– На улицу, барышня, бегала, на улице шумят.
– Врешь; где другая злодейка?
– Ту, матушка-барыня, ухватило, так на печке лежит, виновата…
– Врешь, врешь!.. Завтра же обеим косу обстригу и в деревню отправлю. Нет моих сил, нет моей возможности справляться с вами!
– Вся ваша воля, сударыня; мы никогда вам ни в чем не противны. Полноте-ка, извольте лучше лечь в постельку, я вам ножки поглажу, – сказала изворотливая горничная и, уложив старуху, до тех пор гладила ноги, что та заснула, а она опять куда-то отправилась.
У Годневых тоже услыхали. Первая выскочила на улицу, с фонарем в руках, неусыпная Палагея Евграфовна и осветила капитана с его противником, которым оказался Медиокритский. Узнав его, капитан еще больше озлился.
– А! Так это вы красите дегтем! – проговорил он и, что есть силы, начал молодого столоначальника тыкать кистью в нос и в губы.
Гнев и ожесточение Флегонта Михайлыча были совершенно законны: по уездным нравам, вымарать дегтем ворота в доме, где живет молодая женщина или молодая девушка, значит публично ее опозорить, и к этому средству обыкновенно прибегают между мещанами, а пожалуй, и купечеством оставленные любовники.
Капитан, вероятно, нескоро бы еще расстался с своей жертвой; но в эту минуту точно из-под земли вырос Калинович. Появление его, в свою очередь, удивило Флегонта Михайлыча, так что он выпустил из рук кисть и Медиокритского, который, воспользовавшись этим, вырвался и пустился бежать. Калинович тоже был встревожен. Палагея Евграфовна, сама не зная для чего, стала раскрывать ставни.
– Что такое случилось? Я еще не успел заснуть, вдруг слышу шум, оделся во что попало и побежал, – обратился к ней Калинович.
Она только развела руками.
– Ничего, – говорит, – не знаю.
– Что такое у вас с ним, Флегонт Михайлыч, вышло? – отнесся к капитану.
– Я братцу доложу-с, – отвечал тот и пошел в дом.
– Позвольте и мне, – говорил Калинович, следуя за ним.
Петра Михайлыча они застали тоже в большом испуге. Он стоял, расставивши руки, перед Настенькой, которая в том самом платье, в котором была вечером, лежала с закрытыми глазами на диване.
– Господа, подите сюда, бога ради, посмотрите, что у нас наделалось: Настя без чувств! – говорил он растерявшимся голосом.
Палагея Евграфовна бросилась распускать Настеньке платье, а Калинович схватил со стола графин с водой и начал ей примачивать голову. Петр Михайлыч дрожал и беспрестанно спрашивал:
– Что? Лучше ли? Лучше ли?
Настенька, наконец, открыла глаза, но, увидев около себя Калиновича, быстро отодвинулась и сначала захохотала, а потом зарыдала. Петр Михайлыч упал в кресло и схватил себя за голову.
– Помешалась! – проговорил он.
Но с Настенькой была только сильная истерика. Калинович стоял бледный и ничего не говорил. Капитан смотрел на все исподлобья. Одна Палагея Евграфовна не потеряла присутствия духа; она перевела Настеньку в спальню, уложила ее в постель, дала ей гофманских капель и пошла успокоить Петра Михайлыча.
– Ну, а вы-то что? Точно маленький! – говорила она.
Старик действительно был точно маленький.
– Только что я вздремнул, – говорил он, – вдруг слышу: «Караул, караул, режут!..» Мне показалось, что это было в саду, засветил свечку и пошел сюда; гляжу: Настенька идет с балкона… я ее окрикнул… она вдруг хлоп на диван.
Капитан в отрывистых фразах рассказал брату, как у него будто бы болела голова, как он хотел прогуляться и все прочее.
Петр Михайлыч опять вышел из себя.
– Ах он, мерзавец! Негодяй! Дочь мою осмелился позорить! Я сейчас пойду к городничему… к губернатору сейчас поеду… Я здесь честней всех… К городничему! – говорил старик и, как его ни отговаривали, начал торопливо одеваться.
– Я знаю, чьи это штуки: это все мерзавка исправница… это она его научила… Я завтра весь дом ее замажу дегтем: он любовник ее!.. Она безнравственная женщина и смеет опорочивать честную девушку! За это вступится бог!.. – заключил он и, порывисто распахнув двери, ушел.
– Ну вот, пошел тоже! Дела не наделает, а только себя еще больше встревожит. Ходи после за ним, за больным! – брюзжала Палагея Евграфовна.
Калинович вызвался проводить Петра Михайлыча и едва успел его догнать у присутственных мест.
Придя в полицию, они сейчас же послали за городничим, и старый служака незамедля явился в мундире и при шпаге. По требованию дворянства, он всегда являлся в полной форме.
Петр Михайлыч от усталости и волнения не в состоянии был говорить, но за него очень подробно и последовательно рассказал Калинович. Старикашка городничий тоже вышел из себя, застучал своей клюкой и закричал:
– Го, го, го! Какие они штуки стали отпускать! В казамат его, стрикулиста! – Потом свистнул и вскрикнул еще громче: – Борзой!.. Сюда!
При этом возгласе в арестантской кубарем слетел с полатей дежурный десятский, бездомный и бессемейный мещанинишка, служивший по найму при полиции и продававшийся несколько раз в солдаты, но не попавший единственно по недостатку всех зубов в верхней челюсти, которые вышиб, свалившись еще в детстве с крыши. Представ пред начальником, Борзой вытянулся.
– Поди сейчас, отыщи мне рыжего Медиокритского в огне… в воде… в земле… где хочешь, и представь его, каналью, сюда живого или мертвого! Или знаешь вот эту клюку! – проговорил городничий и грозно поднял жезл свой.
– Слушаю, ваше благородие! – отвечал Борзой, повернулся и чрез минуту летел вприскачку по улице с быстротой истинно гончей собаки.
– В казамат его, каналью, засажу! – говорил градоначальник, расхаживая с своей клюкой по присутственной камере.
– В казамат! – подтвердил Петр Михайлыч.
– Если б не я, сударь, – продолжал городничий, – эти мещанишки и приказные разбойничали бы по ночам.
– Именно, именно, – подтверждал Петр Михайлыч. – Я человек не злой, несчастья никому не желаю, а этаких людей жалеть нечего.
– Не жалею я их, сударь, – отвечал городничий, делая строгую мину, – не люблю я с ними шутки шутить. Сам губернатор старика хромого городничего знает.
– Так и надо, так и надо! Я и сам, когда был смотрителем, это у меня кто порезвится, пошалит – ничего; а буяну и грубияну не спускал, – прихвастнул Петр Михайлыч.
Калинович только улыбался, слушая, как петушились два старика, из которых про Петра Михайлыча мы знаем, какого он был строгого характера; что же касается городничего, то все его полицейские меры ограничивались криком и клюкой, которою зато он действовал отлично, так что этой клюки боялись вряд ли не больше, чем его самого, как будто бы вся сила была в ней.
Медиокритского привели. На лице его, как он, видно, ни умывался, все еще оставались ясные следы дегтя. Старик городничий сел в грозную позу против зерцала.
– Где вы были сегодняшнюю ночь? – спросил он.
– Дома-с. Где ж мне быть больше? – отвечал довольно дерзко Медиокритский.
– Как? Вы были дома? Врете! Зачем же вы были в Дворянской улице, у ворот господина Годнева?
– Я там не был.
– Как не был? Еще запирается, стрикулист! Говорить у меня правду, лжи не люблю – знаешь! – воскликнул городничий, стукнув клюкой.
– Вы не извольте клюкой вашей стучать и кричать на меня: я чиновник, – проговорил Медиокритский.
Петр Михайлыч только пожал плечами, городничий откинулся на задок кресел.
– Ась? Как вы посудите нашу полицейскую службу? Что б я с ним по-нашему, по-военному, должен был сделать? – проговорил он и присовокупил более спокойным и официальным тоном: – Отвечайте на мой вопрос!
– Нет-с, я не буду вам отвечать, – возразил Медиокритский, – потому что я не знаю, за что именно взят: меня схватили, как вора какого-нибудь или разбойника; и так как я состою по ведомству земского суда, так желаю иметь депутата, а вам я отвечать не стану. Не угодно ли вам послать за моим начальником господином исправником.
– Что ж вы меня подозреваете, что ли? Душой, что ли, покривлю?.. В казамат тебя, стрикулиста! – воскликнул опять вышедший из себя городничий.
– Я ничего не знаю, а требую только законного, и вы на меня не извольте кричать! – повторил с прежней дерзостью Медиокритский.
Старик встал и начал ходить по комнате, и если б, кажется, он был вдвоем с своим подсудимым, так тому бы не уйти от его клюки.
– Я полагаю, что за господином исправником можно послать, если этого желает господин Медиокритский, – вмешался Калинович.
– Извольте, – отвечал городничий и тотчас свистнул.
Предстал опять Борзой.
– Поди сейчас к господину исправнику, скажи, чтоб его разбудили, и попроси сюда по очень важному делу.
Тот отправился.
– Господину Медиокритскому, я думаю, можно выйти? – присовокупил Калинович.
– Может-с! – отвечал городничий. – Извольте идти в эту комнату, – прибавил он строго Медиокритскому, который с насмешливой улыбкой вышел.
Калинович после того отвел обоих стариков к окну и весьма основательно объяснил, что следствием вряд ли они докажут что-нибудь, а между тем Петру Михайлычу, конечно, будет неприятно, что имя его самого и, наконец, дочери будет замешано в следственном деле.
– Правда, правда… – подтвердил городничий.
– Господи боже мой! Во всю жизнь не имел никаких дел, и до чего я дожил! – воскликнул Петр Михайлыч.
– И потому, я полагаю, так как теперь придет господин исправник, – продолжал Калинович, – то господину городничему вместе с ним донести начальнику губернии с подробностью о поступке господина Медиокритского, а тот без всякого следствия распорядится гораздо лучше.
– Пожалуй, что так; а я его все-таки в казамате выдержу, – сказал городничий.
– Хорошо, – подтвердил Петр Михайлыч, – суди меня бог; а я ему не прощу; сам буду писать к губернатору; он поймет чувства отца. Обидь, оскорби он меня, я бы только посмеялся: но он тронул честь моей дочери – никогда я ему этого не прощу! – прибавил старик, ударив себя в грудь.
Исправник пришел с испуганным лицом. Мы отчасти его уж знаем, и я только прибавлю, что это был смирнейший человек в мире, страшный трус по службе и еще больше того боявшийся своей жены. Ему рассказали, в чем дело.
– Скажите, пожалуйста! – проговорил он, еще более испугавшись.
– Мы сейчас с вами рапорт напишем на него губернатору, – сказал городничий.
– Напишем-с, – отвечал исправник, – как бы только и нам чего не было!
Калинович объяснил, что им никаким образом ничего не может быть, а что, напротив, если они скроют, в таком случае будут отвечать.
– Конечно, будем, – согласился и с этим исправник.
– Непременно, – подтвердил Калинович и тотчас написал своей рукой, прямо набело, рапорт губернатору в возможно резких выражениях, к которому городничий и исправник подписались.
Медиокритский чрез дощаную перегородку подслушал весь разговор и, видя, что дело его принимает очень дурной оборот, бросился к исправнику, когда тот выходил.
– Николай Егорыч, что ж вы меня выдали? Я служил, служил вам… Если уж я так должен терпеть, так я лучше готов прощения у них просить.
Исправник воротился. Медиокритский вошел за ним.
– Прощения хочет просить, – проговорил исправник.
– Ваше высокоблагородие… – отнесся Медиокритский сначала к городничему и стал просить о помиловании.
– Нет, нет-с! – отвечал тот.
– Петр Михайлыч! – обратился он с той же просьбой к Годневу. – Не погубите навеки молодого человека. Царь небесный заплатит вам за вашу доброту.
Проговоря эти слова, Медиокритский стал пред Петром Михайлычем на колени. Старик отвернулся.
– Ваше высокородие, окажите милосердие, – молил он, переползая на коленях к городничему.
Тот начал щипать усы.
– Простите его, господа! – сказал исправник, и, вероятно, старики сдались бы, но вмешался Калинович.
– Великодушие, Петр Михайлыч, тут, кажется, неуместно, – сказал он, – а вам тем более, как начальнику города, нельзя скрывать такие поступки, – прибавил он городничему.
– Вы хотели, сударь, оскорбить дочь мою – не прощу я вам этого! – произнес Петр Михайлыч и пошел.
– И я тоже не прощу!.. От казамата освобождаю, а этого не прощу, – присовокупил градоначальник и заковылял вслед за Петром Михайлычем.
Нужно ли говорить, какая туча сплетен разразилась после того над головой моей бедной Настеньки! Уездные барыни, из которых некоторые весьма секретно и благоразумно вели куры с своими лакеями, а другие с дьячками и семинаристами, – барыни эти, будто бы нравственно оскорбленные, защекотали как сороки, и между всеми ними, конечно, выдавалась исправница, которая с каким-то остервенением начала ездить по всему городу и рассказывать, что Медиокритский имел право это сделать, потому что пользовался большим вниманием этой госпожи Годневой, и что потом она сама своими глазами видела, как эта безнравственная девчонка сидела, обнявшись с молодым смотрителем, у окна. Приказничиха, с своей стороны, тоже кое-что порассказала. Она очень многим по секрету сообщила, что Настенька приходила к Калиновичу одна-одинехонька, сидела у него на кровати, и чем они там занимались – почти сомнения никакого нет.
– Как это нынешние девушки нисколько себя не берегут, отцы мои родные! Если уж не бога, так мирского бы стыда побоялись! – восклицала она, пожимая плечами.
Ко всем этим слухам Медиокритский вдруг, по распоряжению губернатора, был исключен из службы. Все чиновничье общество еще более заступилось за него, инстинктивно понимая, что он им родной, плоть от плоти ихней, а Годневы и Калинович далеко от них ушли.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке