Как я уже написал, по дороге в школу (зимой, конечно) мы всегда гоняли льдышку замерзшего лошадиного говна. Женя Звонов жил недалеко от меня, в ста метрах, и мы обычно вместе шли в школу. Говна было немало, и это нас развлекало. Не знаю, как Женя до этого дошел, но он учился музыке. Сначала на гармонике, а потом дошел и до кларнета. Он рано пошел «по женской части» и делился со мной своими впечатлениями. Музыкантом большим он не был, но мама считала его всегда большим пьяницей. Женя был скорее лабух, играл на похоронах, чем зарабатывал, был кучерявый, шевелюрой немножко напоминал Пушкина. Он сильно опередил меня также в политическом развитии. Он ненавидел советскую власть и коммунизм со школьной скамьи, и я, к стыду своему, его увещевал, спорил с ним, объяснял ему Маркса, которого немного читал в старших классах интереса ради, а не насилия. Маркс мне казался убедительным, несмотря на то что Женя справедливо показывал мне на говно кругом, – мол, было и будет. А я ему: «Нет, отомрет», – был политически отсталый.
Его сильно превосходил в пьянстве второй музыкант и лабух Юрка Мельников, за что рано поплатился жизнью: он умер в тридцать семь лет, как поэт, – от пьянства. Юра в детстве болел полиомиелитом, одна нога у него была короткая и маленькая, и он ужасно хромал. Он играл тоже на кларнете, возможно, в одном и том же оркестре с Женей. Виталий Ганявин очень ценил его слух и всегда восхищался, как Юра, услышав на кухне писк закипевшего чайника, многозначительно воздевал палец к небу и глаголал: «Си-бемоль!»
Кажется, Юра политических взглядов не имел, над всем иронизировал. Всерьез принимал только женщин и вино. Мы много смеялись, любили попойки. С Юрой ни о чем, кроме выпивки, говорить было нельзя, он не любил этого.
Виталий Ганявин, мягкотелый симпатяга, метивший одно время в большие ученые. Еще в школе они имел дерзкое намерение «уточнить» Эйнштейна. Но постепенно нашел, что все бессмысленно и не стоит усилий. Весьма способен был на компромиссы. Карьеры ради, кажется, был в партии. Но постепенно нашел, что петь цыганские песни безопаснее. На этой стадии развития его научных взглядов я застал его в декабре 1989 года, когда вместе со снегом свалился им на головы.
Виталий, счастливый обладатель супруги, которой я немного больше, чем надо, симпатизировал в тот вечер встречи школьных друзей после семнадцати лет разлуки. Когда мы с Сильвией ушли, Виталий открыл дверь и с глубоким, свойственным ему взглядом многозначительно сказал: «Саша, рисуй выпукло». Я не знаю, что он имел в виду, но это его завещание я не забуду.
Паша Плотников, с которым мы во время службы в армии переписывались и таким образом коротали солдатский досуг (так же, как, впрочем, и с Виталием). Это в армии большая отрада – получить весточку от друзей или из дома. Наши письма часто носили отвлеченно-философский характер, иногда мы делились текущими событиями. К моему удивлению, все доходило, я не знаю, куда глядела цензура.
В старших классах школы Пашка был серьезный парень, хороший спортсмен (футболист), хотя не делал из этого большого дела. Это был надежный парень, умевший постоять за свои слова. Впрочем, любил посмеяться и любил наши встречи. Был немножко закрыт, но с первым стаканом это проходило.
Женя Творожников – местный, т. е. ногинский, детектив. Всегда хорошо знал, что он хочет. Супруг Вали Тарухиной, тоже нашей соученицы, которую я знал только со стороны их дружеских или романтических отношений. Уже в школе он занимался самбо и готовился стать рыцарем справедливости, флик2, как говорят французы. Но я, однако, делю людей не на фликов и людей, но на порядочных людей и негодяев.
С этой точки зрения Женя был вполне приличный человек, хотя работал полицейским. Как говорит один мой друг, «всегда можно быть человеком».
Валерия Жабина я знал хуже других и не знал, чем он живет, и я даже не узнал его после семнадцати лет разлуки. В период школы он дружил с Юрой Мельниковым, они жили в одном дворе, и Валерий сильно осиротел после смерти Юрия. Он даже бросил пить с горя. Хотя обычно бывает наоборот.
Паша Мягков, брат художника Вадима Мягкова, стал инструктором по горнолыжному спорту. Мы всегда с Павлом были в теплых отношениях. Он очень помог мне, когда я возвращался из армии в 1962 году. Он сам немного рисовал, много читал, интересовался искусством, художниками и умел понять мою депрессию тогда, когда я возвратился из армии совершенно одиноким, разбитым и почти психически ненормальным и затравленным.
Я с удивлением узнал, что Паша женился на Светлане Грибановой, за которой я когда-то немного ухаживал. А Инесса Гуськова, школьная приятельница, стала женой Паши Плотникова. И круг замкнулся.
Я решил написать о них, потому что они сыграли в моей жизни большую роль.
И вот наступил день избавления от школы.
Последняя школьная фотография, вечер, пьянка.
Смех смехом, но надо готовиться к новым экзаменам.
Я не хотел идти в Театральный. Честно говоря, я не любил среду актеров, вечные ужимки, когда они не на сцене. Может быть, мне не повезло и я вышел не на тех людей, не знаю. Мне нравились моральные люди, имеющие «да» и «нет».
Я выбрал Медицинский институт, потому что матери очень хотелось, чтобы я был врачом. Я не знал, что делать с собой. Чтобы не тратить энергию на сомнения, я сконцентрировал на занятиях всю свою волю. Вначале было собеседование.
Курьезный случай: я подал документы на лечебный факультет, мне было ясно, что из меня будут лепить лекаря. Но на собеседовании, когда я спутал Мечникова с Сеченовым, мне посоветовали подать документы на педиатрический факультет, так как там меньше конкурс. Я задумался. Не потому, что взвешивал шансы, а потому, что я не знал, что это такое – «педиатрический». Когда мне объяснили, что это такое, что это факультет детских болезней, я подумал: «А почему нет?!» Тем более что я любил эту книгу «Айболит»! Это было несерьезно. Однако я подготовился и сдал экзамены почти все на «отлично». Три отличные оценки и одна – четверка. Конкурс был огромнейший, но я прошел, как говорит мама, «на свою голову».
Быстро сказка сказывается – долго дело делается.
Поступил я в медицинский институт – все счастливы, мама, папа, ой! ай! Школьные учителя не верят своим глазам, ничего не понимают, как я мог поступить, многие завидуют.
Первый год проходит среди трупов, черепов, костей, заспиртованных мозгов. Программа так насыщена, что из секционного зала бежим в столовую перекусить, не помыв рук. Порядок в морге большой. Покойники сидят, лежат, стоят во всех позах, торчат из ванн с формалином, лежат штабелями, свалены в кучу, у каждого номерок, как в концлагере. Каждый раз перед занятием надо найти своего покойника, это значит переворошить всех. Во 2-м Медицинском институте еще нары не изобрели, а лестницу из морга на второй этаж, вернее, из подвала, где морг, на первый этаж, где секционный зал, сделали такой крутой, что покойник всегда съезжает на голову того, кто идет сзади носилок. Покойника кладут на военные носилки и тащат по крутой узкой лестнице, а когда его несут вниз после занятия, тогда он съезжает на впереди идущего, потому что труп не догадываются хотя бы привязать к носилкам. И так лет сто, а может, двести.
Секционный зал, огромный, как стадион, уставленный огромными свинцовыми столами в строгом геометрическом порядке.
Там, там и там собрались группы вокруг своих трупов, которые после занятий свалят в одну кучу как попало, чтобы на следующий день или через день снова начать раскопки нужной старухи или старика с синим номерком на ноге, напечатанным красивой синей краской.
Сколько раз я стоял с ванночкой, дожидаясь, когда мне принесут две заспиртованных п…ы, несколько пенисов, селезенку, почку и две печени. Первый курс я ездил ежедневно из Ногинска в институт и обратно. Это было приятно, так как по дороге я наблюдал живых, еще не заспиртованных пассажиров, но к окончанию первого курса я смотрел на них уже довольно профессионально, как на потенциальных покойников.
Летом 1958 года нас бросили на прорыв на целину, в Кокчетав. Каждый обязан был подписать бумажку, что он добровольно, сам изъявил желание поехать на целину. Эта бумажка у меня сохранилась.
Мы ехали пять дней в Казахстан в товарных вагонах. Нас высадили в так называемой Центральной усадьбе в 90 км от Кокчетава. Первый месяц нам нечего было делать, «хлеб еще не созрел», так нам объяснили.
Через месяц начался аврал. Вдруг выросли на дворе огромные кучи – какие кучи?! горы зерна, горы в двух-, если не в трехэтажные дома.
Никаких навесов не было, и когда шел дождь, то после него зерно начинало преть, «гореть», как говорили. И началась работа! Мы должны были железными черпаками загружать целые составы, которые потом это гниющее зерно везли куда-то выбрасывать. Было больно смотреть на это торжество коммунизма. Наш отряд сражался до октября. Дождь увеличивался, и работы становилось все больше и больше. В октябре, измученные, продрогшие, заросшие, мы возвратились в Москву к своим покойникам. К этому времени я познал уже местные дырки, извилины, ложбинки, выпуклости, впуклости нашего организма, отличия мужчины от женщины, отдельные косточки, нервы, жилы, жилки и прожилочки. И все эти названия я знал по-латыни. Я знал все слои человека, что было под кожей и что было внутри костей, где начиналась и заканчивалась каждая мышца и ее функции.
Подсчитали семейный бюджет и решили, что выгоднее будет, нежели ездить в Москву и обратно, подыскать «недорогую старушку», вернее, снять у какой-нибудь старушки недорогую комнату или угол. Есть! Нашел такую старушку. Марья Николаевна Ильина, проживавшая на Трубной площади. Я прожил у нее полгода до марта 1959 года.
Старушка была патриотически настроена по отношению к медицине. Она недорого продала свой будущий труп медицинскому институту, на благо научных исследований, как она мне об этом сама рассказывала.
Зная о таком хорошем отношении к медицине моей хозяйки, я осмелился принести домой череп и многие кости и свалил их на крыше ее комода во имя пользы той же медицины, чтобы еще лучше утвердиться в костях.
Но старушка вскоре после этого решила взобраться на комод, взглянуть, нет ли там пыли или чего, и – ах! – чуть не свалилась со стула.
Пришлось снова спешным образом все сложить в чемодан и немедленно унести обратно в институт. Черепа и костей на комоде она мне не могла простить. Стала придираться ко мне, все стало не так и не эдак, и наконец она сообщила, что у нее есть другой клиент на мою койку. Есть! Намек понял! Что еще осталось сказать мне?
Постскриптум: дом этот и, в частности, комната Марии Николаевны могли служить образцом хорошего вкуса в эпоху Николая Васильевича Гоголя. Свистала канарейка… не стану описывать всего, а то длинно выйдет. Сошлюсь на Гоголя. Это был совершенно гоголевский персонаж, она могла быть вполне женой того господина, у которого пропал нос, или старосветской помещицей… Впрочем, я начал впадать в литературность, чего положил себе не делать.
Вернемся к нашим занятиям.
Устроившись кое-как в Алексеевском студенческом городке, что в районе Сельскохозяйственной выставки, я продолжил свои труды на благо медицины.
Тут начались новые дисциплины, ближе к жизни. Если на первом курсе изучали покойника, который уже был превращен в мумию, то на втором курсе перешли к свежеумершим, еще пахнувшим смертью, умершим день-два тому назад от различных болезней или несчастных случаев.
Мне труднее было это вынести. Я, к несчастью или к счастью, как хотите, – человек, обладающий воображением, и я всегда представлял себе родственников, близких, друзей этого умершего вчера человека, их боль, скорбь по умершему. И мне было невыносимо больно представлять себе всех их вместе, а не представлять я не мог, и я постепенно начал понимать, что не смогу никогда работать врачом, если даже случится невозможное и я закончу медицинский институт.
Кроме того, произошли две ссоры с преподавателями, которые, как мне казалось, слишком строги и несправедливы ко мне. Анатом вытянул из меня душу. Он требовал на латинском языке от меня такие вещи, которые можно было запомнить, лишь обладая исключительной памятью. Было понятно, что между нами существует взаимная антипатия. Но козыри были в его руках. Однако анатомию я кое-как сдал, но вот биохимию провалил.
Эти формулы жиров, белков и аминокислот меня доконали. Мне был дан шанс пересдать экзамен осенью. Летом я зубрил формулы. Запомнить их не может простой человеческий ум. Их надо вызубрить, а зачем? И когда я осенью провалил экзамен снова, терпение мое лопнуло и гены мои возмутились. «Пошел-ка ты на хуй!» – сказал я профессору весьма членораздельно и ушел, хлопнув дверью.
На другой день на доске объявления висел строгий выговор с предупреждением в мой адрес: «За нетактичное поведение при сдаче госэкзамена…» и т. д.
Терпение мое уже было «лопнуто», я пошел в деканат и попросил мои документы. И, Бог меня надоумил, справку о том, что я добровольно, по своей воле ушел из института, что в будущем мне сильно помогло. Камень, огромный камень свалился у меня с плеч! Я был счастлив, но дома произошло полное замешательство. Все онемели, когда я им рассказал, а отец, мне кажется, сильно поседел в эти дни. Он-то думал, что сынок пристроен и при деле. А оно видишь как…
О проекте
О подписке
Другие проекты
