То, что лежало на ладони,
хрустело яблоком на свет
[глазной] распахнутой пчелою,
как донник, павший на столе.
Сгорает кожа восковая,
как лепет нас клюющих птиц,
в ребёнке под столом сужаясь,
и донник говорит: простись,
на дне у неба, прижимаясь
плотнее к темени кругов,
я слышал, как с меня снимают
[как с древа яблоко] засов.
Там я лежу на дне у света —
пока расходится волна,
хрустящая, как волн пометки
на ткани тёплого ствола.
И чем мне светит скатерть эта,
когда в хруст руку протянув,
взлетает яблоко [глазное],
пчелу и донник взявши в клюв?
Руслану Комадею
Ты всё провожаешь свои голограммы в шиповника ад,
который в себе вышиваешь, на память, как линию рваную рта.
Гляди – просветлеет колодец, и гонят быков —
ведь рай это полость – беда ли, что мал? Это всё.
Чтоб хлеб подавал бледный знак – что в твою Чилябонь,
как малое стадо пришел телеграф – но уволь! —
там гонит колодец быков, как бы кровь чистотел,
шиповник растёт через звук, меж своих же ветвей.
Есть мокрый двойник у быка. Он – колодец, он – чист,
растет из шиповника, с горлом, разрезаным вниз.
Светает двойник, как фонарь, освещает свой рай,
где гонят быков, чья спина распрямилась в трамвай,
врастая в шиповник. И больше не вправе стоять —
шиповник, колодец и бык в свои ветви летят.
повис над нами пловец синий
певец одышки и гомера
вокруг посмотришь много глины
а остальное всё – химера
ключи скрипят внутри у скважин
как будто женщина полна
мужчин и Бога по порядку
выводит в озеро она
и за пределами пристанищ
гудит солёный звук дождя
наверное и мы дождались
пловца фонарного в костях
ключи скрипят внутри у скважин
как будто женщина полна
мужчин и Бога по порядку
и грудь её как смерть – тесьма
и у рисунка вот такого
сверчок под сердцем замолчит
чтоб слушать как Гомер с Химерой
под глиной слушают ключи
ключи скрипят внутри у скважин
как будто женщина полна
мужчин и Бога – в женском платье
идёт навстречу ей волна
и покидаются причины
её открытых берегов
и смотрят внутрь её мужчины
соображая: кто из трёх
Так вырой же тьму из могилы,
чтоб – как колыбель —
качалась она средь стеблей
предрассветных стрижей,
сгоняемых скрипом сосны
в навесные углы,
стучащейся с нашей
прозрачной, как мы, стороны,
что вырыла нас
и лопаткою птичьей звучит
над каждой цикадой,
как будто хозяйка бренчит
в прихожей костями, детьми —
разменяв лишь лицо, а не цвет,
начавши с конца,
поскольку сначала нас нет
ни в кадре, ни в клюве,
ни в этом фонарном бельме.
Как будто есть тьма —
мы себе ковыряем бельё
Стоим у сосны между бёдер,
поднявшихся в свет,
кроша в темноту, то, что
[после прошедши] кольнёт.
Порезавшись крапивою сухой,
ты дышишь, удивляясь расстоянью
с её молчанием, и спелый перегной
земле передаёт своё дыханье,
крапиву он роняет в небеса —
и верится пока ещё крапиве,
что есть в её молчании леса,
строения (и что немного кривы
все эти построения её),
что дышит Бог в рыжеющий затылок,
что перегной когда-нибудь спасёт
пуская сок в какой-нибудь отрывок,
в её порез, который, как язык
зелёным хлорофиллом мокнет
в горле,
её порез с моим заговорит,
и их молчанье долгое умолкнет.
И вот ты раздвигаешь двойника
через тростник, в котором он клубится,
ещё туман [почти что не вода,
а ключ от птицы, что ей не разбиться
даёт возможность]. Говорит со мной
двойник соломенный, садящийся на плечи,
саднящий горло – вот, как божемой,
тростник меня раздвинул вдоль и лечит,
выращивает мокрое лицо, шагает по лицу
как бы в печали, и август смотрит
пристально за мной —
кутёнком, заблудившимся в причале,
чтоб слышал я, как шелестит тростник,
олений глаз закрыв наполовину,
и мокрый, словно смерть, двойник журчит,
меня [перед собой] как дно раздвинув.
Свет кожу стирает дочиста —
кто ходит на месте пустом?
Его ремесло переносное,
как бабе, вносить меня в дом.
Внесёт и забудет на время
в среде голубиных людей,
накинет на яблоню темень,
царапая горло ветвей.
Меня поцарапав однажды,
как будто котейка, дом-шар
воздушной и смертною жаждой
смотрел, как (его ли?) душа
выходит из яблока красного
и светится, где за окном
дом в стороны все расширяется,
идя за своим молоком.
Его ремесло непонятное,
Как бабе нести меня в сад
Где пчелы звенят пузырятся
Под кожей, желая назад,
где дождь вырастает из яблони
и падает яблоней стать,
где голуби клювом стараются
под кожей меня отыскать.
Откроют листья золотые рты,
зарубки оставляя в каждой щепке
воздушной [бог заточит топоры]
и по воду пойдут – как будто бросил
их этот август бронзовый в себя,
по кругу холодящему ослепнув,
своё изображение деля
на хлеб и воду, прижимаясь к древу
осеннему, зеркальному, как тьма,
где птичий бог прибился к лесорубам
и загорелся [и язык принял] —
как листья, рыбы в нём плывут по кругу,
и открывают золотые рты,
и немоту себе [как вещи] просят
[листвяные], и срубы, и плоты,
и август бронзовый в себе
[как в вёдрах] носят.
Вот осени пирог, как шар,
печёт Сентябрь. Из живота
его вытаскивает дёрн
зима, с которой он сплетён
через меня, через мои
всё выжигающие тьмы,
через позор и тишину
мою, в холодную страну
он пишет из меня письмо,
печёт жену мою и дочь,
как мягкий снег, мясной пирог
он катит в шаре пред собой.
Вот этой осени пирог —
садись со мною, ешь со мной
мой рай кромешный изнутри,
с зимой забитый в сапоги.
Кати меня земле под дых,
как будто пёс оставил штрих
на этой выжатой тропе
в сосущей птицу высоте.
Скорми меня, Сентябрь, скорми
шарам, гудящим изнутри —
подобно ульям и вагонам,
нас покидавшим, как дорога,
с которой осени пирог
в кромешный рай глазеет мой.
Входя в мой дом, как тень остановись —
на роднике, в котором прячет ключ
[звенящий в связке] тусторонний сад,
как август, спрятанный среди калиток туч.
Ты не найдёшь – вот стой теперь, как тень,
как бы вода, обретшая кувшина
[пусть гипсовую] кровь – что тоже кров,
[пусть речь] скрипящую из каждого мужчины.
И длинный пёс берёт мой страх из губ
[начавшегося с тени] листьепада,
но [глаз не поднимая] видит он,
как зреет камень в дурочке, и надо
всего лишь – оглядеться и поднять
с земли свою [еще совсем не горсть]
золы, что в птицу развернулась и пропала —
как [между берегов повисших] мост.
Входя в мой дом, припомни, что в меня
обёрнут ключ от голоса и смерти,
что в роднике, в уключине [не смят,
но говорит] меж нами некто третий.
Входи в мой дом – пока ещё ты контур —
как сад посмертный, не обретший плотность,
как ртуть с ладони, склеванной вороной,
переметнувшейся снежком в иную плоскость.
Входи в мой дом нелепою наградой,
скрипи в калитке, как дрова в сарае,
чтоб контур становился этот ближе,
чтоб знали мы, что плоть [и так] сгорает.
Мой бедный родственник,
двойник воды бинарной,
свою ладонь в сад погрузи, как лики
раздвинь воды колодезные створки,
за мытые твои/мои ошибки.
Входи в мой дом, с вещами разминувшись —
за сквозняком следы не прибирая —
пока ты контур для смертельной жизни
и выглядишь как я [совсем банально] —
Греми, как Данте в зимней погремушке,
чтоб контур твёрже стал и нас однажды
оставил так, как оставляют сад свой —
уткнувшись шкурой в шкуру,
краем к раю
воды, где [приближаясь к отраженьям]
два контура свою же смерть теряют.
Мы потеряли смерть свою,
которую – то я пою,
то бабочка в ладонях
у сада – что потонет.
За садом тень его стоит,
как дерево и запах лип
[нелепое созданье,
которое с названьем
своим приобретает смерть].
пока что мы учились петь
почти что соловьями
[и думали, что сами]
в ранете жили муравьи,
и, расширяясь изнутри
в пупе земном,
как норы —
они мастрячили нам дом,
вокзал и сладкий тлиный ком
совали в подъязычье
[как будто дело в личном].
И тень – нас потерявщи здесь —
водила свет сквозь тёмный лес,
как бабочка, что тонет,
сверкая сквозь ладони.
Алексею Сомову
Что птица волочёт в своё гнездо,
растягивая А почти до О?
Что бывший адрес твой, что этот новый —
недостижим, и прячется лицо
среди других, в даггеротип словлённых,
где голос стал уже твоим вдовцом.
Он в комнату проходит, натыкаясь
на форточки – кто палочкой стучит [?]
с той стороны, на всех нас – разрываясь
пока пиздато эта смерть торчит,
пока, как запах хлора и мочи —
летает с этим, перьями зажатым
(читаем «Смена-8М») – все три ночи
(совсем не ночи – синий под халатом,
снимая с нас, как с вешалки бельё,
гнилые голоса чужой фонемы,
и дождь с землёю под язык кладёт,
и хлеб размокший на язык кладёт
земля парит (а смыслы также темны,
но не темны) – засвечены тела.
Теперь, как бы Аид, стоит Сарапул
и поедает [как бумагу] всё,
переиначив, забираясь на кол.
Но вот, что очевидно – понедельник
шагает в ряд с тобой всегда налево,
не с той ноги и стороны ты встанешь
нащупывая рядом своё тело —
и вылетает смерть, как будто птичка,
и диафрагма в ней как бы табличка:
закрыт даггеротип – портвейн
ушол на фронт.
Где деревянно кровь до октября
стучит – внутри у дерева, как ложка,
с морозом пальцы наизусть скрестя,
и смотрит [как в лицо] с его окошка,
как здесь, наевшись почвы, в высоту
у яблони прорезывая крылья,
вдоль веточек нахохлившись, плоды
сидят так, что – и кровь совсем не видно.
Поют [как человечьи] голоса
у дерева согретого плодами,
и кровь, скрутившись в яблоне, у дна
летит, морозя почву, перед нами.
О проекте
О подписке