Турунтаево сулило новые горизонты, причем реально достижимые.
Прибыв в село, сделали привал у стариков Козиных, где квартировал отец во время ремонта комбайна. Встретили нас радушно, сытно накормили. Мужчины выпили самогона, старик Козин достал необыкновенно красивую штуку, приложил к плечу и палочкой, похожей на тоненькую пилку, сделал движение. Я замер, услышав, как горницу наполняют необыкновенные звуки, теперь сказал бы бархатные. Мне показалось, вот—вот станет понятен их скрытый смысл. Но тут дед встряхнул седой головой, и выдал плясовую. Эту мелодию я слышал в исполнении деревенских гармонистов и балалаечников. Только теперь звук был совсем другой, не звенящий, бьющий по ушам, а мягкий, почти человеческий. Женщины сорвались в пляс. Ну, это я тоже видел, и это мне было не интересно. А вот сам инструмент меня поразил. Когда дед отложил скрипку, и застолье продолжилось, мы с Ваней прокрались к инструменту. Я взял его в руки, тронул пальцем струны. Одна из них, как мне показалось, лопнула без всяких усилий, даже не взвизгнула. Она была какая-то нитяная, похожая на сапожную дратву. Дратву я позднее научился сучить, она бы не лопнула. Хозяин сделал вид, что не заметил. Я же не знал, куда деться от стыда и вообще не знал, что делать. Оправдываться не умел.
Удивительно, но совершенно не помню, как пошел в первый класс, первый звонок, хотя хорошо помню всех одноклассников, первую учительницу, Марию Лаврентьевну. Суровая была женщина, ни разу не улыбнется, невысокая, коренастая, круглолицая с косой поперек головы. Жена того представителя райкома партии, которого подвел мой отец, не поставив на линейку готовности комбайн к Первомаю, еще по снегу. У нее были две дочки, очень красивые, учились они в другом классе, неожиданно семья перебралась в Томск. Как-то на уроке она позволила нам задать вопросы по теме и четко, по-командирски отвечала на них. Неожиданно я, осмелев, поинтересовался, откуда она всё это знает? «Учительница должна всё знать», – отчеканила Мария Лаврентьевна. – «Всё— всё?» – усомнился я. – «Да, Алеша, всё—всё». После этого я проникся уважением к учителям. Причем надолго, на всю жизнь. Говорю без иронии.
Когда же это было, дай Бог памяти? Отец отправился убирать урожай на перовские поля, что в пяти километрах от Турунтаева. Перовка – деревня, заселенная по преимуществу чувашами. Чуваши – люди работящие, но каждое мероприятие старались отметить: гуляли всей деревней, часто по несколько дней, пока не выпьют последний стакан самогона. Их «ирек» отличался низкой крепостью и необычайной сивушной вонью. Ни то, ни другое отца не волновало: он вообще не злоупотреблял спиртным, а во время работы – тем более. Первой убирали рожь, сеяли ее осенью, поэтому и созревала раньше других культур, в конце июля – начале августа. Урожай она давала хоть и небольшой, но стабильный. Однако от комбайнера она требовала немалых усилий. Вырастала высокой, чуть ли не до плеча взрослого человека. Но к началу уборочных работ обычно проходили дожди, и рожь полегала, уборка шла на самых малых скоростях. Так как поднять колосья с земли старой техникой было практически невозможно, потери исчислялись огромными цифрами, за что комбайнеров критиковали. Но рожь сеяли, сеют и будут сеять, потому что без нее не будет на столе всеми любимого черного хлеба.
В тот солнечный августовский день мы с мамой отправились на наш тайный сенокос под Кольцовкой, деревушкой в несколько дворов. Я как-то рассказывал, почему заготавливать сено приходилось тайно. Дело в том, что руководство МТС, а потом и совхоза не разрешало жителям села заготовлять сено для себя, пока не будет обеспечено «грубыми кормами общественное животноводство». А эта задача никогда не выполнялась, вот и приходилось нам хитрить. Мама нашла уголок в перелеске, поросший очень хорошей травкой вперемешку с мышиным горошком. Коровам на объеденье! Примерно до обеда мы копнили, мама радовалась: такое сено – редкость на нашем дворе! Я с особым усердием помогал ей. И не потому, что пай—мальчик: я уговорил маму отпустить меня после обеда к отцу! От покоса до Перовки было не более двух—трех километров по лесной тропе.
Перекусив и немного отдохнув, я снял рабочую одежку, мама умыла меня, переодела во все новое – фланелевые штаны и сатиновую рубашку. «Ну, с Богом!» – напутствовала она меня. Сначала я шел быстрым шагом, но за первым поворотом припустил бегом. Вот уж действительно, только пятки засверкали: все лето они не знали обуви. Минувшей весной я переболел коклюшем, недели две лежал в сельской больнице. Положили едва сошел снег, а выписали июньским солнечным днем. Деревья уже покрылись листвой, на тропе мягкая травка—муравка, птицы порхают, воробьи затеяли купание в дорожной луже. От этакой красоты радость обуяла меня, как молодого теленка, я подтянул штанины и вовсю пустился по лужам. Мама кричала что-то во след, я же несся во всю прыть, переполненный радостью. Вот и сейчас бежал, не боясь ничего – ни возможных зверей, ни лесных разбойников, ни колючек под ногами. Мне хотелось одного: поскорее показаться перед отцом в новых штанах и рубахе.
В самом деле, мама была права: скоро показались дома. И тут мне неслыханно повезло: первый мужик на подводе, встреченный мной в деревне, направлялся в поле отвозить от отцова комбайна намолоченное зерно.
Картина уборки хлеба поразила мое воображение: по полю маломощный трактор ХТЗ, надрываясь, дымя и чихая, натуженно тянул комбайн. Перед ним, комбайном, вращались лопасти мотовила, подгребая колосья к ножам и укладывая их на ленту транспортера. Лента эта была часто проклепана поперечными рейками, которые двигали скошенную массу к другому транспортеру, отправляющему ее в жерло молотилки. Все это теоретически я знал, но в натуре видел впервые.
Заметив меня, отец помахал рукой. Я помчался к комбайну, не замечая и не ощущая колючей стерни. На середине трапа штурвальный – помощник комбайнера – попытался меня остановить, но отец крикнул ему: «Пусти – сын! Кхе… кхе» … Ну, что особого в этой фразе? Но она часто возникает в памяти. Папа, пропыленный с ног до головы, обсыпанный половой, мягко улыбался, легонько потрепал мои вихры и подсадил в бункер, полный зерна. Я был на седьмом небе! Потом началась выгрузка. Рожь от стенок бункера стекала вниз и у самого выхода, который перекрывался заслонкой, завивалась воронкой. Я помогал этому потоку.
Закончив выгрузку, отец снова занял место на мостике у штурвала, дал отмашку трактористу, тот газанул, из трубы вырвался черный клубок гари, мотовило завращало лопастями, и тяжелый агрегат медленно пошел по полю. Отец внимательно смотрел вперед, словно капитан корабля. Не хватало только бинокля. Вдруг что-то затрещало, комбайн дёрнулся и стал. Полотно хедера перекосило, некоторые рейки сломались. На том моя сказка завершилась, отец сокрушенно качал головой. Меня с очередной подводой отправили в деревню, где квартировал отец. Всю дорогу я был в расстроенных чувствах, ситуация усугублялась еще тем, что новые фланелевые штаны были сплошь в колючках жабрея. Казалось, очистить их невозможно. Лишь к ночи справился. Иногда я проявлял упрямство, или упорство.
Утром, чуть свет, отец разбудил меня. Мы позавтракали, он пожаловался, что отремонтировать комбайн самостоятельно не удалось, надо ехать в МТС за деталями, вышедшими из строя. Как же не хотелось, но мне пришлось отправиться домой. Отец положил в телегу мешочек пшеницы, наверное, из прошлого урожая. «Донесешь?» – «Конечно!» – заверил я и в подтверждение попытался переложить мешок, но лихо сделать это не удалось, покачнулся. «Ладно, Вася, – обратился отец к помощнику, – ты уж подвези его к дому». – «Хорошо», – ответил тот, и мы покатили. На развилке, где одна колея поворачивала к мастерской, а вторая шла в село, я попросил остановиться, спрыгнул с телеги, подхватил мешок на плечо и устремился к дому, стараясь не качаться. Не мог же я задержать посыльного, ведь отца могли наказать за срыв уборки. Я часто слышал строгий призыв—приказ убрать урожай в сжатые сроки и без потерь. Эти сроки я понимал по-своему: сроки, в которые жнут хлеб. Мешочек не большой, всего-то десять килограммов весом, но вымотал меня изрядно, хотя до дома было не так уж и далеко.
Село Турунтаево – большое, старинное, растянулось на целый километр вдоль Иркутского тракта. Основал его, как выяснили недавно томские краеведы, татарин Турунтай в конце 17 века. Это меня позабавило: опять татарский след в моей биографии.
Первую зиму мы провели квартирантами. Весной переселились в пустой дом из трех больших комнат. Если бы его привести в порядок, отремонтировать, переложить печь, можно было бы жить и не тужить. Стены срублены из неохватных лиственниц, которые долговечнее дуба. Дом, как показали исследования, тоже старый, срублен одним топором, без пилы. Скорее всего, здесь размещался постоялый двор: огород был выстлан толстым слоем перепревшего конского навоза, под которым мы находили плахи из той же лиственницы. Иногда в толще перегноя находили тарелочки, стеклянные вазочки, ложки. Однажды откопали чугунную фигурку Иисуса Христа с терновым венцом на голове и раной в боку. Высота ее не превышала сорока сантиметров. Литье было тонкое, возможно, каслинское, с Урала. Мы ее отмыли и поставили на божничку. Однако фигурка не прижилась, взгляд Иисуса, его страдальческое выражение лица пугали нас. Теперь я полагаю, что она из католического храма. Куда она делась, сказать не могу. Думаю, отец или Толя отнесли ее туда, где нашли, и закопали.
Еще зимой мама потихоньку стала «пилить» отца: что-то надо решать с домом: либо этот отремонтировать, либо строить новый. Эмтеэсовское руководство пошло навстречу: старинный, добротный дом, памятник зодчества, разобрали, перевезли на территорию МТС и из него устроили кузницу, а отцу передали ветхое, небольшое помещение, где много лет ремонтировали радиаторы. Изнутри стены и потолок были пропитаны мазутом, снаружи по пазам многие бревна тронуты гнилью. Состоянием сруба, пущенного под кузницу, плотники восхищались: лет двести простоял дом и еще простоит не меньше. Ошиблись мужики: через год, а то и раньше, кузница сгорела. Вековые бревна горели так неистово, словно боялись, что не успеют сгореть, даже пожарная машина не могла справиться с огнем. Правда, машина эта была не моложе моей бабушки Катюхи и такая же немощная. А вот домик, восстановленный отцом из радиаторной, простоял много лет, как заговоренный. Новые хозяева утепляли его, обшивали горбылем, засыпали опилками. Со временем он просел и потому до конца дней своих его называли землянкой.
Почему отец под строительство своей «усадьбы» выбрал именно эту полянку, трудно сказать. Было место на административном пятачке, позднее его заселила местная знать – руководители, специалисты МТС и совхоза. Возможно, отец облюбовал место на лесной опушке в память о Малиновой Гриве, или просто решил убраться с глаз долой, чтобы не афишировать убогость нашего бытия. Сейчас, когда я сам переселился из Москвы в заволжские леса, причем не в черту поселка, а в километре от него, полностью разделяю выбор отца: так хорошо жить в стороне от шума городского, «в стороне от придирчивых глаз», в полном ладу с природой.
Правда, эта отчужденность вышла нам большим неудобством: начавшаяся электрификация села прошла мимо, оставив нас без света еще лет на пять, пока наша заимка не была застроена. Уроки я делал при неярком освещении семилинейной керосинки. Смешно и грустно: в здании общежития ремонтников, где мама мыла полы и готовила картошку трактористам и комбайнерам, был оборудован радиоузел, радист Володя – наш квартирант. У нас же – ни света, ни радио.
Строить дом отец начал по весне, кое—где еще лежал снег. Мы с Толей отправились на поиск мха. Облазив ближайшие колки и пойму Ташмы, вернулись ни с чем: новый еще не вырос, а старый, прошлогодний, пока не оттаял. Дом пришлось ставить на соломе, что не сулило тепла. «Потом проконопачу», – пообещал он матери, да не успел: следующей весной его не стало.
А минувшей осенью, в разгар жатвы, он неожиданно выбыл из строя. Ничто не предвещало беды: для ремонта понадобилась деталь, в запаек ее не оказалось. Обычно запчасти привозил штурвальный. На этот раз поехал сам. Кобылу запрягли капризную. Предупредили: будь осторожен, может вскинуться, лягнуть. Так и случилось. Хлестнул отец лошадь, чтобы бежала резвее. Той не понравилось. Удар кованого копыта пришелся по правому глазу. Две недели отлежал в больнице. Вышел с одним глазом, второй закрылся: был перебит нерв, ответственный за веко. Врачи настаивали на немедленной операции. Отец «обхитрил» врачей: направление на операцию сунул в карман, a сам отправился к месту жатвы. Погодить он никак не мог: в больнице его навестил главный механик и сообщил, что вот-вот поступят комбайны «Сталинец- 6», один из них решено выделить отцу. Весть эта для него была целебнее всякого лекарства. Разве мог он тратить время на операцию!
– Зимой съезжу, – сказал он.
– Да как же ты с одним глазом будешь работать? – завелась мама.
– Ничего, – успокоил он, – и с одним глазом надо зрить в оба.
Этому совету и я старался следовать, правда, не всегда получалось.
Вскоре после смерти отца на нашей заимке развернулось большое строительство. Выросла целая улица. На «задах», вдоль огородов, проложили улицу для переселенцев из неперспективных деревень. Местная власть решила дать улицам названия. Мы не гадали, все были уверены, что наша улица станет Исаевской. Разочарования не было, когда узнали, что нашу улицу назвали Пушкинской. Что ж, хорошее имя. Ваня вообще прыгал от удовольствия: с книгой Пушкина, оформленную художником-сказочником Билибиным, подаренной ему по окончании 4—го класса в томской школе—интернате, он не расставался.
Да, еще два слова: я пересмотрю, вернее, уточню свое начальное утверждение. Мне очень повезло с родителями. Они были достойными людьми, только ушли непростительно рано, поэтому мне их всегда мне не хватало. Точно подмечено: без отца дитя сирота. Без матери – круглый сиротка.
О проекте
О подписке