К чрезвычайно привлекательным явлениям в отечественном пушкиноведении я с некоторых пор отношу деятельность небольшой группы литераторов (писателей и ученых), которые, не являясь ни врагами, ни друзьями А.С. Пушкина, сумели очень точно обозначить самые существенные особенности творчества этого поэта, а заодно – и стереть с него оболочку литературно-мифологического культа – некое подобие той серой краски, которой известная скульптура поэта, созданная А.М. Опекушиным, покрывается в течение уже многих десятилетий в Москве, на площади, носящей его имя[26]. Первое место среди этих литераторов лично я отдаю А.Д. Синявскому – критику-диссиденту и автору замечательного во многих отношениях эссе «Прогулки с Пушкиным».
Публицистическое эссе (хотя жанр этого произведения, вероятно, можно определить и иначе) «Прогулки с Пушкиным» было задумано А.Д. Синявским во второй половине 1960-х гг. во время его пребывания в заключении, где он отбывал судебный срок, полученный по так называемому «делу Синявского –
Даниэля» 1966 г.[27] Несмотря на «лесоповальную» специализацию автора – а может быть, именно вследствие этого обстоятельства, – эссе А.Д. Синявского написано прекрасным литературным языком, понятно и правдиво, хотя его основная идея несколько завуалирована. А.Д. Синявский отнюдь не нападает – хотя это и может показаться на первый взгляд – на Пушкина и вовсе не стремится поколебать его статусную позицию в литературе. Наоборот, он стремится в максимальной степени раскрыть перед читателями подлинную, вполне реальную сущность поэзии Пушкина, одновременно нанося удары по искусственно созданным культовым наслоениям, которые многочисленные пушкинские «ценители» привносили и продолжают привносить в русскую литературу.
Содержание эссе «Прогулки с Пушкиным» интересно с очень многих сторон, и ему следует уделить повышенное внимание. Вполне оригинальной можно признать уже вводную часть этого произведения, где ставятся неудобные вопросы и констатируются нетривиальные положения, почти каждое из которых может стать причиной нервного стресса у не терпящих альтернатив пушкинских поклонников.
«При всей любви к Пушкину, граничащей с поклонением, нам как-то затруднительно выразить, в чём его гениальность и почему именно ему, Пушкину, принадлежит пальма первенства в русской литературе, – пишет Синявский, уже в самом начале эссе заостряя свою и без того оригинальную творческую позицию – Помимо величия, располагающего к почтительным титулам, за которыми его лицо расплывается в сплошное популярное пятно с бакенбардами, – трудность заключается в том, что весь он абсолютно доступен и непроницаем, загадочен в очевидной доступности истин, им провозглашенных, не содержащих, кажется, ничего такого особенного (жест неопределенности: “да так… так как-то всё!”). Позволительно спросить, усомниться (и многие усомнились): да так ли уж велик ваш Пушкин, и чем, в самом деле, он знаменит за вычетом десятка-другого ловко скроенных пьес, про которые ничего не скажешь, кроме того, что они ловко сшиты:
…Больше ничего
Не выжмешь из рассказа моего —
резюмировал сам Пушкин это отсутствие в его сочинениях чего-то большего, чем изящно и со вкусом рассказанный анекдот, способный нас позабавить. И, быть может, постичь Пушкина нам проще не с парадного входа, заставленного венками и бюстами с выражением неуступчивого благородства на челе, а с помощью анекдотических шаржей, возвращенных поэту улицей словно бы в ответ и в отместку на его громкую славу»[28].
Начало работы, как видим, многообещающее. Но эпатажные с точки зрения ортодоксального пушкиноведения идеи продолжают сыпаться одна за другой и далее по ходу всего изложения текста: «Он (Пушкин. – А.С.) не играл, а жил, шутя и играя»; «Да это же наш Чарли Чаплин, современный эрзац-Петрушка, прифрантившийся и насобачившийся хилять в рифму»; «Сопутствующая амурная мимика в его растущей любви к искусству привела к тому, что пушкинская Муза давно и прочно ассоциируется с хорошенькой барышней, возбуждающей игривые мысли, если не более глубокое чувство, как это было с его Татьяной. Та, как известно, помимо неудачливой партнерши Онегина и хладнокровной жены генерала, являлась личной Музой Пушкина и исполняла эту роль лучше всех прочих женщин. Я даже думаю, что она для того и не связалась с Онегиным и соблюдала верность нелюбимому мужу, чтобы у неё оставалось больше свободного времени перечитывать Пушкина и томиться по нём. Пушкин её, так сказать, сохранял для себя»; «Пустота – содержание Пушкина»; «Нужно ли говорить, что Пушкин по меньшей мере наполовину пародиен? Что в его произведениях свирепствует подмена, дергающая авторитетные тексты вкривь и вкось? Классическое сравнение поэта с эхом придумано Пушкиным правильно – не только в смысле их обоюдной отзывчивости. Откликаясь “на всякий звук”, эхо нас передразнивает. Пушкин не развивал и не продолжал, а дразнил традицию, то и дело оступаясь в пародию и с её помощью отступая в сторону от магистрального в истории литературы пути. Он шёл не вперёд, а вбок»;
«В его текстах живет первобытная радость простого называния вещи, обращаемой в поэзию одним только магическим окликом»; «Пафос количества в поимённой регистрации мира сблизил сочинения Пушкина с адрес-календарем, с телефонной книгой»; «Ему главное покрыть не занятое стихами пространство и, покрыв, засвидетельствовать своё почтение. Поражает, как часто его гениальность пробавлялась готовыми штампами – чтобы только шире растечься, проворнее отреагировать. При желании он мог бы, наверное, без них обойтись, но с ними получалось быстрее и стих скользил, как на коньках, не слишком задевая сознание. Строфа у Пушкина влетает в одно – вылетает в другое ухо: при всей изысканности она достаточно ординарна и вертится бесом, не брезгуя ради темпа ни примелькавшимся плагиатом, ни падкими на сочинителей рифмами»; «Смерть на дуэли настолько ему соответствовала, что выглядела отрывком из пушкинских сочинений. Отрывок, правда, получился немного пародийный, но это ведь тоже было в его стиле»[29].
Стиль и содержание пушкинского «Евгения Онегина» также не остаются без внимания критика, «гуляющего» с Пушкиным. Позволим А.Д. Синявскому и здесь развернуть свою аргументацию по интересующему нас предмету более подробно, ограничивая ее лишь допустимым размером цитат.
Об «энциклопедичности» романа в стихах и о роли автора в нем:
«Энциклопедичность романа в значительной мере мнимая. Иллюзия полноты достигается мелочностью разделки лишь некоторых, несущественных подробностей обстановки. Там много столовой посуды, погоды, бальных ножек, и вследствие этого кажется, чего там только нет. На самом же деле в романе в наглую отсутствует главное и речь почти целиком сводится к второстепенным моментам. На беспредметность “Онегина” обижался Бестужев-Марлинский, не приметивший всеми ожидаемого слона. “Для чего же тебе из пушки стрелять в бабочку?.. Стоит ли вырезывать изображения из яблочного семечка, подобно браминам индийским, когда у тебя в руке резец Праксителя?” (Из письма к Пушкину, 9 марта 1825 г.).
Но Пушкин нарочно писал роман ни о чём. В “Евгении Онегине” он только и думает, как бы увильнуть от обязанностей рассказчика. Роман образован из отговорок, уводящих наше внимание на поля стихотворной страницы и препятствующих развитию избранной писателем фабулы. Действие еле-еле держится на двух письмах с двумя монологами квипрокво, из которого ровным счётом ничего не происходит, на никчемности, возведённой в герои, и, что ни фраза, тонет в побочном, отвлекающем материале. Здесь минимум трижды справляют бал, и, пользуясь поднятой суматохой, автор теряет нить изложения, плутает, топчется, тянет резину и отсиживается в кустах, на задворках у собственной повести. Ссора Онегина с Ленским, к примеру, играющая первую скрипку в коллизии, едва не сорвалась, затертая именинными пирогами. К ней буквально продираешься вавилонами проволочек, начиная с толкучки в передней – «лай мосек, чмоканье девиц, шум, хохот, давка у порога», – подстроенной для отвода глаз от центра на периферию событий, куда, как тарантас в канаву, поскальзывается повествование»[30].
Об особенностях композиции «Евгения Онегина»:
«Роман утекает у нас сквозь пальцы, и даже в решающих ситуациях, в портретах основных персонажей, где первое место отведено не человеку, а интерьеру, он неуловим, как воздух, грозя истаять в сплошной подмалёвок, и, расплывшись, сойти на нет – в ясную чистопись бумаги. Недаром на его страницах предусмотрено столько пустот, белых пятен, для пущей вздорности прикрытых решетом многоточий, над которыми в своё время вдосталь посмеялась публика, впервые столкнувшаяся с искусством графического абстракционизма. Можно ручаться, что за этой публикацией опущенных строф ничего не таилось, кроме того же воздуха, которым проветривалось пространство книги, раздвинувшей свои границы в безмерность темы, до потери, о чём же, собственно, намерен поведать ошалевший автор»[31].
И наконец – как итог всему неординарному публицистическому рассуждению, – общая оценка Синявским-Терцем пушкинской поэзии:
«Мы видим, как, подменяя одни мотивы другими (служение обществу – женщинами, женщин – деньгами, высокие заботы – забавой, забаву – предпринимательством), Пушкин постепенно отказывается от всех без исключения, мыслимых и придаваемых обычно искусству, заданий и пролагает путь к такому – до конца отрицательному – пониманию поэзии, согласно которому та “по своему высшему, свободному свойству не должна иметь никакой цели, кроме себя самой”. Он городит огород и организует промышленность с тем, чтобы весь ею выработанный и накопленный капитал пустить в трубу. Без цели. Просто так. Потому, что этого хочет высшее свойство поэзии»[32].
И далее:
«Пушкинские кивки и поклоны в пользу отечества, добра, милосердия и т. д. – не уступка и не измена своим свободным принципам, но их последовательное и живое применение. Его искусство настолько бесцельно, что лезет во все дырки, встречающиеся на пути, и не гнушается задаваться вопросами, к нему не относящимися, но почему-либо остановившими автора. Тот достаточно свободен, чтобы позволить себе писать о чём вздумается, не превращаясь в доктринёра какой-либо одной, в том числе бесцельной, идеи.
Дорогою свободной
Иди, куда влечёт тебя свободный ум…
Ландшафт меняется, дорога петляет. В широком смысле пушкинская дорога воплощает подвижность, неуловимость искусства, склонного к перемещениям и поэтому не придерживающегося твердых правил насчет того, куда и зачем идти. Сегодня к вам, завтра к нам. Искусство гуляет. Как трогательно, что право гуляния Пушкин оговорил в специальном параграфе своей конституции, своего понимания свободы.
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам…
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Вот счастье! Вот права…
Искусство зависит от всего – от еды, от погоды, от времени и настроения. Но от всего на свете оно склонно освобождаться. Оно уходит из эстетизма в утилитаризм, чтобы быть чистым, и, не желая никому угождать, принимается кадить одному вельможе против другого, зовёт в сражения, строит из себя оппозицию, дерзит, наивничает и валяет дурака. Всякий раз это – иногда сами же авторы – принимают за окончательный курс, называют каким-нибудь термином, течением и говорят: искусство служит, ведёт, отражает и просвещает. Оно всё это делает – до первого столба, поворачивает и – ищи ветра в поле.
О проекте
О подписке