Читать книгу «Сны на горе» онлайн полностью📖 — Алены Кравцовой — MyBook.
image

Мамины истории

…моя бабка, которую избил нагайкой белый офицер, тронулась умом, все стояла у дороги, пока однажды с ней не случилось то, что мне стало часто сниться, – мама так часто рассказывала мне об этом, что оно стало частью моей жизни.

…Я до сих пор вижу огненный шар солнца, который опускается в лес за полем. Вижу, как по дороге проходят люди в военных шинелях. Вижу золотую пыль, которая оседает на плечи гимнастерок и мундиров.

Сердце стучит тяжело. В крови жарко пульсирует красный шар.

Наконец я вижу его. У коня под ним бешеные глаза – коню хочется нестись по полю, чтоб ветер свистел в ушах. Я коня понимаю.

Рву хлыст из рук всадника, так что стаскиваю с седла, взлетаю в стременах, хлещу хлыстом сначала бледное лицо, обращенное ко мне снизу – смотрю в белые от ярости глаза, – потом хлещу коня.

И с одинаковым восторгом мы летим по степи навстречу красному шару…

Позже беглянку нашли в степи мертвой. В руках у нее было решето, которое она сорвала с чьего-то забора, пока неслась на украденном коне по улице.

Говорят, видели, как она ловила в степи солнце решетом и ее черные волосы развевались на ветру, застилая красный шар.

Кто его знает, что там было на самом деле.

Очень может быть, мой дед был скучным и мелким человеком, а заезжий офицер-красавец разбередил душу певунье, да и бросил – ускакал в сторону солнца. Возможно, она бежала за ним, хватала за стремена – он оттолкнул, ударил.

Поговаривали, что не тот офицер, а муж побил ее так, что тронулась она после этого умом.

Хоть муж-мельник рядился в городскую одежду, а все ж был куплен для нее «паном», из дома которого ее выдали замуж, как в свое время ее мать, и ее бабку, и всех старших из дочерей далеко вглубь рода. Мельник гордился женой, но и запил после женитьбы – ревновал. А когда грянула смута, первый побежал и пустил красного петуха в господскую усадьбу.

Слышали, что за то прокляла его жена. Может, потому и хотела с офицером сбежать, да не вышло.

Мою мать, как и оставшихся еще двоих детей погибшей беглянки, вырастила моя прабабка.

Она, хоть из того же господского дома вышла в замужнюю жизнь, была крепкой веры и большого смирения. Последние ее слова, когда умирала, были: «Анфиса, покрести детей». Соседки уже поднесли зеркальце к ее губам, и оно не затуманилось, уже завесили окно платком – и тут моя прабабка открыла глаза и сказала: «Анфиса, покрести детей».

Но Анфиса, так звали мою мать, уже была учительница, она была комсомолка, и у нее был муж-коммунист.

А до того помогали моей прабабке растить оставшихся сирот две учительницы – приехали в деревню из города, «в народ». Анфиса была умненькой, застенчивой и хорошенькой. Как раз в таком образе представляли себе народ мечтательницы-дворянки, прибывшие облегчать его участь на местах.

Обнаружив, что у Анфисы под платьем не только нет, но и никогда не предполагалось белья, сестры облегчили ее участь и поделились своими запасами. Потом стали причесывать и наряжать Анфису, читать ей революционные книжки и рассказывать о счастливом будущем человечества. Анфиса благодарила, слушала, менялась на глазах и по воскресеньям, вместо того чтобы ходить в церковь, становиться на колени и молиться на образа, пела с девушками-революционерками: «Бог это значит богатый, Господь это есть господин, мо́лодежь (с ударением на первое о) шлет им проклятье, сгиньте, святые, как один!»

Сначала сгинули сестры-учительницы – мо́лодежь там или кто другой заживо сжег их в чистенькой, прибранной комнатке при школе, где висели по стенам фотографии господина на лошади и дамы в платье со шлейфом – они снисходительно и одобряюще улыбались с клочка карточки, чудом уцелевшей на краю пепелища.

Анфиса подобрала ее и всю жизнь с ней не расставалась, старательно прятала потом в годы, когда за принадлежность к «бывшим» можно было жестоко поплатиться по простому доносу хоть бы и собственного мужа.

Впрочем, биография у Анфисы была самая что ни на есть рабоче-крестьянская, и, соответственно, все двери для нее были открыты после того, как Красная армия оказалась всех сильней, и она сделала свой выбор.

Как показала жизнь, выбор этот оказался роковым – всю жизнь она вспоминала свою первую любовь, которой пожертвовала ради того, чтобы быть полезной молодой республике.

Ее последняя встреча с зеленоглазым, как она сама, Ваней снится мне так же часто, как тот солнечный шар, что убил мою бабку.

…Я несусь на крыльях по дороге с краю поля. Не остывший после дня воздух кажется плотным и рвется, как шелк, за спиной. Время от времени я останавливаюсь и счастливо прислушиваюсь – догоняет? Слышу, как из колосьев тяжело падают на землю зерна.

«Или это звезды с неба падают», – тоже падаю и смотрю на небо, по которому течет Млечный Путь. И по ударам своего сердца считаю шаги того, кто догоняет.

Вскакиваю, и хотя вся пылаю, его рука кажется еще горячей…

– И знаешь, – говорит мама мне, глядя перед собой прозрачными, как у птицы, зелеными глазами, – я вырвала руку. Он протянул свою руку за моей, далеко протянул и держал так крепко. А я вырвалась, побежала, и воздух рвался за спиной, как туго натянутый шелк, а казалось – это крылья.

Она уехала в город учиться «на учительницу» – высшего предназначения в жизни она не представляла. И вышла замуж за учителя-коммуниста.

Первый ребенок у Анфисы родился на Севере, куда она уехала за мужем – коммунист оказался при ближайшем рассмотрении из кулацкого подворья. И у Анфисы, которой сестры-учительницы когда-то в чистенькой комнатке читали с волнением про декабристок, верность мужу и высоким чувствам взяла верх над верностью новым идеалам.

Анфиса уехала за мужем и родила первенца в монашеской келье, где стояла одна огромная кровать да лавка – все, что полагалось для проживания директору школы, которая расположилась в бывшем скиту.

Пока длилось лето, Анфиса выходила с малышом в близлежащий лес – то есть за ворота школы.

Мальчишка родился крепеньким и таким красивым, что нанятая для ухода за ним старуха-нянька, глядя на него, крестилась, шептала и сплевывала через плечо: «Приберет Бог красавчика, ох, приберет к престолу». В конце концов по настоянию Анфисы няньку вернули обратно в таежную раскольническую глушь. Мальчика, понятное дело, не крестили, да и как бы рискнул на это пойти муж Анфисы, которого все-таки не посадили, а только выслали, и теперь он бился, чтобы доказать свою преданность партии, – и потому ближе к зиме все больше пропадал по начальству в Тобольске, ближайшем центре с единственным в округе трактиром.

А Анфиса одинокими зимними ночами слушала вой ветра и шуршание по стенам, лавке и полу тараканов, полчища которых оказались и неисчислимыми, и неистребимыми. Кроватка ребенка, как и супружеское ложе, стояли ножками в банках с керосином – иначе не было спасу и от клопов.

Мама никогда не рассказывала, как и от чего умер мальчик. Она только все повторяла про эти баночки с керосином, в которых стояла ножками детская кровать.

Это случилось в отсутствие мужа, младенца и похоронили в отсутствие отца, так что когда он вернулся, то застал только раскрытые настежь на мороз двери, окна и заиндевевшую под шубами на кровати Анфису.

А на столе, на лавке, на полу – густым слоем вымерзшие от холода тараканы, которых отчего-то потом никто долго не убирал, и когда она металась ночами по келье, в волчьей шубе поверх ночной сорочки, и безостановочно повторяла: «Выпустите меня отсюда, выпустите меня отсюда, выпустите меня отсюда», – под ногами тошнотворно хрустело.

Позже мужа простили и вернули на Украину.

Есть еще одно фото из немногих, дошедших до меня, мама сделала его в начале войны, чтобы послать отцу на фронт: три бутуза выстроены лесенкой, в беленьких рубашечках, вихрастый младшенький – мой будущий любимый брат.

Это точка в конце той жизни на Украине перед войной, о которой мама не вспоминала и ничего о ней не рассказывала. Наверное, это была даже по-своему счастливая жизнь. Но именно такая жизнь имеет свойство бесследно просачиваться сквозь пальцы, не оставляя зарубок на будущее.

Теперь, когда я с белыми, как снег, волосами сижу на горе и смотрю сны своей жизни, вплетенные в узор других снов, других жизней, я особенно убеждаюсь в этом.

Так что, думаю я, пастух, который приносит мне молоко и сыр на гору, наверное, проснется после своей неспешной жизни, как хорошо и крепко выспавшийся бутуз, которого не мучили кошмары.

Брат

…мама мне рассказывала, что, когда принесли меня из роддома и развернули пакет, – брат остолбенел, будто бы его ударило громом.

При том, что от роду был мой брат драчуном, забиякой и разбойником, каких поискать, была у него с детства одна слабость – целлулоидная голышка с нарисованными голубыми глазами. Он увидел ее еще в довоенном магазине и ревом заставил мать купить, как ни стыдили его все вокруг: «Кукла для девочек». Шел, зареванный, домой и держал целлулоидную голышку за глаза – голубые нарисованные глаза, которые очень скоро стерлись от его пальцев.

Мама родила меня в глухую ночь прямо в парке на горе – не успела добежать до дверей роддома, который почему-то размещался в самом отдаленном, но красивом месте города, откуда днем открывался вид на поля, а ночью – на звездное небо.

Сам старый дом окружали вековые деревья, которые днем тихонько скрипели, а ночью стонали и жаловались, как привидения, так что даже влюбленные этот парк обходили стороной. Именно в нем я издала свой первый вздох.

На мамины крики выбежал персонал, нас забрали в дом и долго меня хлопали и даже хлестали – дышать я, после того первого вздоха, не хотела.

Родилась я сразу с длинными светлыми волосами, что маму даже напугало:

– У меня уже есть девочка, – сказала она.

– Но парни у вас тоже есть, – раздражилась медсестра.

И тогда мама заплакала вместо меня, пока меня заставляли дышать.

Я часто бывала потом в этом парке – и каждый раз меня охватывало чувство непереносимого одиночества, будто бы меня здесь выбросили и забыли. И лохматые ворчливые деревья стояли такими же, какими я увидела их в ту ночь, – они не менялись.

А когда меня принесли из роддома и развернули пакет – брат остолбенел, будто бы его ударило громом, – рассказывала мама. И всегда качала при этом неодобрительно головой.

Стоит ли говорить, что живую голубоглазую малышку брат захватил в полное свое владение. И стоит ли говорить, что такое владение было не всегда безопасно для крохи.

Однажды мама вытащила меня, уже посиневшую от крика, из моей деревянной трофейной коляски – мальчишки устроили бега с колесом на кочерге наперегонки с иноземной игрушкой.

В другой раз брат потерял меня, пока ловил рыбу на речке, – и когда нашарил руками на дне и вытащил, я уже не дышала. Он никогда не слышал об искусственном дыхании, но сделал именно то, что нужно, – прижался к моему рту своим и стал вдыхать в меня жизнь обратно.

Как-то ночью, когда мы возвращались по пустырям домой, он случайно выпустил мою руку, и я рухнула на дно ямы с водой. Брат несколько часов искал меня, потому что забыл, в каком месте потерял, и не знал про ту яму – там днем откопали бомбу и так и не вывезли. Видно, крепко пришлось потрудиться нашим ангелам-хранителям в ту ночь, потому что брат тоже свалился туда ко мне и несколько раз со мной в руках поскальзывался и падал обратно.

Но не только для меня была наша неразлучность трудной – а и для него не всегда удобной, чем старше он становился. Тогда он запирал меня в платяном шкафу, а сам уходил по своим делам. Для виду устраивал игру в прятки, я, наученная им же, несусь к шкафу – был у нас такой, карельской березы с огромными бронзовыми замками, – он меня там запирает и уходит. А потом возвращается и «находит» меня, зареванную или спящую.

Однажды он не смог меня разбудить. Когда пришли мама, отец, доктор, я, одуревшая от нафталина, продолжала спать мертвым сном. Потом брат признался, что искал на кухне нож – порезать вены, как герой в иностранном кино, – когда увидел меня, как ему показалось, мертвой.

Но, как ни туго мне приходилось, мы оставались неразлучны, как будто кто-то нас предназначил друг другу свыше.

Когда я болела скарлатиной, то, до сих пор помню – ко мне приходил в полуяви такой громадный-громадный мой брат и стоял возле постели, и я переставала бояться.

Потом мама рассказывала, что брат и правда, несмотря на запреты – он скарлатиной не болел и мог заразиться, – влезал ко мне через окно ночами и стоял надо мной до рассвета, пока я не засыпала в бреду.

Там, наверху, видно, намудрили, запутали следы, закодировали-зашифровали – а расшифровка не совпала потом с посланием. Вот мы и оказались братом и сестрой, которые любили друг друга, как сорок тысяч братьев любить не могут, – привет, Шекпир.

Хорошо, если бы дети не вырастали, так думаю я иногда. На фотографии я, зареванная, в мятом платьице – его как раз по причине мятости мне не давали надеть, отсюда и слезы. Ровесница брата с довоенного фото – тоже белобрысого и тоже зареванного – не дали голышку взять на фото. Мы могли бы быть близнецами, зернышки в одной скорлупке.

Но что было делать с телами, которые вопреки нашей нераздельности свыше жили на земле каждое своей отдельной жизнью и каждое в своем времени?

Мне показали их в нашем саду старшие девчонки – «парочку», как тогда говорили. И я до сих пор помню, как пахла белая травка, которая росла там облачком, над ней вился и никак не мог сесть шмель, а еще в траве росли красные мелкие гвоздички и бились загорелые Люськины ноги. А с самой Люськой брат делал что-то отвратительно непонятное, от чего желудок мой противно покатился вниз живота и затрепыхался там.

Я убежала и спряталась на чердаке. Лежала на старом пыльном пальто там до темноты и надеялась, что сердце мое разорвется на части.

Крутила на старом пальто облупленную пуговицу, которая никак не хотела отрываться, а когда услышала, что брат поднимается ко мне по лестнице, то готова была убить его, себя.