И снег скрипит, скрипит, скрипит,
вниз ускоряя шага шрифт —
две тысячи тринадцать
закончилось, как будто вёрст,
и каждый вечер, как вопрос,
звезда за небом светит.
И снег метёт, метёт крюком,
рисует каждому окно
в многоходовом доме,
и всякий бешенный спит пёс,
и свитер носит как донос
о холоде и коме.
И катится багровый ком
то под дыханьем, то на холм,
входящий, как в затоны,
в собачий люд и божий хлад.
Ты не сумеешь досказать,
как в горле водкой звоны
вверх расширяются, как снег —
идущий почему-то вверх —
от времени светлеет,
как вытрет губы мокрый шар,
переходя на скрип и пар,
как человек и всходы.
(12/11/13)
В три этажа лежащие в воде
воркующие будто духи святы жабы —
то пальцы неуместные свои, то оды
по песку – в которых ждали —
употребляют как хлеба, сосут
три этажа земли внутри слепящей,
воркуют, будто дух святой в них влип,
и светятся в раю, как будто счастье
им несущественно, а значит и – легко
делимо, резано на сизом пепелище
и роют темноту перед собой,
и, мошек разложив как партитуру,
они берут смычки у мертвецов,
которые лишь прорастут в осоке,
уже несут в лице перед собой,
понятные стеклянным жабам сроки.
И вот архангел, что спустился к ним,
за мошкариным роем некошмарным,
перста всем мошкам вкладывает в нимб,
и к этим пальцам прилипают жабы.
Им надо говорить, не медля, с ним
на языке воды безязыковой,
как колокол и всё, что есть за ним —
хотя, что есть, то непременно голым
летит на свет, который мягким ртом —
как кошка встав росе на четвереньки —
кусает то, что падает углом,
стирая тело, начертанье, плечи.
И что с того, что все три этажа
пологих жаб, своё несовершенство
корябущих, не спят – хоть спит вода
и оскорбляют тем её увечность.
И что с того, что жизнь здесь хороша,
что мертвецы играют им синицу,
что жабам жалко жизнь держать меж лап,
которая – в итоге – джиу-джитсу,
что всех задушит тёплая зима,
которая с архангелом заходит
в их новый дом, как рождество когда
спасает он, хоть повода нет вроде.
(13/01/14)
Вадиму Балабану
Так хоронили Плюшкина, в пьяный снег
клали его – чтобы под ним столы.
Нимб разливался – у пчёл под горящим желтком
малоизвестный Плюшкин всех хоронил.
Выжил и ладно – чтобы итить куда? —
защебетать за собой приходящий свет —
взял бы в ладони и завернул себя:
– Лучше уж тут – где пьяно
и полый цвет.
Так хоронили Плюшкина – он хоронил
маленьких пчёл, жалящих свет, и сквозь
нимбы летали они – как игла сквозь них
и рождества канун, и баранов дым.
Плюшкин покинул
свой бесконечный
пост.
Перемещаясь в суточных своих
пайках друзей, не пишущих мне письма,
как бы лицо слепых глухонемых
ощупывал и – ранками сочился,
стекая в эту пиксельную дрань,
у монитора затыкая течи,
любая электрическая дрянь
прикосновений атомарно хочет.
Наполовину верный смерти – я
всё же держусь за этих половину —
пока живых сюжетов без лица,
впечатанных в прижимистую глину,
впечатанных в кисельный, как экран,
на первый раз (как воскресенье) черный
уже не мёртвый высушенный хлам,
жужжащий в проводах по первой ходке.
Перемещаясь по его лицу,
как зек в бараке, надрываю лица,
и из конверта пайка настаёт —
и в мокром сердце кружится и длится.
(2/01/14)
Каким бы не был дом, но он был бел,
как хлебный дым, размокший в ожиданье
ещё троих, которым от всех дел
лишь дождь и дым, и дым ржаной остался,
как след от робота на твёрдом языке
у ящерки, оставшийся от Бога,
пиши, метла, ещё один с петель
сорвался, чтобы полетать немного —
смотри! – сверкает белой кожурой
ещё один, когда за минус двадцать,
когда и Комадей уже не тот
и ангелы, коснувшись, оторваться
уже не могут – веки разлепив —
и надорвать глаза свои по краю,
оставив их, как тьмы черновики
и, радуясь, что я их не узнаю,
что Комадей совсем уже не тот —
каким бы не был дом, но вышел белым
из всех восьми дурацких местных школ,
как бы мудак, шагающий за хлебом.
(04/01/13)
Закроешь глаза и зреет тебя забыть
дерево за окном. Через 30 лет
шишка – слетев с него – сможет меня убить
и от того, как циркуль, разложен след.
И потому – узнав твои сны – не я
им ужасаюсь, зачёркиваясь – окно
трещину дало как кинескоп, устав,
кончил собой, ощутив – как тоску – лицо.
И потому – штырясь под ночь – пейзаж
косит под дурку и зайцем во тьмах бежит —
вот отчего bлядующая река
то ли орёт халдейкой, то ли под ним скрипит.
Что наскрипачат они – это ещё вопрос,
который – как будто Пермь – между длинных ног
розой алеет в месячные свои
возможно, что первые, не отмотав весь срок
(03/01/14)
Доеденный лисой собачий лай,
подобранный – где лыжник леденцовый,
на палки продевающий снежок —
летит как тень с оторванной спиною,
летит, сужаясь в эхо, тянет R,
в дагерротипы встав на половину —
когда пойму и эту чертовщину —
ты зашифруй меня скорей, скорей
чем эта необъятная страна
на клетку влезть почти по-черепашьи
успеет, путая следы сякой судьбой —
что, если вдуматься – вопрос почти вчерашний,
Что слухом видишь? – пса с собакой гул
неразличимы тёмной тишиною —
и если лыжник только что заснул,
лыжня его становится норою
широкой – как бывает снегопад
растёт над людом местным и неместным,
когда его какой-нибудь бомжак
в окошке наблюдает слишком честно.
Рассыпавшись, вернутся, как фонтан,
два тополя, запутавшись в кафтанах
детишек, что скребутся в рукавах
у воздуха морозного. Как ранка
не заживает голос тощий мой —
доеденный, как время, ненадолго —
бежит лисой с оторванной спиной
и лыжник спит пока ещё негромко:
когда – открывшись сбоку – ему бог
то в морду, то за спину мёртво дышит —
не приведи, Господь, так долго жить,
чтоб довелось – и вымолить, и выжить.
(05/01/14)
Лишь несёт молчание. Я чаще,
чем возможно, скатываюсь к чаше —
ничего, что ты ещё исполнишь [?]
что со мной как будто бы ты можешь [?],
и звезда горит не как прощанье,
а его во тьмах лишь обещанье,
обещанье пирога с уловом,
из коросты собранного, слова,
из проказы, слепоты. С порога
примешь ли [?] хоть принесу немного
примешь ли [?] дары овса и мёда
хворост слов из каменного свода,
умножая голод мой до света
горлового [местных птиц], ответа
наблюдая стебель родника
у младенца меж овец, у света,
где, как кровь, растут глаза отца.
(06/01/14)
То неизбывная старуха
в себя посмотрит через край
и выдохнет: опять разруха —
что тоже рай,
то сядет мне слепой
и тёплый – как шея дерева – сверчок,
то в дом покажется огромным
его щелчок
по мягкой ветке. Над морозом
нас видит сон
и просыпается негромко
когда подрос.
(08/01/14)
В паренье снега
видит человек,
как будто в гнёздах,
отпечатки Бога
в глазах – у снега —
очепятки – берег – брег,
считавший ожидание
итога
в скрипящей —
будто лодка – спит —
качель – раз-два-и три – и
крылья оторвавши —
у стрекозы – у
ласточки – метель —
в парах сугробов – ходит —
отозвавшись
на белый голос —
на пчелу – в окне —
которая лежит к нему —
прижавшись —
как будто бы
в налившейся груди —
пчелы – плывут – качели
– земляные —
у зимних ягод —
склёванных в ранет,
плывут – край
задержавшие у света
качели земляные
в улей свой
и пальцы – точно камни —
соляные.
(07/01/14)
О, утро осени моей,
когда могу я говорить
с тобой в открытое окно,
хрустящий воздух – как пёс – пить —
где – с окровавленным лицом —
нам осень мордой ткнётся в грудь,
в своё витражное стекло —
посмевши наконец взглянуть —
в до-человеческий язык
природ отсутствия тебя,
чтоб намертво обоих сшить,
в своей гортани шевеля
ключом несмертие моё,
входило в мой кипящий сад,
где раскрутило колесо,
свернув, как вещь свою, назад.
(09/01/14)
Александру Павлову
Или ангел отвердел здесь,
обернувшись в человека,
или в этом тёмном лесе
остаётся только веко,
лишние детали сбросив,
в облаках летит игрушкой,
у которой – между листьев —
взятая на память стружка,
у которой, где-то в пахе,
женщины остался запах
одинокий как мужчина
и прозрачный, чтобы плакать.
Или ангел отвердел здесь,
языком поранив горло,
или стал он человеком
от чего ему так мокро,
и ощупывает руки
незнакомые с начала
и солёную щетину трёт
и смотрит, как причалит
в первый раз его автобус,
И, агукая в печали,
срёт ему на туфли голубь,
чтоб они не заскучали.
Или ангел леденеет
или это веко, вздрогнув
закрывает ему двери
и гулит, уже замолкнув.
Его улица большая —
как бы трамвай не по размеру
удлиняется в русалок,
тащит нахрен, в смысле к небу.
И в пальто себя закутав,
смотрит в женщину прохожий,
как Эллада на цикуту,
на свою же смерть похожий.
(10/01/14)
Едва застынет зверь мой коридорный,
отмоет тень полы – оставит поле —
абзацы по углам – как бы снопы,
которые замёрзли в этой доле,
которые рогатый морщат лоб
и наблюдают спрыгнувшего зверя
не моего, но имени Его —
стоят, как чайки в людях и не веря.
И тот, который вертикальный, зверь
свет сохраняет в непрозрачном мясе,
соломенным быкам срезает лоб,
лицом невидимым своим —
зиме прекрасен.
(16/01/14)
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке