Читать книгу «Геометрия побега. Стихотворения» онлайн полностью📖 — Александра Петрушкина — MyBook.
image

«Обиды нет…»

 
обиды нет
бледнеет и темнеет
холодный сад
в 13 году
 
 
от георгины
жёлтые аллеи —
как псы и кошки
с воздухом в паху
 
 
наматывают
мясо ледяное
на кости
неоформленных столбов
 
 
где газ по трубам
как ребёнок ноет
но кажется ему
что он поёт
 
 
по остановкам
как ворона мёрзнет
и кутается
носом в проводах
 
 
калённых электричество
[как в тельник]
и топчет ночь
дырявую в носках
 
 
обиды нет
а делится на трое
холодный свет
завёрнутый в сады
 
 
и пчёлы спят
щенками в чёрном торфе
зажавши в ртах
куски стальной воды
 

La mariposa de arena

 
То, что чудеснее речи любой,
помнит, как бабочка [о] камень билась
[вместе – с хранимой под сором – водой] —
так и скажи, что она сохранилась
 
 
в тёплой смоле, как селенье в глуши,
будто летая, латает подбрюшье
божьему небу – в котором дрожит
белым хитином хранимо снаружи.
 
 
Но ничего не случается, что
может озвученным стать – переносным
смыслом. За контур – усни, инженер,
слесарь-сантехник бабочкам водным.
 
 
Чувствуешь [?] – что эта бабочка внутрь
смотрит, себя разбирая до страха —
словно из камня сбежала уснуть
в тминых пустотах своих – там, где влага
 
 
небо построила – не по себе
богу, что бабочке может присниться,
то, что чудеснее речи, и снег
в камне за ней продолжает кружиться.
 

«Передавая хлеб по кругу…»

 
Передавая хлеб по кругу,
Как чайки гальку клювом в клюв —
Мы говорили с жидким богом
Своих друзей, чужих подруг —
 
 
Определёно и неточно.
Из ямы в детстве и земле —
Казался хлеб и мне порочным -Сгорая спиртом на столе.
 
 
Передавал нас хлеб овальный,
Прозрачный на зрачок слепца,
Как гальку, как глоток печали
И срез на пальце у жнеца,
 
 
Он говорил за нас не дольше,
Чем воздух бился у виска —
В мякину обращая слово,
Скрипела чайками доска,
 
 
Скрипела этим жидким хлебом
Связав на мёртвые узлы,
Как жидкий бог чужое тело
с таким моим.
 

Бессоница

 
Вывернув себя до дна
этой родины пустынной,
возвращаешь благодать,
благодарность и другие
 
 
нищих сумерек детали,
и бессонницу – с водою —
выжимая свет на тени,
где вернулся за собою,
 
 
выжимая льда сухого —
углекислый выдох в бледный,
пролетарский, бля, посёлок.
Слушаешь: [из шахты] медный
 
 
колокол – перевернувшись,
ищет звук в своём обломке
горлышком безъязыковым
он плывёт здесь с музой тонкой
 
 
возвратившийся, как блудный
сын в отцовскую могилу,
с тощей бабою бесплодной
он плывет в пивную жилу,
 
 
в купоросные разводы
смотрит, в родины пустоты
возвращает, к потной жажде,
чтоб задать вопрос мне: кто ты [?]
 
 
сын в отцовской яме роет
языком немного света,
чтоб оставить всякой твари
своё место без ответа.
 

«Но будто вся вода не здесь…»

 
но будто вся вода не здесь
но будто уточка взлетела
палаты все превозмогла
и села рядышком у тела
 
 
как пела здесь вода когда
пернатый выходил народец
из камыша едва дыша
и глядя в небо как в колодец
 
 
лежал и я меж сосен трёх
и наблюдал как эти дети
горят передо мной и там
из вёдер говорят нет смерти
 
 
и жук июльский говорит
перегорает в водомерку
и смотрит этот боже вниз
где ртом ловлю его монетку
 

«С лицом как озеро лежать…»

 
с лицом как озеро лежать
открытым богу и пророку
 
 
и никого не износить
ни ближнего ни дальних – вдоху
 
 
еще прозрачная земля
касается до половины
 
 
и даже в этом только я
возможно как зима повинен
 
 
храню свою ещё вину
и ей за всё я благодарен
 
 
и принимаю что живу
как и потоп со всех окраин
 

«Листья слетают…»

 
Листья слетают.
Как бы последние гнёзда
небо покинет троянского
[в яблонях с инеем] льва —
старый мальчишка
сидит на скамейке так близко,
что не касается
длинным дымом меня.
 
 
Только и будет теплым
портвейн неизбывный —
что поцелуй первой
девочки там, где репей.
Треск стеарина
углов можжевельника – троица
гусениц жирных.
С запрятанным в кожу крылом
 
 
листья летают [как бы
покинуты гнездами].
Благодаря этот дым,
за которым ведом,
старый стоит, как мальчишка
троянской всей конницы,
и под копытом его
растёт новый дом.
 

«И ослепителен был свет…»

 
И ослепителен был свет
ремня у самой-самой смерти –
так не давался мне ответ,
когда ей прибавлял отверстий,
 
 
когда ей в кожаный хомут
втыкал я «жили-были вроде»,
заглядывал в свою же жуть,
конюшни путая с подводой.
 
 
Лежал в песке и языке
и, ослепительнее русских
стреляя у земли махры
из торфяных карманов узких,
 
 
смотрел в её своё лицо,
расколотое рыбной стаей,
и ослепительное то,
чем кожаный хомут мой станет,
 
 
когда я этот свет возьму
одним глотком для перевоза —
как стыд, который без меня,
как смерть, останется бесхозным.
 

«Что близко мне? – скажи. Лежит…»

 
Что близко мне? – скажи. Лежит
река под спешкою забора —
и тёлок местные коржи,
и кулинарный запах бора.
 
 
Такая тёплая земля,
что тает, в СО2 сбегая,
туда, где нет ни островка
и где обширны грани рая,
 
 
и лает близкий, словно дождь —
даждь нам насущное на днеси —
на дне живущий ангел мой,
он отражение завесил,
 
 
он светом свет на тон закрыл,
и лепетал творимый воздух,
лепил, что я в ларьке убит,
и понимая, что не поздно —
 
 
я говорил ему в ответ,
что рай начнётся, будто волос,
у сына моего в виске
останется понятный голос,
 
 
понятный мне или ему —
и в этом видится причина,
что ветер режет мандарин,
когда его еще не видно,
 
 
что человеческий язык
мной отдан на границе рая —
и я живу ему в ответ
и [как всегда] не понимаю.
 

«Знаешь [?] косяки у неба голубиными глазами…»

 
знаешь [?] косяки у неба голубиными глазами
смотрят как светляк тревожит
древеса и спит меж нами
 
 
как лежит в песок уткнушись между галькой и травою
как живёт в моей подошве
и клюёт её с двойною
 
 
моей пайкою ужившись в косяке уткнутом в небо
в уточке ковчега делит он со мною
пар от хлеба
 
 
и светляк дым расчекрыжит чтобы голубь вышел тёмным
и читал себя в газете справа снизу
вдоль колонки
 
 
там где небо от оливы вовсе и неотделимо
знаешь [?] косяки у неба
вёслами скрипят отлива
 

«Вот чугунная баба…»

 
вот чугунная баба
и кормит она
грудью прижатой
полна и едина
и наливается
рыбой до дна
пухлая с голоду
воздуха льдина
 
 
вот на заборе
висит как живой
бывший фотограф
мгновенье запомнив
вот как топор
говорит он со мной
вот эта баба
меня и не вспомнит
 
 
будто еловую
стружку смахнув
встанет на утро
теперь не со мною
кто-то другой
но уже за меня
груди чугунные
пальцами тронув
 
 
и задрожит
расправляясь живот
бабы кормящей
живыми сосками
и зазвенит
черный грач изнутри
перьями мясом
дышащим меж нами
 

Hijo pródigo

 
Так ты крути круги печали,
наездник воздуха – с веранд
заходит гость и грудью впалой
он ищет, как навек пропасть,
как не вернуться с фронта в этот,
таджиком занятый, свой дом,
как вырастить на коже нечто
(возможно холм).
 
 
Наездник всей богемы нашей —
он помнит, как коса прошла
по головам у маргиналов
и жизнь прошла,
ушла давно за половину,
за распитой язык-стакан
и от сирени, как волк, дикой
гудит титан —
 
 
он воду греет чёрной бани,
он говорит, как Пушкин, нам:
крути, верти свои печали
по головам,
наездник, воздуха глашатай,
почти что холм,
отставший от своих же братий,
спи языком.
 

«По эту сторону болезни…»

 
По эту сторону болезни,
как скукой скроенный медведь,
мёд ловит знак [своей ладонью],
стоящий на слепой воде.
 
 
Знак, несуразный и горбатый,
непретворямый в слога,
стоит коленями средь ряби
прозрачнейшего живота.
 
 
По сторону сию болезни —
баюкает и холодит
его, как будто только-только
он начал по воде ходить
 
 
Насквозь, в растянутой рубашке,
и три-четыре рыбака
в кустах, как волки, зашибают
и ищут – где же здесь река,
 
 
где эти стороны болезни,
чтоб отражались лица их,
а знак стоит на отдаленье —
как воды круглые, затих.
 
 
Затих, как будто будет что-то —
незамиримое, как зверь —
то, что воркует в знаке тонко —
как пчёлам нежное медведь.
 

«Вот странные люди…»

 
Вот странные люди
в зарытые двери идут —
ни имя не вспомнить
ни шорох, что эти поймут,
как падает время
из малых прорех,
и бабочкой бьется
о лампу свою
человек.
 
 
Вот бабочки странен полет
или страшен – пойми —
что вскоре мы ляжем
у ней на пороге – кольни
[продольную душу
её] в свои кости вложи.
Вот странные люди
идут через ночь
лошадьми,
 
 
и лошади ноздри шевелят
[как смертность] хрустят
и кормят седыми сосками
людей, как котят.
И кормится их разговор
уходящими в дверь:
спросить – не ответят
они, что горит в листопаде
за зверь.
 

«Колеблется ли свет…»

 
Колеблется ли свет,
подвешенный на трубах
печных в домах ночных,
шагающих в стадах
на водопои тьмы,
сколоть колодцам губы
за страх увидеть нас
в протянутых руках,
 
 
в местах густой воды,
которой древо просит,
склонив свои четыре
животных лика в дым,
где дом шагает в воды,
в которых вырос лосем,
как осень, обнажая
четыре головы.
 
 
Колеблется ли свет
иль колебим подсвечник,
или рука его
держащая дрожит —
за мною ходит лось
и дерево сквозь кожу
растёт, как светлячок,
в четыре стороны.
 

Щегол

 
Кому-нибудь покажется: ты спишь,
в отверстия у сна сопишь, свистишь —
щеглиный голос, полый, как сова,
начавшись ночью, но едва-едва
притронешься к нему, и улетит.
И там, в подполье, ласково болит,
 
 
и кажется, что обретает мясо
щекотный голос в ивовом заборе,
он вышел [как впервые] из Миасса,
чтоб перейти, как марсовое поле,
всю скважину бездомного замка
и спрашивать потом: как там, на воле?
 
 
Ты – опыт сна. Кончаешься, как голос,
и продолжаешься, как слух и собеседник
всем мёртвым языкам, лишенным смысла,
зато красивым, как и все руины,
и крынка разливается в молочных
телят, которые плывут на белой льдине,
в телят, которые [как речь твоя] неточны.
 
 
И если ты взмахнешь: рукой? крылом ли? слухом? —
то мир изменит снова наши лица
и голос гол, почти как ожиданье,
и думает: кто и кому здесь снится?
Точнее – где? Сиди же на заборе,
даруй мне свист, отверстие, подполье,
 
 
любого сна подвал, квадрат [почти, как птицу,
что удивлялась нам, способным мниться
то отраженью на слепой воде,
то водомерке в зрячей полынье,
в той половине мира, где идёт
любой щегол и лица спящих пьёт].