10 ноября 1919 г.[2]
Прошло уже пятнадцать дней, как я приехал к [брату][3] Николаю. Не писал свой дневник уже вечность. Моё подавленное настроение проходит. Каждый день рисую потихоньку на каком-то клочке бумаги. В городе15 невозможно что-либо достать.
Море всё время бурное. Волны неистово прыгают. Буруны догоняют друг друга со страшной силой. Под их ударами дрожит мол, и слышно, как скрипят опоры на сваях. Бешеное море свирепствует до самой глуби. Это так буйствует в Украине буря…
На берегу двое татар чинят судно. Один из них, в каракулевой плоской шапке на голове, подчищает раковины на днище, второй, обутый в чувяки из козьей кожи, присев на розовые валуны, забивает щели в лодке.
Солнце радостно светит. На рынке тьма-тьмущая овощей. Каждую пятницу – байрам, – татары из Бахчисарая, Альмы и других сёл едут длинными мажарами, часто запряжёнными волами. Виноград, гранаты, красные яблоки, ярко-красный перец, огромные тыквы – поздние дары южной осени. Всё это радует мой «измученный» глаз и напоминает мне моего славного деда.
Сколько всячины рассказывал он мне о Крыме. Как он покупал «на око» (три фунта) яблоки у одного татарина, который показывал в шатре свой намаз; как в Таганроге поймали на его глазах большую белугу, которая весила под пятьдесят пудов, как он ходил в одну греческую церковь, в которой удивительным голосом пели «Кирие элейсон»[4], как ездил бескрайними степями, ночевал под звёздами и варил чумацкую кашу.
Во время таких мучительных дней картины нашего детства трогают нас до глубины. Никогда не забуду тех долгих вечеров. Иногда дедушка вёл разговор до полуночи, потом начинал удивительно храпеть, так, как будто бы в его носу был звонок. А я долго всматривался мечтательно в потолок, чувствуя на себе его тёплое дыхание.
11 ноября
Москва отдалилась на тысячи вёрст. Города, стоянки на станциях, путешествия в октябрьском холоде в товарных вагонах рядом с перекупщицами соли и хлеба, весь этот ужас и сегодня меня пугает. Мой непромокаемый «большевик»16, английская фуражка и солдатские шнурованные ботинки навлекают на меня беду.
В Харькове17 на улице обращаюсь к офицеру жандармерии, который меня грубо оборвал:
– Кто вы такой? Пошли сначала в участок, а после того укажут вам агентство путешествий (кой чёрт дёрнул меня обратиться к нему!).
– Ваш паспорт18?.. Дипломирован Императорским университетом в Москве… Но это же написано вашей рукой… С какой целью вы едете в Севастополь?
– Еду к моему брату, где думаю работать. Я художник.
Он долго изучает мой паспорт, подкусывая гневно усы. Затем, не говоря ни слова, позволяет мне отойти.
Дела белых грустны и мрачны. В поезде крестьяне говорят свободно об Украине, большевиках, Деникине. Только пора Богдана Хмельницкого может дать представление об этих злосчастных передвижениях народных масс.
Махно взорвал знаменитый мост на Днепре19. Нет возможности добраться ни до Севастополя, ни в Одессу. Прожил, как собака, пятнадцать дней в Харькове в ожидании поезда. Это уже была не станция, а военный лагерь.
Толпы генералов и начальников, все при оружии. Трагическая мешанина классов, профессий, одежд. Бесконечные очереди людей, которые еле-еле плетутся неизвестно куда. Первый поезд на Николаев взят приступом. Непроходимая грязь, холод, лохмотья странников, время от времени станции, будки часовых под серым и отяжелевшим небом. Степь, размытая осенними дождями, ковыль под ветром, – всё это терзало мою душу безграничной тоской. Мне казалось, что и сам я стал перекати-полем, тем свитком сухой травы, вырванной из земли, который пробегает верста за верстой, не зная куда.
От моего доверия самому себе остался только тусклый огонёк посреди этой вечной осени. Художническая душа ощущала себя будто зерно пшеницы, которое упало под мельничный камень грубой толпы, подобной зверям, которая думает только о текущей минуте, о куске хлеба, о соли и опасностях, подстерегающих на каждом шагу.
В Херсоне в бурной толпе еврейских беженцев вылез я на палубу маленького парохода. Мой взгляд прояснился, и душа задрожала радостью. Светило октябрьское солнце. Над днепровским лиманом поднимался бело-молочный туман. Далеко на горизонте берег вырисовывался линией тростника и парусами лодок. За серыми лиманами виднелось багровое море.
Чувствую в себе живительную свежесть, безграничность пространства и особое ощущение свободы, которое рождается перед широко разлитой водой. Можно было бы сказать, что я вырвался из тюрьмы.
– Вы знаете, чтобы прожить один день в Константинополе, нужно как минимум две тысячи «керенских» (рублей)?
– Знаю, потому что как раз возвращаюсь оттуда (услышал я, как отвечал кому-то какой-то офицер, указывая рукой в сторону таинственного пространства).
Магическое слово «Царьград» пронизывает меня как гром. Это там – Царьград, это туда тянет меня какая-то тайная сила, будто скворца с холодного севера на юг… Но как добраться туда, как добыть паспорт, где взять деньги?
12 ноября
Несчастье! Полицейский меня препроводил в участок. Рисовал в сумерках на базарной площади. Приблизился какой-то командир. Обвёл пронзительным взглядом мой подозрительный плащ и мои солидные ботинки английского солдата. На его свист прибежал второй полицейский.
– Приведи мне его в участок, там, увидим…
– Ты рисовал мясной рынок, в то время как без разрешения властей не имеешь права рисовать даже деревья, – говорил мне укоризненным тоном полицейский, который вёл меня. – Чтобы снимать улицу Одессы, фотограф просил каждый раз особенное разрешение у моего покойного отца, – добавил он.
Объясняю мой «футуристический» рисунок, показываю паспорт. Какое счастье, что меня не задержали и не послали воевать вместе с Деникиным!
– Ты, однако, правильно повёл себя, Ключников, – сказал комиссар именно тогда, когда я, как на крыльях, выходил из мерзкого участка.
13 ноября
Новая беда! Рисовал я в Казачьей бухте, сидя на скелете разбитой лодки. Кругом меня крутились неизвестные фигуры, как стая хищников. Отважно приблизились в обществе какого-то старшего и окружили меня толпой. Начался допрос.
– Это большевистский шпион, надо отправить его к коменданту крепости.
– В этот раз, – сказал я себе, – тебе аминь.
Однако чтобы выиграть время, я растягивал дело. Любопытные разошлись.
– Ваш рисунок, – сказал офицер, – непонятный, и над ним надо думать. Порвите его, и я вас отпущу.
– В городе полная нехватка бумаги, поэтому малейший лист для меня дорог.
– Разорвите верхнюю часть.
Я подчинился. Охранник порта, наблюдавший эту сцену, саркастически улыбнулся.
– Они боялись, чтобы вы не делали эскизов. Когда в Севастополе хозяйничали немцы, они снимали каждый угол крепости, даже сняли дно залива…
14 ноября
Мои задержания и приключения досаждают мне, и я укрываюсь в пустынных кварталах в границах белого города, окружённого тёмными отблесками моря. Сегодня я обнаружил мечеть20. У входа две татарки сидели на корточках, одна из них была укрыта чадрой лимонно-жёлтого цвета. Для меня этот цвет является эмблемой Востока; в нём всё его очарование. Однако татарский восток слишком мирный. Мне бы хотелось чего-то более грандиозного и более героического. Как это странно! Тишина наших деревень, широта и монотонность наших степей способствовали возникновению у меня, по контрасту, непреодолимой тяги к драматическому колориту, сложным фонам, фантастической и роскошной.
15 ноября
Вчера, в пору перед сном, я случайно нашёл среди номеров «Нивы» альбом старых снимков Царьграда21. Не спал всю ночь. Растянувшись на полу, крутился из стороны в сторону под солдатским плащом. Строил горячечные планы. Все мечты врывались в мою голову: видеть Св. Софию, мозаики, минареты, завуалированных турчанок, услышать дивные песни, нежную, унылую музыку, жить в фееричной столице, которая столетиями притягивала моих предков. Я чувствую её пульсацию в мельчайших деталях. Вчера молодой художник, мой ученик, сказал, что один из его приятелей поедет в Царьград и, может, привезёт мне краски.
Итак, я покинул Москву, одетый только в мой плащ. Картины, краски, холсты, манускрипты, книги, типографские клише – всё добро моё осталось там, до последней кисти и карандаша. Я запер мою дверь на деревянный засов и написал на ней мелом: «Нет оружия, прошу сохранить!»22 Поехал на станцию в летней одежде. Чудом заскочил в пригородный поезд, позже путешествовал на платформе вагона с красноармейцами, которые прямо со школьной парты шли воевать с Деникиным.
Долго мерещились мне колоссальные афиши, расклеенные на стенах дворца: «Кто едет из Москвы без специального разрешения, того расстрелять». Спас меня только мой плащ. Во время всей дороги ни один большевик не спрашивал меня о бумагах (носа не высовывал на станциях). Теперь голый, как дитя, что только родилось. Был профессором искусств в «Государственных мастерских», членом Комиссии музеев и, в конце концов, имел свою «жилу»…23
Жгучая жажда бродяжничества и путешествий перевернула всю мою жизнь.
16 ноября
Блуждал, не находя успокоения, внутренне сломанный, больной. А так хотел бы работать! Никакой развязки, никакого выхода. Чувствую себя как в тюрьме. Царьград – фантастический, пугающий, и именно к нему мой путь и в нём моя судьба.
Этим утром, после того как всю ночь пережёвывал мои мысли и надежды, я сказал Николаю:
– Решил ехать в Царьград! Как – сам не знаю. Но оставаться мне здесь дольше невозможно!
– Давай подумаем, ты же погибнешь там! А.А.24 рассказывал тебе, что там только купцы, ищущие наживы, и спекулянты. В Царьграде никого не будет волновать твоё искусство.
– Там всё создано для меня. Смотри: этот Золотой Рог, Босфор, дворцы, минареты, турчанки… Я устрою выставку и, может, справлюсь.
Море и простор особенно захватывали мою душу, исполненную до краёв не знаю какой тревогой. Вчера в сумерках я заметил на горизонте полосу пара и узкие пряди дыма на чистом осеннем небе. Корабль пробивался прямо на юг, вероятно, к Константинополю.
21 ноября
Каждое утро во время заморозков, одетый в свой плащ, бегу к чайной, где извозчики пьют чай. Нет угля. Наша хозяйка не хочет больше подавать нам самовар. Невозможно раздобыть спирт или керосин. Не выхожу совсем на улицу. В конце концов, нечего на себя надеть. В холодной комнате работаю допоздна над своими акварелями.
22 ноября
Ура! Еду! Вчера, вернувшись очень поздно с морской базы, Николай сказал мне несмело:
– Ты знаешь, твой план осуществится. Завтра в три часа «Николай 119-й» отправляется в Яффу, где примет груз яблок. Он заедет в гавань в Царьграде. Хотел бы ты ехать кухонным помощником? Будешь чистить картошку, помогать повару Возможно, что поедешь как матрос. Объявишься завтра в морской базе, тебя запишут.
Я онемел перед таким чудом. Без паспорта, бесплатная поездка в такие страшные времена! Газет не читаю, но это спокойствие и тишина таят в себе «исторические» события.
24 ноября
В течение 24 часов на палубе. Ночь провёл на помосте. Едем не прямо в Царьград. Делаем остановку в Новороссийске. Море шёлковое, сияющей черноты. Слышно, как бьют в борта его широкие, ленивые волны. В душе царит покой. Можно было бы сказать, что кто-то снял верёвку, которая давила мне горло.
Но вчера сколько драматических моментов! Никогда не забуду той минуты, когда овладело мной сомнение.
Бежал в порт, распрощавшись с Николаем (может, навсегда). Внезапно останавливает мысль о моём будущем. На углу одного дома остановился, возвращаюсь. Потом плетусь снова в порт. Будет, что будет…
Беда! Корабль уже отплыл? Нет, узнаю, что он сменил причал. Внизу лестницы дружески встречают меня матросы. Еле успел втиснуть в какой-то угол мой узел, как появилась комиссия военного контроля… Сколько страха! Наконец с грохотом поднимается якорь. Издали уже рассматриваем маяк на Херсонесе: первые огни Севастополя теряются в величественной картине ночи. Никогда и ни один из моих выездов не наполнял меня такой радостью жизни! Еду в Царьград! Моя мечта осуществляется. Чувствую, что меня ведёт рука Провидения.
Новороссийск. Эстакадная пристань. Открытка. Нач. XX в.
Вчера в полночь мы плыли вдоль берегов Крыма. По огням я распознавал незабываемые окрестности, вспоминал незабываемые путешествия. Это там случились мои первые художественные пробы, мои блуждания и моя работа на скалах и в пещерах25. Форос, Кикенеиз, вершины, которые поднимаются над Алупкой, многочисленные, неизвестных имён полуострова.
В.Д.26 живёт здесь! Сколько воспоминаний! С ним делил я первую радость обретения солнца, цвета. Радость, которую сопровождали бунт и пантеизм памятной эпохи импрессионизма. Той ночью какая-то странная особа – поэтесса – погадала мне… Молодая, бледная, с загадочными, как у кота, глазами.
«Линия искусства очень у вас заметна, вы – художник», – добавила она, бросая удивлённый взгляд на мой плащ. – Вы поедете в Париж, станете знаменитым во всей Европе, женитесь в 1927 году и будете жить до 91 года»27.
25 ноября
С утра укладывают сено. Большие пахучие шары летают в воздухе. Коловорот для подъёма груза грохочет, заикаясь, и издалека слышны могучие сильные удары: бум! бум! бум…
Пенные гребни забегают на мол, за которым глухо бунтует море. Трагические отблески прожекторов погружаются совсем в тёмную ночь, как если бы они были живыми существами и двигали своими гигантскими плавниками. За ними взбаламученное чёрной зелени море, тёмно-синим пятном на нём какой-то остров.
Вокруг меня в тёмном, что вызывает отвращение, трюме, господствует темень. Этим утром мне выдали книжечку матроса второй категории. Охраняемый ею, я проскользнул между отрядами стражи, чтобы осмотреть Новороссийск – его молодой и цветущий порт, который охватил обширным полукругом море.
На рынке грязь непредставимая. Всюду кишат спекулянты. Белый хлеб, всяческая еда. У меня осталось из денег четыре «катеринки» по 25 рублей и один «колокольчик» Деникина (сто рублей)28. Я купил большой круглый хлеб и ещё кое-что, чтобы перебиться первые дни в Царьграде.
Вернулся на корабль в шлюпке, переплывая рейд – зелёный, как ящерица, и широкий, как озеро. Вокруг везде мрачные горы, выщербленные сердитым норд-остом. У их подножий придавленные хатки, огромные здания элеватора и белые трубы цементного завода.
Как это всё живёт в моей памяти! Когда я был студентом, побывал здесь проездом в Красную Поляну29. Там она поднимается на высоту среди эпического пейзажа, узких русел рек, ледников, девственных лесов (помню, в дупло одной сосны я всадил палку размером в два аршина), логовищ медведей, оленей и барсуков. Никогда не забуду рогатых туров, их боёв на недосягаемых горных вершинах. Тут я почувствовал впервые могущество и чары Кавказа, этот единый мир в горах.
26 ноября
Море совсем спокойное. Ноябрьское солнце светит без лучей. На куполе неба застыли неподвижно в полном зените тонкие листочки облаков.
Вчера ночью покинули мы Новороссийск, чтобы вырваться в беспокойное и чёрное море. Тихий месяц светил, окружённый облаками, сильные волны вздымались. Но не было никакого ветра. Высокий мыс проступал бесформенной массой. Будто копья, торчали из воды мачты затопленных кораблей. Эскадра Чёрного моря обрела там в 1918 году свой покой30. Трагическая картина будто пригрезилась мне во сне.
Сегодня – всё спокойное, ясное, улыбающееся. Издали догоняет нас стая дельфинов. Сначала они плывут рядом, позже рассыпаются во все стороны, гоня рыбу к бортам корабля (об этом рассказывал мне один «морской волк»). Они плавно подпрыгивают, плескаются, разбрызгивают радостно струи воды кристальной прозрачности. Один подпрыгивал до высоты ватерлинии корабля: большой, солидной эластичности, будто рессора из железа. Его спина в чёрных спиральках, живот белый. Пробивает, будто сверло, компактную массу воды и, кажется, улыбается, вжимаясь в белую шумную пену.
Какая-то татарка вылезла на палубу. Целая родня едет из Бахчисарая в Стамбул. Бабушка одета в юбку, которая спадает к ногам. На голове у неё светло-красная повязка, удерживающая концы её белой чадры, бахрома которой, вышитая золотом и серебром, развевается с каждым дуновением ветра. Она прикрывает ладонями лицо и смотрит долго вдаль.
Повсюду, куда ни глянь, море бежит и простирается в бесконечность.
Заплываем в сердце Понта Эвксинского31. Ни одного острова, ни чайки, ни лодки. Вода и небо дышат нетронутой свежестью.
Со вчерашнего дня начал учить у татар турецкий язык. Люблю медлительность и жёсткость этой странной речи с её гортанным бормотанием и поющими звуками, часто – неуловимой тонкости.
27 ноября
Ночь была холодная. Одна русская, завёрнутая с ног до головы в шотландский плед, всю ночь не смежила глаза.
– Невозможно спать на холодных досках.
Она сидит, как чёрная статуя, на сундуке с книгами, которые везёт своему сыну в Царьград.
С торсом, опущенным на колени, и головой, сжатой мозолистыми руками, дремлет один моряк. Его измятая феска мигает в темноте, словно фонарик.
Широкий, просторный трюм почти пуст. Столько людей спит! Евреи, греки, армяне – эти путешествуют с выгодой.
Толстые женщины исчезли в пуховых перинах, матрасах и подушках. Бесцветные лица, уставшие черты.
Никто не говорит о Царьграде, о «золотых», зашитых в мешочки.
О проекте
О подписке