Первым до странности грандиозным феноменом, с которым я столкнулся в своих поисках, был литературный культ Пушкина. Не заметить его было просто невозможно, так как со школьных лет всем советским (а теперь уже – и всем российским) учащимся внушали и продолжают внушать веру в абсолютную непогрешимость Пушкина-творца, в его неоспоримую гениальность. Негативные черты жизни и творчества поэта либо предпочитают не замечать, либо сводят к разного рода мелочам и прихотям его поэтической натуры. Культ этот начал складываться давно, еще при жизни поэта. Сначала влиятельные друзья из его ближайшего окружения (Н.М. Карамзин, В.А. Жуковский, П.А. Вяземский, А.И. Тургенев, П.А. Чаадаев, П.А. Плетнев) и коллеги по поэтическому цеху (Е.А. Баратынский, А.А. Дельвиг, В.К. Кюхельбекер) активно распространяли слухи о гениальности юного лицеиста-вундеркинда. Затем подогреваемая разного рода литературными и светскими скандалами молва о восходящем светиле русской поэзии начала проникать в литературную критику и публицистику – области, в которых не один В.Г. Белинский проявил себя ревностным почитателем творчества Пушкина – и приобрела характер почти официальной догмы. Наконец, в силу распространенности и повторяемости подобных слухов а также конформизма, естественно присущего людям, в слухи эти постепенно уверовало и все образованное российское общество. Пушкин стал восприниматься современниками как новый поэтический лидер, хотя и обладающий весьма оригинальным характером и поведением. Можно обоснованно утверждать, что, несмотря на некоторое охлаждение читающей публики к творчеству поэта в последние годы его жизни (1831–1837), культ Пушкина превратился в реальность уже в конце 1820-х – начале 1830-х гг.[6]
После смерти поэта его литературная репутация продолжала укрепляться благодаря явлению, которое можно назвать посмертной канонизацией. Ведь канонизация, по сути дела, есть не что иное, как культ, поддерживаемый после смерти его обладателя. Юбилеи (особенно столетние) со дня рождения и смерти Пушкина придавали все новые и новые импульсы славословию, изливавшемуся со всех сторон на отечественное «литературное светило». Обстановка одного из таких юбилеев, проводившегося по странному стечению обстоятельств в период апогея сталинских репрессий 1937 г. и представлявшего интерес не только с литературной точки зрения, уже являлась предметом серьезного исследования[7]. Но культ Пушкина, как это ни парадоксально, продолжал процветать и в «демократической» России, то есть уже после распада СССР. В качестве примера можно привести факты празднования двухсотлетней годовщины со дня рождения поэта, отраженные в объемистом сборнике документов, озаглавленном «Москва в 200-летие А.С. Пушкина»[8]. Материалы этого сборника, характеризующие исключительную помпезность проводимых торжеств, дают представление об официальных правительственных документах, подготовленных к юбилею, о прошедших в дни юбилея многочисленных научных конференциях, культурно-зрелищных программах, выставках и экспозициях, о демонстрировавшихся кинофильмах а также о публикациях произведений Пушкина и книг о Пушкине. Приведу один чрезвычайно характерный факт, демонстрирующий всю значимость, которую российское правительство придавало проведению подобного мероприятия: указом президента Российской Федерации Б.Н. Ельцина от 21 мая 1997 г. в России был установлен Пушкинский день, который должен был отмечаться ежегодно в день рождения поэта[9].
Многочисленны и другие проявления культа Пушкина. К примеру, достаточно бегло пролистать приуроченные к разным юбилеям дореволюционные литературные подборки В. Каллаша[10], ознакомиться с советскими и постсоветскими сборниками панегирических стихов, носящими стандартное название «Венок Пушкину»[11], осознать исключительную скрупулезность и тщательность, с которой писатель В.В. Вересаев собирал рассеянные по различным литературным источникам материалы для своей документальной книги «Пушкин в жизни»[12], и перечитать еще раз знаменитую Пушкинскую речь Ф.М. Достоевского, произнесенную в Москве 8 июня 1880 г.[13], чтобы почувствовать тот прямо-таки запредельный восторг и энтузиазм, который вызывал в людях один только звук этого слова – «Пушкин».
Однако, аура пушкинского культа, к счастью, не распространилась на всю отечественную литературу. Магия рифмованных пушкинских строк даже в России не была тотально-всеохватывающей. Еще в 1830-е гг. наметились негативно-скептические тенденции в оценках творчества гениального поэта. Критиков поначалу было немного: Н.М. Языков, П.А. Катенин, Ф.В. Булгарин. Но даже пушкинский шедевр – «Евгений Онегин» – не всем современникам пришелся по душе. Вот, к примеру, какую эпиграмму за подписью С. Глинки можно было прочитать в одном из столичных литературных альманахов за 1830 г.:
«Странного света ты живописец,
Кистью рисуешь призрак людей!…
Что твой Онегин? Он летописец
Модных, бесцветных, безжизненных дней»[14].
Автор этой эпиграммы был недоволен отсутствием в пушкинском романе в стихах «русского народного духа». И как показали последующие события, обвинение это оказалось достаточно серьезным.
Позднее, по мере формирования в России народнической идеологии и усиления ее влияния на литературу и искусство, критика творчества Пушкина стала приобретать все более массовый и агрессивный характер. Народнические идеи постепенно возобладали и в поэзии, где талант Н.А. Некрасова уже к 1860-м гг. стал рассматриваться как явление более прогрессивное и полностью альтернативное «элитарному» таланту Пушкина. Таким образом, отношение к пушкинскому поэтическому наследию в российском обществе в XIX в. было по крайней мере двойственным. Двойственность подходов наложила свой отпечаток и на процессы заимствования и переработки текста «Евгения Онегина» – на те процессы, которые протекали почти одновременно с выходом в свет отдельных глав пушкинского романа в стихах. В явлении своеобразной «альтернативности» переработок «Евгения Онегина» меня убедили и статьи отечественного литературоведа-исследователя И.Н. Розанова, который одним из первых начал серьезно изучать литературные заимствования и творческие переработки, осуществлявшиеся на основе текста пушкинского романа в стихах[15]. Сами же эти заимствования, как я имел возможность в дальнейшем убедиться неоднократно, можно было условно подразделить на две категории – подражания и сатирические переработки. Количество и тех и других исчислялось десятками. Таким образом, я довольно быстро понял, что найденная мной осенью 1994 г. стихотворная подшивка не является первым вариантом творческой переработки пушкинского текста.
Характеризуя ранние (периода 1820-х – начала 1830-х гг.) подражания тексту «Евгения Онегина», И.Н. Розанов в одной из статей писал: «Армия подражателей вербовалась из поклонников Пушкина… Не соперничество с великим поэтом руководило ими. Это было активное осмысление поразившего их литературного факта. У поэтов или читателей творческого типа являлось естественное желание попробовать себя в этом новом… жанре, дополняя или переиначивая тематику, стараясь овладеть формой, иногда как бы корректируя оригинал с точки зрения своего опыта. Это было закреплением в литературе новаторства Пушкина… Освоение всего сразу было непосильно для начинающих, и поэтому идет оно по разным участкам. Кто старается дать аналогичный тип героя, кто просто усвоить себе онегинскую строфу, кто – научиться непринуждённой манере изложения с лирическими отступлениями и т. п…Любопытно, что подражатели Пушкина легче всего заимствовали то из внешних приемов, что шло от Байрона, и очень туго – то, где проявлялось полное своеобразие Пушкина, например, онегинскую строфу. В Евгении и Татьяне наибольшее внимание привлекало всё внешнее и показное, прежде всего их имена. Вслед за Онегиным появляется Печорин, Томский, Двинский (все по северным рекам), вслед за Ленским идут близкие по звучанию: Ленин… барон Велен, Алинин, вслед за Лариным – Чарин, Гарин, Харин, Комарин. Подражатели состязаются друг с другом в придумывании звучных фамилий, например, Евгений Вельский, Владимир Стрельский, Сергей Зарельский… Большинство подражаний… носило обозначение “повесть в стихах”. Приниматься за “роман в стихах” решались немногие, и начинавшие ограничивались обычно одной, двумя, тремя главами; ни одного законченного стихотворного романа в течение 15 лет, с 1825-го по 1840 год, мы не знаем. Позднее, в 50–60-х гг., стали появляться такие романы, размером превосходящие “Онегина”»[16]. Такое впечатление производили первые, крайне несовершенные подражания пушкинскому роману в стихах.
Все же, к счастью, не все первые заимствования и переработки носили столь откровенно ученический характер. Собратья Пушкина по литературному творчеству Е.А. Баратынский и М.Ю. Лермонтов предприняли гораздо более изящную переработку содержания пушкинского произведения. Баратынский сразу в двух своих поэмах – «Бал» и «Цыганка» – продемонстрировал весьма своеобразное переосмысление структуры онегинской строфы и придумал к тому же оригинальный сюжет, ровняясь с Пушкиным лишь в изображении характеров отдельных своих героев, особенно – Елецкого. Лермонтов пошел еще дальше. Взяв прототип Онегина в качестве основы при изображении главного персонажа романа «Герой нашего времени», он использовал также и онегинскую строфу, но в произведении с совершенно иным сюжетом. Его поэма «Тамбовская казначейша» (1838), в которой пушкинская строфика была отделена от пушкинского сюжета, начиналась следующим, обращенным к читателю, поэтическим вступлением:
Пускай слыву я старовером,
Мне всё равно – я даже рад:
Пишу Онегина размером;
Пою, друзья, на старый лад.
Прошу послушать эту сказку!
Её нежданную развязку
Одобрите, быть может, вы
Склоненьем легким головы.
Обычай древний наблюдая,
Мы благодетельным вином
Стихи негладкие зальём,
И пробегут они, хромая,
За мирною своей семьёй
К реке забвенья на покой.
«Тамбовская казначейша», однако, не имела у своих первых читателей такого потрясающего успеха, как пушкинский «Евгений Онегин», и, уступая во многом другим произведениям Лермонтова, до сих пор действительно находится как бы на покое в реке литературного забвения.
Помимо онегинской строфы Лермонтов позаимствовал из пушкинского романа в стихах латинскую цифирь, обозначающую начало каждой новой строфы, и многоточия, которыми отмечались пропущенные поэтические строки (в отличие от Пушкина Лермонтов ставил эти многоточия не в промежутках между строфами, а прямо внутри строф, нарушая, таким образом, рифму и заставляя читателей ломать голову над содержанием пропущенных строк). Именовать подобные действия плагиатом вряд ли можно, однако непосредственное влияние творчества одного поэта на другого здесь, бесспорно, присутствует.
Среди многочисленных подражаний, как довольно примитивных по форме и содержанию, так и более совершенных с поэтической точки зрения, литературные критики уже в первой половине XIX в. выделяли роман в стихах пожелавшего сохранить инкогнито (анонимного) автора под названием «Евгений Вельский». (Позднее весь текст «Евгения Вельского» был опубликован в одном из московских издательств под фамилией забытого в наше время литератора М.И. Воскресенского[17].) «Евгений Вельский» – незаконченное произведение, публиковавшееся подобно пушкинскому роману в стихах частями по главам. Всего было выпущено две книжки этого сочинения: первая глава – в 1828 г.; первая, вторая и третья (в одной книге) – в 1829 г. Отрывки из четвертой главы в 1832 г. публиковались в московском литературном альманахе «Улыбка весны». Литературная критика уже в те времена отмечала поэтическое мастерство автора-анонима и пародийный – в большей степени чем, подражательный – характер всего произведения. Заслуживает внимания, в частности, оценка влиятельного в те годы издателя и критика Н.А. Полевого, высказанная им на страницах журнала «Московский телеграф»:
«“Евгений Вельский”, вероятно, написан для шутки, – отмечал он. – Автор хотел в смешном виде представить охоту подражать, делающую столько зла нашим стихотворцам, иначе кто же не шутя решится писать поэму, в которой название, расположение, всё до смешной точности скопировано с Онегина? Автор также назвал свою поэму романом, а героя Евгением, издал теперь одну первую главу отдельно, приложил к ней “Разговор автора с книгопродавцем”, расположил строфы, точно как у Пушкина, даже для большего сходства выпустил несколько строф…Напечатал поэму свою точно так, как напечатан Онегин, и, словом – такого подражания мы доныне не видели, не слыхивали, и довольно посмеялись, читая, как автор передразнивает Пушкина в выражениях и оборотах слов… Автор поступил прекрасно: может быть, не всякий решится подражать Онегину, прочитавши Вельского и посмеявшись над ним. А то страсть подражать Пушкину дошла было до самой забавной крайности»[18].
О проекте
О подписке