Читать книгу «Неизвестность» онлайн полностью📖 — Алексея Слаповского — MyBook.
cover

















Это вышло благодаря моей заслуги, что я себя показал вежливо и почти что культурно. Мы сели рядом, стали кушать. Я помнил науку Мухортнева Ильи Романовича, Царство ему Небесное, что, к примеру, кусок мяса не надо обгрызать с кости, как собака, а обрезать. Я попросил Валю мне обрезать, будто мне из-за одной руки трудно. Она порезала, и я стал вежливо кушать. Ей понравилось. Я ей говорил про задачи и Революцию, она мне тоже, потому что была комсомол. Говорила про Германскую Революцию. Я удивился, что там была Революция, они же империалисты. Она объяснила, что не все, а тоже есть пролетариат. Мы поздравляли Вову, а она его брала на руки. Я вспомнил Екатерину и Ксению, про которых давно не вспоминал, про наших с ними детей, стало их жаль, что умерли, и заплакал. Валя смотрит на меня и тоже плачет, что я плачу.

С этого у нас и пошло, что стали встречаться. Ольги все равно нет и неизвестно, да я с ней и не зарегистрированный, а тут такое дело. Валя мне объясняла разные книги, которые я раньше не понимал. Оно и сейчас не совсем понятно, но уже лучше. Уже я понимаю про эксплоатацию, что когда один богатый, а другой под ним, то это неправильно. И классовая борьба. И что, если общее добро, то никто никому не рвет горло. Потому что не за что.

Один раз вечером она мне про это говорила, когда зашла ко мне и мы разговаривали. Она вся стала румяная и красивая. Она волновалась из-за идеи, а я волновался из-за нее. У меня не хватило терпения, я схватил ее за руки и что-то сказал. Она сказала, что, хоть в комсомоле говорят про свободу половой жизни, и ее даже секретарь за это упрекал, что она ему не отдается, но она уважает своих родителей, а они хоть тоже за свободу и половую жизнь, но через замуж.

Мы познакомились с ее родителями. Им не понравилось, что у меня нет руки, мама ее вся испугалась и стала бледная. Но помаленьку сговорились за счет моей культурной вежливости. И благословили, и мы зарегистрировались.

Взяли Вову, она с ним относится, как с родным.

Она уважает, что я пишу, просит почитать, но мне совестно. Говорю, что тут личные события моей жизни, как-нибудь потом. А то будет с меня смеяться, хотя мне и нравится, что она все время смеется. У нее белые зубы, приятно смотреть. А у меня дыра во рту без трех зубов еще с Германского фронту. Она смеялась, что меня смешно цаловать, что у ней язык мне в зубы проваливается. Как она цалует, это особая история. А ведь никто не учил, я ее девушкой взял. Никто так не умел, как она. Мне раньше было все равно, сколько зубов, лишь бы жевать. А тут стало как-то неудобно. Пошел и поставил железные зубы. Теперь хорошо.

7 января 1925 года

Прошлый год начался тяжело, схоронили Ленина. И болел Вова. Но выздоровел. Потом еще два раза болел в году, но уже не так. А первый раз боялись, что помрет, не спали по очереди. Но обошлось, слава богу.

У нас открыли рабфак, там я учусь, когда есть время, а Валя там учительница.

В семье Штильманов тоже все женщины учительницы. И Ольга была тоже учительница, которая где-то в Москве. И Имма работает в школе. И Мария Фридриховна учит дома музыке.

А я учусь на рабфаке. Меня учит собственная жена, нам это смешно, но весело.

У нас уже год как Автономная Советская Социалистическая Республика Немцев Поволжья. Хотя немцы в Покровске не все. Их даже мало. Больше русские. А еще хохлы, татаре, евреи. Много разных. Но Председатели ЦИКА и Совнаркома немцы. Шваб и Курц.

С Швабом Иваном Федоровичем, который на самом деле Иоган Фридрихович, но переименовался для простоты, мы познакомились через то, что он в родственниках у родителей Вали. Интересный человек. В 20-м году его арестовала ЧК за плохую продработу, что он защищал крестьян, но освободили и сделали самого начальником областного ЧК. А теперь вот Председатель ЦИКА. Он сам из крестьян, но много учился. Он мне сказал, что у тебя, Николай, хорошая голова, учись, далеко пойдешь.

Мне тяжело, но нравится.

Я оказался по категории малограмотный, но лучше всех пишу. И даже помогаю, кто плохо пишет, у меня спрашивают и уважают.

Я учу еще устройства паровозов. Сначала ничего не понимал, где там шпинтон, а где золотник, что я сейчас, конечно, шучу, потому что знаю, а сначала ничего не разбирал, даже болела голова от сложности. Теперь все знаю и даже удивляюсь, если кто не знает.

Мы с Валей, хоть она мне жена, много говорим на тему окружающей жизни. Я иной раз вспомню про жизнь крестьян, что она тяжелая. И что жаль погубленной прошлой семьи. Она это принимает с сочувствием, но говорит, что какая у тебя была будущая? Пахал и сеял, пахал и сеял, вот и вся будущая. И дети бы стали пахать и сеять без горизонта лучшей жизни. Два года урожай, третий недород, глодаете корки вне зависимо от хоть Революции, хоть не Революции. И это правда, но я все ж таки спорил, не чтобы ее заспорить, а мне нравилось, как она волнуется до приятной красноты на лице. У меня начиналась сразу такая любовь, что стыдно было перед Екатериной и Ксенией, как перед живыми, хоть они давно мертвые.

Грех жаловаться, хорошо живем. Даже писать об этом много не хочу, чтобы не сглазить. Когда все хорошо, то боишься спугнуть словами. Это как нам батюшка говорил раньше в Церкви про бога, что не упоминай его всуе, то есть зря. Не допекай. Вот я и не хочу допечь свое Счастье, чтобы оно не осерчало и не отвернулось.

Еще мне дали ударный коммунистический паек к рождеству. Это я не хвастаюсь, а в качестве приятного внимания за мою работу. В том числе утка, сейчас моя Валя ее жарит и меня ждет к столу, а я пишу, а она на меня смотрит так, что я будто умываюсь горячей водой с головы до ног. И Вова ходит под ногами веселый и здоровый, что-то говорит себе детское. У Вали пока не получается зарождения ребенка, но врач сказал, что так бывает, подождите. Мы ждем, ничего, когда людям хорошо жить, они ждать согласны.

1925 год[7]

Рассвет

 
Земля моя, встречай рассвет
Навстречу новой жизни!
Мы с ней увидим новый свет
В своей большой Отчизне.
Мы дети тех, кто век страдал
От тягот и неволи.
Но мы убили капитал
В лесу и чистом поле.
 
 
И даже если ночь уже,
И тьма глядит в оконце,
Но свет всегда в моей душе,
Независимо от солнца.
 

Колеса. Для Вовы

 
Вот колеса у тебя,
На твоей игрушке.
Там работа есть моя,
В этой детской штучке.
 
 
Ты пыхтишь, как паровоз,
Едешь с ним по полу.
Ты быстрей его колес,
Но пойдешь ты в школу.
 
 
Там все сбудутся мечты,
Скоро станешь взрослым.
И тогда освоишь ты
Настоящие колеса.
 
 
И поедешь по стране,
Славен каждым делом.
С благодарностью и мне,
Что игрушку сделал.
 

Валя

 
Ты женщина моих суровых грёз,
Моей судьбы и моего страданья.
Мечту я о тебе сквозь фронт пронес,
Хотя еще не знал твоего созданья.
 
 
Не знал тогда, что ты на свете есть,
А то бы приготовился ко встрече,
Но кончился мой страшный темный лес,
И вышла ты, любимая, навстречу.
 
 
Я ничего на свете не боюсь,
Кроме того, что ты меня оставишь.
Боюсь, что я твой непосильный груз,
Что рядом ты со мной свою жизнь травишь.
 
 
Что сделать мне тебе, только скажи,
Я все сумею от земли до моря.
Лишь ты б была всегда со мной вблизи,
Не зная ни печали и ни горя.
 

Осока

 
Острая осока
Режет сердце мне.
Месяц одиноко
Светится в окне.
 
 
На душе ненастье,
На душе печаль.
И чего-то счастлив,
И чего-то жаль.
 
 
Вспомнил я осоку
В детстве у реки.
Бегали мы колко,
Были босяки.
 
 
Даже и не евши,
Но зато всегда
Были взвеселевши
Просто без труда.
 
 
Ничего не надо
Детской голытьбы.
Жизнь как награду
Понимали мы.
 

Береза

 
Стоит береза белая,
Но черные на ней
Есть пятна задубелые,
Самой земли черней.
 
 
О чем грустишь, березынька,
Зачем чернеть местами?
Будь белой вся, как зоренька,
Она в ответ словами
 
 
Мне говорит, что рада бы
Быть белой без примес,
Но слишком много горя
Принес окрестный лес.
 
 
И хоть мне жить приятно,
и вся тянуся ввысь,
Но пусть мне эти пятна
Напоминают жизнь.
 

Назад-вперед

 
Вовсю работают поршня,
Назад-вперед вращая силу.
Они возвращаются назад,
Чтобы вперед всё запустило.
 
 
И ты бери с них свой пример,
Не бойся ты назад отхода.
И если вовремя примешь мер,
Тогда дождешься ты вперёда.
 

Батюшка и матушка. Светлой их памяти

 
Эх, батюшка, эх, матушка, хоть жалко вас до тла,
Но с вами жизнь по правде была мне тяжела.
Я слышал, что работай, с моих младых ногтей,
А ласку видел редко среди других детей.
 
 
Я вас не виновачу, вы сами от отцов
Не получали ласки во веки всех веков.
И дети все имели сноровку для труда,
Но в остальном повадка у них была груба.
 
 
Но я за вас отвечу сторицей и вполне,
Я всех детей привечу, что бог пошлет ко мне.
Я всех их обнимаю, им ласку говорю,
Чтоб жизнь они любили, как я ее люблю.
 

Горизонт

 
Жалко, кто горизонта не видит.
И, как канарейка, щебечет впустую.
А кто-то закрылся в своей обиде
И не хочет видеть долю другую.
 
 
Я ему говорю: вот твой горизонт,
Поверни, если не веришь, глаза.
Но он куда-то в сторону бредет,
Будто нарочно ослеп навсегда.
 
 
А я, хоть давно лишился руки,
Но мои товарищи – мои руки.
И если неба не видно, дойду до реки,
А не буду в комнате помирать от скуки.
 
 
Ты радуешься, что живешь одинок,
А время, как снег, тает.
И если ты не знаешь, где горизонт,
Спроси у того, кто знает.
 

На мою смерть

 
Когда умру, не надо мне
Оркестра и наград.
И вслед за мной по всей Земле
Устроивать парад.
 
 
Я все равно один умру
И не услышу вас.
Но может, кто-то вдруг меня
В последний спросит раз.
 
 
Чего хотел бы, Николай,
Когда бы если вдруг
Ты оживел на краткий миг,
Скажи и пожелай?
 
 
И я скажу вам в тишине
В последний этот час,
Что ничего не надо мне,
Кроме любимых глаз.
 
 
Когда увижу, что она
И без меня счастлива,
Тогда спокойно я со дна
Вздохну своей могилы.
 
 
Но напоследок тихо я
Скажу ей также твердо,
Что буду вечно я тебя
Любить, живой и мертвый.
 

23 мая 1926 года

Ich ging in sein Notizbuch zurück[8].

Вова у нас говорит сразу на двух языках, перенимая у Вали, мне это нравится.

Валя со мной тоже с самого начала иногда говорила по-немецки, но сперва в шутку, все равно я не понимал. А один раз сказала: «Коля, бринген вассер, битте»[9], а я взял ведро и принес. Она обрадовалась: «Ты понял?» А я даже не заметил, что она по-немецки. Услышал про воду, да и пошел.

И Валя стала меня учить, хотя мы еще не знали, что это сыграет роль и возникнут события, из-за которых я нарушаю традицию и пишу не в конце года, а сейчас.

Мы были в гостях у дяди Вали, Альфреда Петровича Кессениха, который был партийный агитатор. Он смотрел на мою отсутствующую руку и спрашивал про меня подробности, как я и что. Я рассказал. Он сказал, что весной у меня будет командировка. Я ему сказал, что никак, я секретарь ячейки, да еще рабфак, да учу паровозы. Но он сказал, что командировка не навсегда и по важному делу.

И в апреле мы поехали, перед севом. Он мне по дороге сказал, что будем вести агитацию за коммуны и колхозы. А также сдача излишков. Народ немреспублики это принимает тяжело. Он не любит свое начальство, потому что в гражданскую оно над ним нашутилось от всей души. Я удивился, что немцы мордовали немцев. Русские понятно, мы с этим живем всегда, нас много и нам друг друга не жалко, а если взять других, которых меньше и живут кучно, они, я заметил, друг за друга стоят крепко. Татаре, евреи или хохлы, которые были у нас в Киевке.

Он сказал, что революция упразднила нацию как класс. Был у него приятель Шафлер или Шуфлер, я не запомнил, а переспрашивать постеснялся. Этот Шафлер, хоть и немец, к своим был чистый зверь, еще в далеком 17-м году, как услышал про Октябрьский переворот, организовал красногвардейскую банду и оружием подавлял контрреволюцию даже до того, как она возникла[10].

Приехали в Варенбург и вели пропаганду. Для этого народ собрали перед церковью. Альфред Петрович показывал на меня и на мою руку и говорил, что я тоже крестьянин, но воевал за революцию и имею правильное понятие об общей жизни. Он говорил по-русски и по-немецки. Потом попросил меня сказать, я тоже говорил. Немного даже по-немецки. Люди слушали и хоть молчали, но соглашались. Альфред Петрович был довольный, он говорил мне, что я наглядная агитация.

Мы потом зашли в церковь. Я удивился, что она внутри голая, только скамейки, а впереди крест с Христом. Но красиво, чисто. И там у них музыка с трубами, я понажимал там палочки, звучит очень великолепно[11]. Я раньше толком не знал, что христиане бывают разные. Думал, что православные – это настоящие христиане, а другие нехристи. Альфред Петрович объяснил, что есть много разных христиан. И каждые из них считают тоже себя настоящими, а других нехристями.

Мы с ним еще разговаривали, когда ехали дальше. Я увидел в Варенбурге много домов, которые меня до обиды удивили. Обида была потому, что наши избы, не говоря про дворы, много хуже и неприглядней. А у немцев дома добротные и стоят на высокой каменной кладке, получается, как два этажа, заборы ровные, повдоль улиц канавки для воды и даже дорожки из досок, как в городе. И ведь тут у них тоже бывают и засухи, и голод их тоже не обошел. От чего такая разница? Я спросил об этом у Альфреда Петровича, тот сказал, что вы долго были крепостные, а местные немцы никогда крепостными не были. У вас любой мог все отнять, а у них было отнять труднее, хотя тоже можно, что подтвердила революция. Они передавали имущество и деньги по наследству, а вы после себя не оставляете ни имущества, ни денег. У них какую вещь ни возьми, что ложку, что прялку, что кружавчик на камоде, всему по сто лет, а у вас и ложки-то деревянные, поел и бросил. Даже и поговорка про это говорит, что кашу слопал, чашку об пол. Не говоря про кружавчики, да и камодов вы не видали, кроме сундуков. Но он после этого оправдал русских. Он сказал, что вы зато понимаете глубину существования, что оно на земле временное. Что голым человек приходит и голым уходит.

Я сказал, что да, нам даже поп в церкви объяснял, а я запомнил, что мы все тут временные, поэтому не гонитесь за сокровищами на земле. Поэтому мы и строимся абы как и не любим вокруг себя наводить красоту. Все равно сгинет. Но будем рассуждать. Я временный, мой отец был временный, дети тоже будут временные. Но сама-то Русь стоит уже тысячу лет, она же не временная. Почему бы нам тоже хоть что-то не оставлять в наследство? Да и сам я, пусть временный, хочу и для себя маленько пожить. В меру совести, конечно. И в своем, желательно, доме.

Альфред Петрович смеялся и хвалил меня, но сказал, что главное наследство дух, а не дом или имущество.

Я сказал, что если дома не будет, то и духу ютиться негде.

Он опять смеялся, но сказал, что строить надо не дом, а социализм. И там всем будет общее наследство, которое уж никто не отнимет. Будут и дома, и дух. У одного отнять легко, а у всех сразу невозможно. Я согласился.

Мы еще, это я пишу, чтобы не забыть важные вопросы, говорили про крестьян и пролетариат. Я сказал, что понимаю, что пролетариат есть локомотив истории, но меня тревожит сомнение. Если всмотреться, промышленность сравнительно сельского хозяйства чистые пустяки, когда берешь в рассмотрение не что производят, а в смысле человеческой трудности. Я вот тоже почти пролетарий теперь, но мне настолько легче жить, что нет никакого сравнения. За что же пролетариям такие почести?

Альфред Петрович объяснил, что пролетарии неимущие, кроме собственных цепей, а крестьяне имели землю и скот. И инстинкты. Я это слово читал и раньше и выучил, что оно плохое и означает свою шкуру ближе к телу.

Но я ему в ответ объяснял, что земля бывает хоть брось, и скот чахлый, но главное дело, пролетарий работает под крышей, а крестьянин под голым небом. Пролетарий поработал и пошел домой хлебать щи на заработанные деньги, а у крестьянина работа не кончается даже во сне, потому что он и во сне думает про погоду. Это чистая правда, мне в засуху каждую ночь снился дождь. Будто он льет на поля и на меня, я радуюсь, а потом смотрю, все залило и стало еще хуже. И я будто под водой кошу пшеницу, чтобы ее успеть убрать, а сам удивляюсь, как же я тут, под водой, дышу? И еще сказал Альфреду Петровичу, что земли теперь крестьянин не имеет, владение на нее отменили. Теперь ее дают на время, а если на время, я из нее все выжму и попрошу другую.

Альфред Петрович объяснил, что у крестьянина психология. Я про это тоже читал, тоже плохое слово. Он сказал, что на своем клочке крестьянин ковыряется со своей клячей, негде развернуться, а вот пустят тракторы, они одним махом все запашут и засеют. А потом поделят каждому по труду.

Я согласился, но сказал, что вот в Варенбурге лопнула у нашей брички шина на колесе сразу в двух местах, склепать не смогли, ждать, когда новой шиной обтянут, Альфред Петрович не захотел, нам поставили новое колесо, а старое мы бросили. Это я рассказал к тому, чтобы сказать, что разве хозяин бросит старое колесо, да еще с шиной, хоть и лопнутой? Она же из железа, а железа в хозяйстве дорог каждый кусок. А мы бросили, бричка не наша, казенная, нам ее не жалко.

Альфред Петрович тут совсем рассмеялся и сказал, что я его победил. Но сказал, что в этом главная соль. Задача новой жизни как раз в том, чтобы переделать человека, чтобы он общее чувствовал как свое. Пока в этом есть отставание, потому что мозги труднее переделать, чем любой сложный механизм. И сказал, что он сам еще отсталый, но возьмет в пример мои слова и на обратном пути захватит колесо, чтобы сдать его в госконюшню для починки.

Мы приехали в Лауб[12].

Там тоже организовали собрание, говорили пропаганду. Мне было приятно, что Альфред Петрович учел мои слова и сказал, что старая жизнь – это не старое колесо от телеги, ее нельзя всю выбрасывать, а надо сохранить годное. И починить, если надо. И это всем понравилось, они хлопали ладошами, что не сразу надо входить в новую жизнь.

Потом мы поехали по другим селам, а потом вернулись.

И Альфред Петрович стал меня уговаривать, чтобы я стал агитатором.

Мне и хотелось, и не хотелось, я раздумывал.

Но тут началось непонятное. Приехали какие-то люди из Москвы и начали чистку партийных рядов. И я узнал, что Альфреда Петровича вычистили за что-то по первой категории. Через день мы с Валей и Вовой пошли его навестить, а его и всей семьи нет. А в квартиру уже въезжают какие-то люди. У него была хорошая квартира, весь второй этаж, бывшая дворянская. И вот туда въезжают какие-то люди по ордеру и ничего не знают, где он.

А потом чистка пошла сверху до низу по всем организациям. В том числе чистили меня. Вошел, сидят трое. «Положь партбилет на стол». Я положил. «Рассказывай свое происхождение и деятельность». Я рассказал. Был там молодой, похожий на Горшкова, но не Горшков. Очень цеплялся, где я воевал в Гражданскую. Я сказал, что был красноармеец. А он спросил: «У вас там были все бандиты, может, и ты был бандит?» Он так спросил, будто знал. Мне даже почудилось, что это все ж таки Горшков. Но я сказал: «Нет, я не был бандит». Они стали спорить, двое говорили, что я теперь пролетарий, учусь на рабфаке и даже был агитатор. А похожий на Горшкова говорил, что нет, Смирнов из крестьян, не пролетарий, а складской учетчик, а агитатором он был при Кессенихе, который сам знаете кто.

Я стоял весь мокрый и так боялся, как не боялся на фронте. Скажу больше, что, когда умирали в Смирново мои родные и умирал я сам, я так не боялся. И не так я боялся лишиться своих жен, как партбилета. Будто я прикипел к нему, и к Партии, и к Советской Власти. И вот они спорят, а я потею и у меня текут слезы. Они увидели и спросили: «Почему ты плачешь, что с тобой?» И я им честно сказал, как думал, что мне жаль партбилета, Партии и Советской Власти. Тут даже того, кто похож на Горшкова, проняло. И они сказали: «Ладно, иди и работай. Но переведись из складских в техники. И секретарем с твоим происхождением и смутной биографией быть тебе не положено. Но партбилет оставим».

И я вышел счастливый. Сейчас пишу и думаю, что это самое радостное событие моей жизни. А ведь не жизнь моя решалась. Что это во мне такое, сам не понимаю. Может, все это потому, что раньше я видел только семью и деревню, а другого мира не видел, а теперь вижу. И меня будто хотели вместе с партбилетом отнять от этого мира, как младенца от материнской груди.

Такая вот история, будем жить дальше.

26 декабря 1926 года

Возобновляю традицию.





































































1
...
...
8