Ай держит чувства под замком. Класс не подходящее место, чтобы чувствовать. Она заморожена и телом, и мыслями. Держится прямо и почти бездумно. Учитель велит поднять головы от планшетов. В глазах должна быть кристальная прозрачность, неусыпное внимание. Иначе – удар.
Задумавшись о своем, Ай выводит на учебном планшете пальцем WWW. Смотрит, замерев от ужаса. И быстро, в один длинный мазок, затирает написанное, надеясь, что планшет не успел обменяться сведениями с другими. А если успел? Тогда ее ждет… Лучше не думать о том, что ее ждет. Но наказание будет нелегким. Неделя в карцере? Месяц дополнительных дежурств в больничном крыле? Никогда она еще не была столь неосторожна.
«Это мысли, проклятые воспоминания, – ругает себя Ай. – Ты неправильно думаешь. Неверно помнишь. Это не твои мысли, не твои слова».
– Врешшшь, – слышит она вдруг мягкий шепот. – Врешшшь. Ты знаешь, что слова приходят, когда траву колышет ветер. Знаешшшь.
Ай борется с собой, чтобы не зажать уши руками. Все будет ясно яйцеголовому профессору, стоит ей сделать движение. Одно движение – и ты выдашь себя. Возможно, она уже выдала себя с головой, написав три запретные буквы.
И мамин голос растет внутри головы, шепчет, шепот складывается в слова:
– Я звала тебя Ай – «любовь». Ты – Ай – любовь. А еще это слово как вскрик на моем языке, так вскрикивали от неловкости, от внезапной боли. Ведь любовь всегда смешана с неловкостью, а порой и с болью.
В конце урока планшеты оставляют на столах. Их нельзя выносить из класса.
На выходе Ай привычно тянется к контейнеру с вотчами. В соседнем контейнере – смарты. Их сдают при входе в класс. В перерывах можно пользоваться, сеть в Замке рабочая. Правда, доступ ограничен. Только внутренние чаты Замка, а еще список разрешенных учебных сайтов.
Ее вотч хватают сразу две руки.
– Эй, пусти! – бормочет Ай и дергает изо всех сил.
Но ее толкают в плечо, и вотч гибко обнимает чужое запястье.
Ай поднимает глаза. Это Принц – первый ученик в Замке. Принц – дурацкое прозванье. Но он, и вправду, похож на принца. Тонкий нос, разлетающиеся волосы, пронзительные глаза. Некоторые классы они посещают вместе, а так он старше и у него углубленная программа. Он сдувает с глаз челку, кривит рот, будто увидел слюнявого ахо и выходит из класса.
А вот и ее вотч – с облупленным ремешком-браслетом. Она ошиблась и только. А плечо болит после тычка.
– Кичигай! – произносит она сквозь зубы так, чтобы ругательство не долетело до микрофонов камер слежения. За грубые слова наказывают дополнительными часами в больничном крыле или хуже того, в изоляторе для ахо, идиотов.
***
Школьный пиджак стал короток как-то вдруг. Худые запястья высунулись из рукавов. Рррр-раз и выдвинулись вперед, будто что-то потеряли на земле.
– Ц-ц-ц, – огорченно приговаривает портниха, отпарывая и отгибая запасец в манжете, – не хватит, ой, не хватит.
Не хватило.
А на следующей примерке вдруг талия поползла к подмышкам, будто пиджак сшит из змеиной кожи, которая усохла и скукожилась.
– Этак и подол отпускать придется, – всплескивает руками портниха и теребит край школьной юбки, – ноги-то тоже маханут, не удержишь. Недельку походишь, синтетической шерсти нет пока, одни обрезки, с коптером ожидаем. А уж тогда и юбку в складку новую сошью и пиджак, как положено…
Ай тринадцать, поэтому она выдвигает вперед упрямый, как зимнее твердое яблочко, подбородок, и грубо обрывает планы портнихи:
– Не стану я ходить в малышовой одежке.
– Хорошо, – кивает портниха невозмутимо, – возьму тесьмы, – она показывает на яблочно-зеленую, – и надставлю рукава и по подолу пущу, будет загляденье. Для тех, кто не хочет ждать, у меня полно рецептов.
Она издевается!
Темные, до плеч волосы Ай угрожающе топорщатся на затылке, наэлектризованные одеванием-переодеванием, касанием шерсти, полушерсти. Зеленые глаза-кругляшки воинственно сверкают.
И в такие моменты Ай вспоминает, что она дочь профессора Генассии. Хотя никогда не пользуется именем отца. Еще чего не доставало. Ведь она хочет только одного – забыть, что он ее отец. Но сейчас ее так и подмывает напомнить, что она непростая девочка. Ай с трудом сдерживается, слова так и скребут в горле.
– Или вот! – портниха вдруг взмахивает над головой черной поминальной шалью. – Совсем про нее забыла. – И по цвету подходит, а материал на глаз никто не отличит.
Скорбные складки колышутся перед глазами.
Вотч моргает часто-часто, будто удивленный, что его потревожили.
– Меня вызывают.
Портниха оборачивается. Она уже набрала в рот булавок. Стискивает губы, и булавки угрожающе топорщатся. Попробуй убеги! Но вызов – есть вызов. Медлить нельзя.
«Хоть бы ты их проглотила!» – думает Ай про булавки, проскальзывая рукой мимо рукава мантии, раз, другой. Пиджак остался в заложниках у портнихи. Пусть его хоть павлинами разошьет. Плевать.
***
Слитки с профессором Генассией проверяет каждый студент. Но строгой очереди нет. Тебя вызывают. И только, когда светящаяся точка на карте останавливается, ты понимаешь, что будет проверка. Ни один студент не помнит собственную проверку, хотя каждый ее проходил. Что-то в камере приемки кажется знакомым, но, как не напрягай мозги, картинки из прошлого не вспомнишь.
Камера приемки – полый коробок в стене. Стол из туманного металла затерт и поцарапан так, что отражений в нем не видно. Две каменные скамьи по бокам стола. Профессор Генассия пропускает Ай вперед, она скользит по скамье. Он натягивает на руку перчатку со срезанным указательным пальцем. Ай тоже на всякий случай надевает перчатки. К слиткам нельзя прикасаться незащищенными руками.
Родители заходят по очереди и выкладывают звякающие золотые слитки.
Звяк, звяк, звяк.
Профессор смотрит не на детей, а на слитки. Если ребенок поврежден, то и слиток тоже. А те, у которых нет слитка – те удостаиваются разговора. Правда, иногда профессор вызывает и ребенка, смотрит на него, спрашивает.
Генассия продавливает каждый слиток острием титанового наконечника на указательном пальце. Слитки охотно поддаются. Он исследует отпечаток. Замечает, что в одних слитках крови больше, в других меньше, где-то кровь только матери, где-то только отца. Он делает пометки стилусом на смарт-пластине, приклеенной к левой ладони. Один из слитков рассматривает долго, вертит так и эдак под тусклым рыбьим глазом лампы. Слиток не блестит, как положено, его красноватый отсвет выдает в нем правильный сплав, но оттенок слишком тревожный. Генассия даже решается лизнуть слиток. Кончик языка немеет, потом проступает горечь. Генассия сплевывает на пол. Слиток летит на стол с протяжным звяком. И звук не тот, и вкус. Генассия брезгливо вытирает руку об одежду.
– Зараза. Кто ребенок?
Ребенка вталкивают в кабинет. За ним маячит фигура отца. Профессор Генассия и его манит пальцем с титановым наконечником.
– Ребенок болен.
Тощая фигурка сжимается, становится еще меньше. Переступает ногами, обутыми в гэта, подошвы издают стук-стук.
Генассия приглашает отца склониться над столом, якобы собирается показать, что не так со слитком, но вонзает ему в лоб титановое острие, ловко подцепляет что-то и вытягивает наружу черную нить.
Ай отшатывается, пытается вжаться в стену. Ребенок визжит. Его отец недоуменно косит глазами на черную нить, свесившуюся ему на нос.
Дезинфекционный отряд на подходе.
***
Генассия зол. Злость в нем тлеет, как красноглазые угли, и, когда происходит вот такое, как сейчас, злость вспыхивает. Проклятые зараженцы. Этот дурак – ничто, он – жертва, и ребенок его – расходный материал, дрова для печи. Всю партию придется посадить в карантин. Вдруг на кого перекинулась зараза.
Дезинфекторы, туп-туп, бегут по коридору. Быстро они. И Генассия едва успевает выдернуть Ай из узкой западни между скамьей и столом, чтобы ускользнуть в потайную дверь за их спинами. В комнате не случайно камень и жаропрочный металл. Пламя из огнеметов врывается в узкое пространство, гуляет по стенам. Ни дымохода, ни окна. Пепел и дым должны осесть внутри.
Генассия поворачивается к дочери. Та беззвучно открывает рот, как рыба. Глаза испуганные. И он вспоминает, что рыб давно никто не ест и вряд ли ловят для других целей – запрет. Светляками они мерцают в толще воды.
– Что? – устало спрашивает он.
– С-слит-тки, – говорит она, заикаясь. Потому, что не может перед лицом отца испугаться за оставленных внутри людей. Они уже не люди – они заражены травой.
Слитки новоприбывших остались лежать в ряд на столе. За дверью, раскаленной докрасна, воет пламя. Профессор отступает еще дальше в кишку коридора, чтобы жар не касался лица.
– Ты и вправду из отстающих, – безжалостно бросает он. – Как можно расплавить наследный слиток?
– Если сведена печать.
– А с них сведена печать?
– Нет.
– А кто сводит печати?
Ай молчит. Может, они и проходили, а она витала в дождевых облаках. Она не помнит, не слышала.
– Измененные из Башни, – назидательно произносит он.
И она повторяет шепотом:
– Измененные из Башни.
***
В спальне девочек тускло светится лишь полоса на полу. Свет со стен сгинул, повинуясь прикосновению надзорщицы к смарту. Девочки вынимают футоны из шкафов, раскладывают на каменном полу.
Шмыг-шмыг, – носы воспаленные, красные, их утирают рукавами мантий – в складках не видно. А вот рукавом пиджака опасаются. К пиджакам любая грязь прилипает, трудно счистить. Получишь за неопрятность штрафные часы в больничном крыле.
Насморк обитает в Замке наравне с людьми. Ветер изо всех щелей, дождь в окна, холодные полы, форменные кроссовки на толстой подошве, а вот ночью встать по нужде, так босиком надо идти до уборной.
Спят без одеял, обязательный валик под шею. Шея должна крепнуть и привыкать носить вытянутую яйцом голову. Конечно, не всем повезет. Кто-то останется лежать после операции и не встанет. А одеял нет, чтобы руки на виду оставались. Но это по другим причинам. Пижама у всех с длинными рукавами. Плотная, жесткая.
Ай ложится на матрас, валик под шею. Затылок свешивается в сонную пропасть. Надзорщица включает звук, из динамиков под потолком раздается шипение и гудение, как ветер в проводах или радиопомехи, когда не можешь поймать станцию. Звук подавляет тревогу. Вышибает мысли из черепной скорлупы. Череп – скорлупка. Ее можно раздавить, нарастить. Твоя голова не принадлежит тебе.
Ай закрывает глаза и ее обступает чернота, нет, лес, густой лес, огромные стволы деревьев загораживают обзор. Вдруг, между ними что-то мелькает. Светлое платье? Нет, это не стволы деревьев, это прутья решетки, стоит слегка сфокусировать зрение, и ты увидишь. Решетка. Прутья. А внутри ползает скользкая гадина. Вот она опирается на хвост, встает на задние лапы, а передними хватается за решетку. Глаза на уровне твоих глаз. Они закрыты, но из уголков глаз стекают слезы.
Все тело покрыто глазами, как нарывами. Они открываются больно, мучительно. И пока не нарастет чешуя, чтобы прикрыть их, очень больно, и так много видишь…
***
Наутро тяжесть одиночества не проходит. Мадам Таисия повязывает фартук, складки жесткие, как крылья ангелов, закатывает рукава, обнажая бледные, пухлые руки с голубыми реками вен, и принимается за шоколад. Растирая какао-масло, приговаривает: «Есть только сейчас. Никакого потом. А прошлого мы не помним».
Синее пламя от горелки медленно, нежно нагревает миску чуть ли не до крика, плавится тугое масло, смолотые на ручной мельнице бобы, просыпаются сверху пылью и тленом. Деревянная лопаточка подталкивает самые строптивые куски к полному единению. «Один должен раствориться в другом», – приговаривает Таисия.
Мраморный прилавок, на него Таисия льет густую смесь, смешивает и пробует, раскатывает и посыпает то солью, то перцем, ложку сахара, две ложки сахара, чашку сахара. Трудно доставать ингредиенты. Они на вес золота. Отмеряет их весами, с тяжелыми, как слезы Созданий, гирьками.
И тайный ингредиент из темно-синей бутылочки. Одна капля на кувшин. Посредник. Агент. Опасный, если переборщить. Но Таисия отмеряет каплю твердой рукой. И размешивает деревянной ложкой с длинной ручкой. Стук об стенки выходит мягкий, подушечный.
Она в раздумьях. Подносит теплую, тонкую костяную фарфоровую чашку к губам. Ты можешь не пить. Ты можешь в этот раз пожалеть себя и ее. Но одиночество ужасно. Это то, о чем предупреждал наставник. А она не верила, потому что не могла вообразить себе одиночество. Она почти никогда надолго не оставалась одна. И разве она одна сейчас? В кафе с утра до вечера люди. Она занята мелкой, плескучей болтовней. Отпускает сладости, считает деньги, болтает и болтает, обсуждая деревенские сплетни.
– Не делай этого, – выстукивает в виске мысль. – Ты гробишь себя. Ты ничего не добьешься. Лишний раз сделаешь себя несчастной.
Себя? А ее? Эту девочку с зелеными глазами, которые яростно сверкают и остры, как стекло?
Она держалась. И хорошо держалась с последней Волны. И обещала – больше никогда. И вот у нее в руках чашка шоколада, и она уже подносит ее к губам, она уже касается ее края. Теплый, тонкий фарфор, кажется, можно ухватить край зубами и откусить как печенюшку.
Близкие люди становятся частью твоего сознания. А что ближе тебе, чем ты сама? Ты близка и бесконечно далека. Потому что у тебя есть только сейчас, даже не сегодня, а один миг – сейчас. Ты переходишь от мига к мигу, но ты теряешь нить. Она рвется в пальцах, от мига к мигу. Пучок рваных нитей у тебя в кулаке к вечеру. И ночь рассеивает нити по ветру. Их надо прясть заново с утра, пока еще призрачно темно, пока не наступил час рассвета, который все вновь расставит по привычным местам. Привычка – наша большая беда. Но преодолеть ее можно только хитростью, взломом. И правильно сваренный шоколад одна из таких отмычек.
Таисия вытряхивает каплю из темно-синей бутылочки прямо в чашку. Для того, что она задумала, раствор в кувшине слишком слаб.
Она делает глоток. Густой, тягучий напиток. И одиночество отступает из сердца, разрозненные части, как осколки, собираются в единую мозаику, узор к узору, и линии разреза исчезают. Разбитая чашка срастается, будто живая.
О проекте
О подписке
Другие проекты
