал из-за ворот крики. Верен клялся всеми богами, что это были нечеловеческие вопли. Это был визг, который мог исторгнуть лишь человек, с которого заживо сдирают кожу. Вместе с этими криками он услышал жуткое, полное боли и ужаса ржание лошадей. Звуки были такими близкими, такими страшными, что у него, бывалого воина, волосы встали дыбом. Он был один. И открыть ворота, впустить в город это, что бы оно ни было, он не посмел. Он просто забился в свою конуру и молился, чтобы оно ушло.
Когда Яромир прибыл на место, ворота уже были приоткрыты. Вокруг них сбилась толпа зевак и дружинников. Они стояли молча, и их молчание было страшнее любых криков. Яромир протиснулся вперед, и картина, представшая его глазам, заставила даже его холодное, мертвое сердце на мгновение сжаться.
Всего в сотне шагов от ворот, прямо на раскисшей от сырости дороге, стояла брошенная телега. Это был небольшой, но богатый караван местного скорняка Радима, человека осторожного и неглупого. Почувствовав, что в городе творится неладное, он решил не искушать судьбу и уехать к своей родне в деревню, переждать "лихое время". Он так и не уехал.
Три ломовые лошади, сильные и выносливые животные, лежали мертвыми в своей кожаной упряжи. Они умерли в агонии. Их огромные тела были напряжены и скрючены, глаза вылезли из орбит и были полны застывшего ужаса, а из оскаленных в последнем ржании пастей текла густая, мыльная пена. На их шкурах не было ни единой раны, ни царапины.
Тела двоих помощников Радима, молодых и сильных парней, валялись рядом с телегой, раскинув руки, словно пытались обнять небо. И они были точь-в-точь как Остромир. Жуткие, нечеловеческие копии. Их волосы, еще вчера русые и густые, стали абсолютно седыми, белыми, как мел. Лица высохли, превратившись в восковые маски, застывшие в выражении такого запредельного ужаса, что смотреть на них было физически больно. Самого скорняка и его десятилетнего сына, который ехал с ним, нигде не было. Они не были убиты. Они просто исчезли. Испарились.
Но самое страшное, самое противоестественное было в другом. Яромир подошел к телеге и откинул брезент. Весь товар – дорогие, тщательно выделанные шкуры соболя, куницы, черно-бурых лисиц, которые стоили целое состояние, – лежал на месте, аккуратно уложенный. Это не было разбойное нападение. Любой, даже самый тупой разбойник, забрал бы меха и лошадей, перерезав глотки всем, кто встал бы на пути. Эта тварь не нуждалась в земных богатствах.
Яромир медленно, как волк, идущий по следу, обошел место трагедии. И снова та же, до тошноты знакомая картина, что и на стройке. Ни следов. Ни борьбы. Только разлитый в воздухе мертвый, всепоглощающий ужас, который оставил свои отпечатки на лицах мертвецов и, казалось, впитался в саму землю. Тот же острый, озоновый запах мороза и небытия. Он поднял глаза на высокие городские стены, скрывающиеся в туманной дымке, и понял страшную вещь. Это случилось не за стенами. Это случилось прямо у порога. Оно пришло, постучалось, забрало то, что хотело, и ушло.
– Закрыть ворота, – глухо, будто из-под земли, приказал он стоящему рядом начальнику стражи. – Все. Никого не впускать. Никого не выпускать. До особого распоряжения князя.
Дружинник, опытный и закаленный в боях воин, посмотрел на него с испугом, который не смог скрыть.
– Но, воевода… как же так? Там же купцы могут подойти с юга… Люди…
– Выполнять! – рыкнул Яромир, и в его голосе впервые за долгое время прорезался живой, яростный металл, заставивший начальника стражи вздрогнуть и вытянуться.
С жалобным, протяжным скрипом, похожим на стон умирающего великана, тяжелые дубовые створки Житних ворот начали медленно сходиться. Солнечный свет, пробивавшийся сквозь серую мглу, превратился в узкую щель, которая становилась все тоньше и тоньше. Киев отрезали от внешнего мира. Но это было сделано не для защиты. Это было сделано для изоляции. Город стал тюрьмой. Или, что было вероятнее, гробницей.
Яромир смотрел, как последняя полоска света исчезает, и огромный засов с глухим, окончательным стуком встал на свое место. Они заперты. Он, князь, дружина, женщины, дети. Все они теперь заперты здесь. Вместе с тем, что убивает по ночам. И теперь ему не нужно будет утруждать себя, охотясь снаружи. Теперь оно начнет пиршество внутри стен.
Приказ закрыть ворота был исполнен с мертвенной, безропотной поспешностью. Огромные, окованные железом дубовые створки, толщиной в два мужских торса, сошлись с протяжным, мучительным скрипом. Массивный засов, бревно, которое могли поднять лишь четверо сильных мужчин, с глухим, окончательным стуком лег в свои пазы. Бум. Этот звук, отдавшийся эхом по всему городу, стал последним ударом молотка по крышке гроба. Киев стал островом. Но он был окружен не спасительной водой, а бесконечным, неподвижным, серым морем тумана.
Ощущение ловушки перестало быть просто предчувствием. Оно стало физическим. Его можно было потрогать, попробовать на вкус. Люди, самые смелые или самые глупые, подходили к городским стенам, взбирались на валы, надеясь разглядеть дорогу, увидеть привычные очертания леса или изгиб реки. Но они отступали, их лица были бледными от суеверного ужаса. Мир за стенами просто исчез. Он не был просто скрыт туманом. Он перестал существовать. В воздухе стояла абсолютная, противоестественная тишина. Не было слышно криков речных птиц. Не было слышно шума ветра в верхушках деревьев. Не доносилось даже отдаленного скрипа телеги или лая собаки из ближайшего села. Ничего. Абсолютная, звенящая в ушах пустота. Казалось, город вырвали из ткани реальности и поместили в беззвучный, серый вакуум.
И тогда паника, которая до этого была лишь тихим, ядовитым шепотом, обрела голос. Она закричала.
У немногочисленных колодцев, к которым теперь выстраивались огромные очереди, то и дело вспыхивали дикие, ожесточенные драки. Люди дрались не на жизнь, а на смерть за право набрать лишнее ведро мутной, отдающей тиной воды. Дружинники, которых поставили охранять порядок, угрюмо наблюдали за этим, лишь изредка проходясь кнутами по спинам самых буйных. Они и сами были напуганы до дрожи.
На торжище, которое теперь было почти пустым, какая-то женщина, жена дровосека, с растрепанными волосами и безумными глазами, взобралась на пустой прилавок и начала кричать. Она вопила, что ее муж, ушедший в лес за дровами три дня назад, так и не вернулся. Но он не умер. Теперь он бродит где-то там, в тумане за стенами, и каждую ночь подходит к их дому и зовет ее по имени. Он зовет ее пойти с ним. В ее голосе было столько неподдельного ужаса, что толпа, собравшаяся вокруг, молчала. Ей никто не верил, и одновременно все верили безоговорочно.
Эта история стала спусковым крючком для массовой паранойи. Каждый начал смотреть на своего соседа, вчерашнего друга или родственника, с затаенным, звериным подозрением. Не он ли тот, кто принес скверну в свой дом? Не шепчет ли ему по ночам та же безымянная тварь, что свела в могилу Остромира и заставила исчезнуть скорняка Радима с сыном? Люди стали шарахаться друг от друга. Старые обиды, соседские ссоры, давняя зависть – все это теперь расцвело пышным, ядовитым цветом. Каждый мог быть проклят. Каждый мог быть носителем заразы.
Вместе со страхом в город пришел его старший брат – голод. Ворота были закрыты. Никакие караваны, никакие обозы с провизией больше не могли попасть в Киев. Небольшие запасы муки и зерна, хранившиеся в княжеских амбарах, начали таять на глазах. Купцы, учуяв запах наживы, взвинтили цены на хлеб так, что он стал дороже золота. Простые ремесленники, плотники, гончары больше не могли его себе позволить. Их дети плакали от голода, а в глазах отцов загорался холодный, отчаянный огонь.
Киев, еще неделю назад богатый, шумный, полный жизни, стремительно превращался в осажденную крепость. Но враг был не снаружи, не в степи. Он уже давно просочился внутрь. Он сидел в каждом доме, в каждом погребе. Он поселился в каждой дрожащей от страха и голода душе.
О проекте
О подписке
Другие проекты