Сказать, что любовь втянула меня в шпионскую историю, было бы преувеличением, но, безусловно, тема секретов советского биологического оружия (БО) началась в моей жизни со своего рода любовного треугольника.
Однажды весной 1973 года моя подруга Валя ошеломила меня сообщением, что ее шеф, всесильный академик Юрий Анатольевич Овчинников, к ней пристает. Валя была аспиранткой Овчинникова в Институте химии природных соединений, где он был директором.
На номенклатурном небосводе Академии наук СССР Овчинников был не просто звездой, а созвездием, в одиночку занимая сразу несколько руководящих постов; в сферу его влияния входили целые отрасли промышленности, десятки химических и биологических институтов, университетских кафедр, редакций научных журналов, межведомственных комиссий и отраслевых комитетов. Список регалий и наград Юрия Анатольевича вызывал в сознании образ ветерана сталинской науки, этакого академического старца: он был кавалером ордена Ленина, Героем Социалистического Труда, депутатом Верховного Совета, лауреатом Государственной премии. Было трудно поверить, что этому человеку нет и сорока лет.
Юрий Анатольевич мог все: организовать московскую прописку, предоставить жилплощадь, устроить стажировку в Женеве, создать новый институт, выделить многомиллионный бюджет. Благосклонность Овчинникова была равнозначна успеху карьеры. Но не дай бог было перейти ему дорогу – это означало крах, профессиональную и личную катастрофу. Юрий Анатольевич был постоянно окружен группой обожавших его соратников, готовых для него на все. Женщины были от него без ума.
В тот день Овчинников внезапно предложил Вале подвезти ее домой, и, когда она сказала: «Спасибо, тут недалеко, дойду сама», он увязался за ней пешком, а его служебная «Волга», медленно ехала рядом вдоль тротуара. Избавиться от него ей удалось, только согласившись пойти с ним на следующей неделе в театр.
– Что мне делать? – Валя была в панике. – Он не отстанет. Он имеет репутацию, всегда добивается своего. И делает это так, чтобы все видели. Ему наплевать!
Валя была чрезвычайно привлекательна, а ее испуганный вид делал ее просто неотразимой.
Ситуация была очевидной. Если она уступит, Овчинников позаботится, чтобы у нее была гладкая и быстрая карьера. В противном случае он выкинет ее из профессии.
Рассказ Вали вверг меня в кризис неуверенности в себе. Хотя она и не давала мне повода ее в чем-либо подозревать, оказаться в соперниках такого человека, как Овчинников, было не для слабонервных. Помимо огромной власти, что привлекательно само по себе, мне казалось, что как мужчина он должен быть неотразим для женщин: в 39 лет самый молодой член Академии, высокий, спортивный, в прошлом актер с внешностью Элвиса Пресли, он выделялся в толпе пожилых академиков как олицетворение силы и энергии.
Мы с Валей не были женаты, но, если бы и были, это не имело никакого значения. Он был женат – ну и что? Я все еще был женат на Тане, хотя мы расстались и я съехался с Валей год назад. Это была настоящая любовь, но как долго любовь сможет продержаться против такого натиска? Имею ли я моральное право вести себя как собственник? Какие качества я, молодой ученый и парень умеренной мускулистости, могу противопоставить превосходящей силе противника?
Конечно, если взглянуть на ситуацию с позиций добра и зла, у меня было преимущество. Овчинников был частью чудовищного советского режима, который ненавидели и Валя, и я, и все остальные в нашем кругу. Он был не простым «винтиком системы», а крупным деятелем, чиновником высшего уровня, членом ЦК партии. Мы же были яростными, хоть и тайными, антисоветчиками. Его предложение было дьявольским искушением, в то время как я стоял на высокой моральной платформе. С этой точки зрения девушка должна достаться мне. Но что дальше? Где мы от него спрячемся?
Выходом было бы полностью исчезнуть, уйти с подконтрольной ему территории, то есть покинуть страну и продолжить карьеру за границей. Такой вариант был возможен благодаря моей еврейской национальности. Валя не была еврейкой, а меня, полностью ассимилированного космополита, не особо волновали ни иудаизм, ни Израиль. Но выезд в Израиль был единственным способом вырваться за железный занавес.
Мы много говорили об эмиграции, но не делали решающего шага – подачи заявления на выезд. Эмиграция означала отказ от советского гражданства и фактическую гарантию того, что мы никогда не увидим тех, кто останется в СССР. В заложниках были наши близкие.
В Валином случае это была ее пожилая мама. В моем – родители и сестра и, что самое ужасное, моя трехлетняя дочь Маша. Ночь за ночью невыносимая мысль о том, что придется оставить моего ребенка, боролась у меня в сознании с неумолимой логикой: «Во-первых, мой брак с Татьяной не удался; это окончательно, я живу с Валей, а Таня встречается с кем-то еще. Во-вторых, рано или поздно я войду в открытый конфликт с режимом, и биография Маши в любом случае будет испорчена; уж лучше «отец за границей», чем «отец в тюрьме». В-третьих, мы с Таней в равных условиях. Я предлагал ей уехать вместе ради Маши, но она сказала, что не может бросить родителей. Она сделала свой выбор; я имею право на свой. В-четвертых, тот факт, что железный занавес приоткрылся – только для евреев, – не означает, что он останется открытым навсегда. Дверь может захлопнуться в любой момент, и тогда всю оставшуюся жизнь я буду жалеть, что упустил возможность.
А тут еще Овчинников! Это было последней каплей.
Вскоре Валя повергла весь институт в шок, заявив, что уходит из аспирантуры «по личным причинам». Еще никто никогда не покидал лабораторию Овчинникова по собственному желанию. Люди ломали голову: неужели он выгнал ее, потому что она отказалась с ним спать? Вот чудовище!
Тем временем я собрал все свое мужество и пошел сообщить новость родителям. Было начало июня, и они жили на даче, в деревянном домике в зеленой полосе Подмосковья. Отец был один; мама ушла в магазин, а моя сестра, студентка медвуза, была на занятиях. Папа был рад моему появлению. С тех пор как я расстался с Таней, она и маленькая Маша приезжали сюда чаще, чем я.
В детстве я каждое лето проводил на даче. В годы учебы в университете я предпочитал приезжать сюда, когда родители были в городе, с компанией друзей. Здесь мы читали самиздат, слушали иностранные передачи, пили водку, разговаривали; дача была для меня колыбелью инакомыслия.
Поначалу папа не возражал против моего увлечения антисоветчиной и иногда даже брал у меня запретную книгу. Хотя он состоял в партии, он был «кухонным диссидентом» – если не в делах, то в мыслях. Как и многие советские интеллигенты, он слушал «Голос Америки», Би-би-си и «Радио „Свобода“». Он понимал, что я двигаюсь к столкновению с системой и рано или поздно присоединюсь к рядам открытых диссидентов, которые часто оказывались за решеткой. В течение многих лет он призывал меня сидеть тихо и ждать, когда режим встретит свой естественный конец. Но с каждым годом все больше и больше казалось, что ожидание может затянуться на всю жизнь. В то же время он знал, что не все обращающиеся за выездными визами их получают– некоторые становятся отказниками. И наконец, как и я, он страшно переживал из-за Маши и не видел хорошего выхода из этой ситуации. Поэтому он так разволновался, когда услышал, что я принял решение.
– Может быть, вы с Таней все-таки попробуете восстановить семью и она поедет с тобой? Я могу поговорить с ней.
– Это бессмысленно. Я с ней говорил – она не поeдет. Мы разводимся.
Папа развел руками и беспомощно посмотрел на мою мать, которая стояла в дверях. Мама не отличалась темпераментом. Более того, в стрессовые моменты ее охватывало ледяное спокойствие, которое исходило не столько от силы характера, сколько было формой эмоционального шока, способом справиться с ситуацией.
– А что будет с Машей? – сказала она.
– Я ведь тебя предупреждал, – продолжал отец. – Я это предвидел! Если бы ты меня послушал, то не оказался бы в этой ситуации…
– Ой, папа, пожалуйста, не начинай снова. Ты был прав, я не должен был жениться, окей? Но что же мне теперь делать? Сидеть и не рыпаться?
– А если тебе откажут? Для тебя это будет конец.
– По статистике, в отказ попадают около десяти процентов. Большинство получает разрешение и уезжает, – возразил я. – Если я останусь в этой стране навсегда, по крайней мере это будет не мое решение, а кого-то другого.
– Играешь в рулетку со своей жизнью, – проворчал он. – Боюсь, твои шансы хуже, чем в среднем по статистике; ведь ты работаешь в Курчатнике.
Я, как и все в атомном институте, имел самую низкую, «третью форму» секретности. Но предмет моих исследований – белок, который копирует гены в клетке, – не имел никакого отношения к государственной тайне, как и вся лаборатория Хесина. Курчатник был огромным учреждением с секретными и «открытыми» отделами, разбросанными по огромной территории. У меня не было права входить в здания, где проводилась секретная работа.
– Tы же знаешь, что я по эту сторону стены, – сказал я, имея в виду кордон безопасности вокруг секретных подразделений.
– Я хотел бы, чтобы ты оказался прав; что я могу сказать? – покачал он головой. – Что ж, давай, действуй, ты ведь все равно уже решил. Я бы сам поехал, но я слишком стар: кому я там нужен? И кто-то должен заботиться о Маше. Надеюсь, Таня не станет отрезать мне контакт. А я позабочусь, чтобы Маша не забыла, что у нее есть отец. Когда-нибудь это безумие закончится, и мы соединимся. Надеюсь, я доживу.
– Я женюсь на Вале, и она едет со мной, – объявил я вторую новость, которая шокировала родителей не меньше первой. Они не одобряли моего романа, считая, что Валя была причиной моего разрыва с Таней.
– Надеюсь, она знает, что делает, – мрачно сказал отец. – Она ведь аспирантка Овчинникова? Он заботится о своих; ее ждет блестящая карьера. И она готова отказаться от всего этого ради…
– …Ради меня? Похоже, да. Я сам удивлен.
Отец помедлил. «Тут может быть проблема», – сказал он наконец сделав жест, известный каждому советскому человеку, – очертил пальцем круг в воздухе и показал на потолок, чтобы предупредить, что чужие уши могут слышать наш разговор. Он взял лист бумаги и написал: «Вокруг Овчинникова что-то заваривается. Говорят, он получил огромные деньги на разработку биологического оружия. Если Валя в этом участвует, вас не выпустят».
«Она бы мне сказала», – написал я. «Будь осторожен», – написал в ответ отец и сжег бумагу.
Мама молча наблюдала за нашей перепиской. Она вздохнула и вышла из комнаты.
Хесин сразу все понял, как только я вошел в кабинет и сказал, что хочу поговорить по личному делу; видимо, отец его предупредил. Очертив тот же выразительный круг в воздухе, означающий, что «у стен есть уши», он сказал: «Приходи вечером ко мне домой, поговорим о личных делах в непринужденной обстановке».
Хесин жил один. Его двухкомнатная квартира была переполнена книгами – башня из слоновой кости, убежище отшельника, видавшее лучшие времена. Когда-то у него были жена и сын, но жена ушла, а сын погиб в результате несчастного случая на охоте около десяти лет назад. Мне было неловко. Я был его любимым учеником, он смотрел на меня почти как на сына, и вот я пришел, чтобы нанести удар.
– Я не буду тебя отговаривать; решил уезжать – уезжай, – сказал Хесин за ужином из домашней пиццы. – Но ты выбрал самое неудачное время. Я пытаюсь взять Борю Лейбовича в лабораторию, а он мало того что не член партии, так еще и еврей. Если станет известно, что ты подался в Израиль, то он может забыть о нашем институте. Не мог бы ты подождать год, пока я не решу проблему с Борей?
«Хесин, конечно, великий ученый, – подумал я, – и я ему многим обязан. Но понимает ли он, что давит сейчас на кнопку вины? Я ломаю голову над этой проблемой уже много месяцев и знаю ответ. Будущее Бори Лейбовича зависит от моих поступков? Что ж, на той же чаше весов находятся мои родители и моя дочь – и что может добавить к этому карьера Бори? Если Легасов заблокирует Борю, то виноваты будут Легасов и советский режим, а не я. И если я больше никогда не увижу родных, то виноват не я, а советская власть, которая опустила железный занавес. Если я не смогу переступить эту черту, то, значит, я тоже стану добровольным заложником, а я уже решил, что не готов играть эту роль».
– Роман Бениаминович, – сказал я Хесину, – Боря Лейбович в таком же положении, что и я. Ему не нравится, что из-за меня его не возьмут в аспирантуру? Это для него обидно и унизительно? Но ведь у него, как и у меня, есть свобода воли. Он может собрать вещи и уехать вместе со мной. И вы, кстати, тоже. А если нет, значит, вы соглашаетесь с правилами игры. Значит, так вам и надо!
Мой голос дрожал. Никогда раньше я не позволял себе говорить с шефом в таком тоне.
– Я тоже думал об этом и ожидал такого ответа, – сказал Хесин, ничуть не смутившись. – Предлагаю компромисс: если ты подашь заявление на визу, тебя все равно тут же уволят, и я ничего не смогу сделать. Так почему бы тебе не уйти по собственному желанию и не взять паузу, скажем, полгода, прежде чем ты подашь заявление? Тогда наша лаборатория не будет иметь к тебе отношения. Шесть месяцев не имеют большого значения; сейчас апрель – подожди до октября.
«Полгода не проблема, – подумал я. – Тем более что у меня пока нет вызова из Израиля – от пресловутой „тети из Тель-Авива“, – который обещал прислать недавно уехавший Гриша Гольдберг».
– Хорошо, – сказал я, и мы выпили за компромисс. Затем мы придумали причину, по которой я бросил работу над почти готовой диссертацией: якобы у меня развилась аллергия, и я больше не могу работать с ДНК.
– Ты пoдумал о том, что будет, если тебе откажут? – Хесин повторил вопрос отца, когда я уже уходил. – Если призовут в армию? – и, не дожидаясь ответа, сказал: – Удачи!
О проекте
О подписке