Помню – я был еще мальчиком, лет десяти, – рядом с нами на одной лестничной площадке жила семья. Все семьи были военные, и поэтому соседи менялись достаточно часто. У тех соседей в квартире жила бабушка. Сейчас понимаю, что ей было немногим больше шестидесяти, а тогда думал, что ей все сто. Бабушка была тихой и неразговорчивой, не любила старушечьи посиделки и предпочитала одиночество. И была у нее одна странность. Перед подъездом стояли две отличные лавочки, но бабушка выносила маленькую табуреточку и садилась на нее лицом к подъезду, словно высматривала кого-то, боясь пропустить.
Дети – народ любопытный, и меня такое поведение старушки заинтриговало. Однажды я не выдержал и спросил ее:
– Бабушка, а почему ты сидишь лицом к двери, ты кого-то ждешь?
И она мне ответила:
– Нет, мальчик. Если бы я была в силах, то просто уходила бы в другое место. А так мне приходится оставаться здесь. Но у меня нет сил смотреть на эти трубы.
В нашем дворе стояла котельная с двумя высоченными кирпичными трубами. Конечно, лезть на них было страшновато, и даже из старших пацанов никто не рисковал. Но при чем тут бабушка и эти трубы? Тогда я не рискнул ее спрашивать, а через какое-то время, выйдя гулять, снова увидел сидящую в одиночестве мою соседку. Она словно ждала меня. Я понял, что бабушка хочет что-то мне рассказать, сел рядом с ней, и она, погладив меня по головке, сказала:
– Я не всегда была старой и немощной, я жила в белорусской деревне, у меня была семья, очень хороший муж. Но пришли немцы, муж, как и другие мужчины, ушел в партизаны, он был их командиром. Мы, женщины, поддерживали своих мужчин, чем могли. Об этом стало известно немцам. Они приехали в деревню рано утром. Выгнали всех из домов и, как скотину, погнали на станцию в соседний городок. Там нас уже ждали вагоны. Людей набивали в теплушки так, что мы могли только стоять. Ехали с остановками двое суток, ни воды, ни пищи нам не давали. Когда нас наконец выгрузили из вагонов, то некоторые были уже не в состоянии двигаться. Тогда охрана стала сбрасывать их на землю и добивать прикладами карабинов. А потом нам показали направление к воротам и сказали: «Бегите». Как только мы пробежали половину расстояния, спустили собак. До ворот добежали самые сильные. Тогда собак отогнали, всех, кто остался, построили в колонну и повели сквозь ворота, на которых по-немецки было написано: «Каждому – свое». С тех пор, мальчик, я не могу смотреть на высокие печные трубы».
Она оголила руку и показала мне наколку из ряда цифр на внутренней стороне руки, ближе к локтю. Я знал, что это татуировка, у моего папы был на груди наколот танк, потому что он танкист, но зачем колоть цифры?
– Это мой номер в Освенциме.
Помню, что еще она рассказывала о том, как их освобождали наши танкисты и как ей повезло дожить до этого дня. Про сам лагерь и о том, что в нем происходило, она не рассказывала мне ничего, наверное, жалела мою детскую голову. Об Освенциме я узнал уже позднее. Узнал и понял, почему моя соседка не могла смотреть на трубы нашей котельной.
Мой отец во время войны тоже оказался на оккупированной территории. Досталось им от немцев, ох как досталось. А когда наши погнали немчуру, то те, понимая, что подросшие мальчишки – завтрашние солдаты, решили их расстрелять. Собрали всех и повели в лог, а тут наш самолетик – увидел скопление людей и дал рядом очередь. Немцы на землю, а пацаны – врассыпную. Моему папе повезло, он убежал, с простреленной рукой, но убежал. Не всем тогда повезло.
В Германию мой отец входил танкистом. Их танковая бригада отличилась под Берлином на Зееловских высотах. Я видел фотографии этих ребят. Молодежь, а вся грудь в орденах, несколько человек – Герои. Многие, как и мой папа, были призваны в действующую армию с оккупированных земель, и многим было за что мстить немцам. Поэтому, может, и воевали так отчаянно храбро. Шли по Европе, освобождали узников концлагерей и били врага, добивая беспощадно. «Мы рвались в саму Германию, мы мечтали, как размажем ее траками гусениц наших танков. У нас была особая часть, даже форма одежды была черная. Мы еще смеялись, как бы нас с эсэсовцами не спутали».
Сразу по окончании войны бригада моего отца была размещена в одном из маленьких немецких городков. Вернее, в руинах, что от него остались. Сами кое-как расположились в подвалах зданий, а вот помещения для столовой не было. И командир бригады, молодой полковник, распорядился сбивать столы из щитов и ставить временную столовую прямо на площади городка.
«И вот наш первый мирный обед. Полевые кухни, повара, все, как обычно, но солдаты сидят не на земле или на танке, а, как положено, за столами. Только начали обедать, и вдруг из всех этих руин, подвалов, щелей как тараканы начали выползать немецкие дети. Кто-то стоит, а кто-то уже и стоять от голода не может. Стоят и смотрят на нас, как собаки. И не знаю, как это получилось, но я своей простреленной рукой взял хлеб и сунул в карман, смотрю тихонько, а все наши ребята, не поднимая глаз друга на друга, делают то же самое».
А потом они кормили немецких детей, отдавали все, что только можно было каким-то образом утаить от обеда, сами еще вчерашние дети, которых совсем недавно, не дрогнув, насиловали, сжигали, расстреливали отцы этих немецких детей на захваченной ими нашей земле.
Командир бригады, Герой Советского Союза, по национальности еврей, родителей которого, как и всех других евреев маленького белорусского городка, каратели живыми закопали в землю, имел полное право, как моральное, так и военное, залпами отогнать немецких «выродков» от своих танкистов. Они объедали его солдат, понижали их боеспособность, многие из этих детей были еще и больны и могли распространить заразу среди личного состава.
Но полковник, вместо того чтобы стрелять, приказал увеличить норму расхода продуктов. И немецких детей по приказу еврея кормили вместе с его солдатами.
Думаешь, что это за явление такое – Русский Солдат? Откуда такое милосердие? Почему не мстили? Кажется, это выше любых сил – узнать, что всю твою родню живьем закопали, возможно, отцы этих же детей, видеть концлагеря с множеством тел замученных людей. И вместо того, чтобы «оторваться» на детях и женах врага, они, напротив, спасали их, кормили, лечили.
С описываемых событий прошло несколько лет, и мой папа, окончив военное училище в пятидесятые годы, вновь проходил военную службу в Германии, но уже офицером. Как-то на улице одного города его окликнул молодой немец. Он подбежал к моему отцу, схватил его за руку и спросил:
– Вы не узнаете меня? Да, конечно, сейчас меня трудно узнать в том голодном оборванном мальчишке. Но я вас запомнил, как вы тогда кормили нас среди руин. Поверьте, мы никогда этого не забудем.
Вот так мы приобретали друзей на Западе, силой оружия и всепобеждающей силой христианской любви.
В день Победы мой отец, сколько я себя помню, обычно садился в одиночестве за стол. Мама, ни о чем заранее с ним не сговариваясь, доставала бутылку водки, собирала самую простую закуску и оставляла отца одного. Кажется, в такой праздник ветераны стараются собираться вместе, а он никогда никуда не ходил. Сидел за столом и молчал. Это не значит, что никто из нас не мог подсесть к нему, просто он словно уходил куда-то в себя и никого не замечал. Мог так весь день просидеть у телевизора и смотреть военные фильмы, одни и те же. И так из года в год. Мне было скучно сидеть и молчать, а отец ничего не рассказывал о войне.
Однажды, наверное классе в седьмом, я спросил его в этот день:
– Пап, а почему ты с войны пришел только с одной медалью, ты что, плохо воевал? Где твои награды?
Отец, к тому времени успев выпить пару рюмок, улыбнулся мне и ответил:
– Что ты, сынок, я получил самую большую награду, о какой только может мечтать солдат на войне. Я вернулся. И у меня есть ты, мой сын, у меня есть моя семья, мой дом. Разве этого мало? – Потом, словно преодолевая себя, спросил: – А ты знаешь, что такое война?
И он стал мне рассказывать. Единственный раз за всю мою жизнь я слушал его историю войны. И больше он никогда не возвращался к этому разговору, словно его вовсе и не было.
– Немец пришел к нам, когда мне было почти столько же, сколько тебе сейчас. Наши войска отступали, и в августе сорок первого мы уже оказались на оккупированной территории. Мой старший брат, твой дядя Алексей, был тогда в армии, он воевал еще с белофинской. А мы всей семьей остались под немцами. Кто у нас в селе только не перебывал: и румыны, и мадьяры, и немцы. Самыми жестокими были немцы. Все, что приглянется, забирали без спроса и убивали за любое непослушание. Румыны, помню, постоянно что-то меняли, ну чисто наши цыгане, мадьяры нас трогали мало, но и убивали, никого не спрашивая. В самом начале оккупации назначили двух сельских ребят, что постарше, полицейскими. Они только и делали, что с винтовками ходили, а так никого не трогали. Объявления развесят, вот и все. Никто про них ничего плохого не сказал.
Трудно было. Чтобы выжить, постоянно работали и все равно голодали. Не помню такого дня, чтобы дедушка твой расслабился, улыбнулся, зато помню, что бабушка все время молилась о воине Алексии. И так все три года. К началу сорок четвертого немец стал гонять нас, молодых ребят, на рытье окопов, укрепления для них строили. Мы знали, что наши подходят, и уже думали, как будем встречать их.
Немцы понимали, что мы – завтрашние солдаты. После освобождения вольемся в армию и будем воевать против них. Поэтому перед самым приходом наших они внезапно окружили село и стали выгонять молодых парубков из домов и собирать всех на центральной площади. А потом погнали за село к оврагу. Мы стали догадываться, что нас ждет, да куда деваться, конвой вокруг. И вдруг, на наше счастье, самолет. Летчик увидел непонятную колонну и зашел в боевой разворот. Зашел и дал, видать на всякий случай, очередь рядом с нами. Немцы залегли. А мы воспользовались моментом и врассыпную. Конвойные побоялись вставать во весь рост и стреляли по нам из автоматов с колен. Мне повезло, я скатился в лог и, только когда уже был в безопасности, обнаружил, что у меня прострелена рука. Пуля прошла удачно, не задев кости, и вышла чуть выше того места, где обычно носят часы.
Потом нас освободили. Боя за село не было, немцы отошли ночью, а утром нас разбудил грохот советских танков. Этим же днем всех собрали на площади, а на ней уже виселица стоит. Когда успели, вроде только пришли? На глазах у всего народа повесили обоих мальчишек-полицейских. Тогда не разбирались: раз у немцев служил, значит, виноват и судить тебя будут по закону военного времени. Это уже после войны бывших полицаев судили, а тогда не до того было. Как только тела несчастных повисли, так нам и объявили, что все мы, кто находился под оккупацией, теперь враги и трусы, а потому должны смыть свою вину кровью.
В этот же день началась работа военно-полевого комиссариата. Из нашего села и из окрестностей много собрали таких, как я. Мне тогда было семнадцать с половиной, а были и те, кому еще и семнадцати не стукнуло. Никогда не думал, что начнем воевать именно так. Представлял, что нас переоденут в военную форму, присягу примем, автоматы дадут. А никто и не думал этого делать. На дворе сорок четвертый год, это же не сорок первый, оружия было вдоволь, а нам – по одной винтовке на троих. Кто в лаптях, кто в опорках, а кто и босиком, так и пошли на передовую.
И вот таких необученных мальчишек погнали искупать вину тех, кто бросил нас в сорок первом на милость победителя. Нас швыряли в атаки перед регулярными войсками. Это очень страшно – бежать в атаку, да еще без оружия. Бежишь и кричишь от страха, больше ты ничего и не можешь. Куда бежишь? Зачем бежишь? Впереди пулеметы, сзади пулеметы. От этой жути люди с ума сходили. – Отец невесело усмехнулся. – После первой атаки я не мог рот закрыть, вся слизистая не просто высохла, а покрылась коростой. Потом меня уже научили, что, прежде чем бежать, нужно на мокрый палец соли набрать и зубы намазать.
Мы месяц шли перед войсками, в наш отряд добавлялись все новые и новые «предатели». У меня уже был трофейный автомат, и я научился спасаться от пуль. Когда пришел приказ 1926-й год снять с фронта, оказалось, что из нашего села снимать-то уже и некого. Вон сейчас на черном обелиске в центре села все мои дружки записаны. Зачем это сделали, неужели так было нужно? Сколько народу за просто так положили. Почему нас никто не пожалел, ведь мы были почти еще дети?
И знаешь, что было самое изматывающее? На самом деле даже не эти атаки, нет, а то, что за мной весь этот месяц отец на подводе ехал. И после каждого боя штрафников он приходил, чтобы забрать тело сына и похоронить по-людски. Отца не пускали к нам, но я иногда видел его издалека. Я очень жалел его, и мне хотелось, чтобы меня поскорее убили, ведь все равно убьют, что же старику мучиться. А мама все это время молилась, не вставала с колен, и я это чувствовал.
Потом я попал в учебку, стал танкистом и продолжил воевать. Твой дядя Леша в двадцать шесть уже был подполковником и командиром полка, а Днепр форсировал рядовым штрафбата. Удивляешься? Война, брат, а у войны своя справедливость. Всем хотелось выжить, и часто за счет других.
Батя тогда курил, он затянется, помолчит, словно смотрит куда-то, в глубину лет, а потом снова продолжает:
– После Днепра ему вернули ордена, восстановили в партии, а звание оставили «рядовой». И ведь он не озлобился.
Мы с твоим дядей дважды на фронте пересекались. И только мельком. Один раз из проезжающего мимо грузовика, слышу, кричит кто-то: «Хлопцы! А у вас такого-то нету?» – «Да как же нету?! Вот я!» Стоим в проезжающих навстречу друг другу машинах и машем руками, а останавливаться нельзя: колонны идут. А другой раз на станции, наш состав уже двигаться начал, а я его вдруг увидел. «Алеша, – кричу, – братик!» Он к вагону, мы руки друг к другу тянем, чтобы прикоснуться, а не можем. Долго он мне вслед бежал, все догнать хотел.
В самом начале сорок пятого еще двое бабушкиных внуков ушли на фронт, твои двоюродные братья. Женщины на Украине рано рожают, а я в семье был самым последним, ну и, понятное дело, самым любимым. У старшей сестры сыновья подрасти успели, вот на фронт и попали. Бедная моя мама, как она вымаливала Алешу, потом меня, а потом еще и внуков. Днем – в поле, ночью – на коленях.
Все было, и в танке горел, на Зееловских высотах под Берлином, вдвоем с командиром роты живыми остались. Последние дни войны, а у нас столько экипажей сгорело, какой же все-таки кровью нам эта Победа далась!
Да, война закончилась, и все мы вернулись, в разное время, но вернулись. Это было как чудо, представляешь, четверо мужчин из одного дома ушли на фронт, и все четверо вернулись. Вот только бабушка не вернулась с той войны. Нас вымолила, успокоилась, что все мы живы, здоровы, плакала от счастья, а потом умерла. Совсем еще нестарая женщина, ей даже шестидесяти не было.
В тот же победный год она сразу тяжело заболела, промучилась еще немного и умерла. Простая неграмотная крестьянка. Какой наградой, сынок, оценишь ее подвиг, каким орденом? Ее награда от Бога – сыновья и внуки, которых она не отдала смерти. А то, что от людей, все это суета, дым.
Отец потрепал меня по волосам:
– Сын, живи порядочным человеком, не подличай по жизни, не приведи Бог, чтобы кто плакал из-за тебя. И будешь ты мне орденом.
А потом вновь продолжил:
– Известие о смерти матери пришло ко мне под бывший Кёнигсберг уже слишком поздно. Обратился я к командиру. А командиром у нас тогда был полковник, грузин. Ходил в шинели до пят, и рядом с ним всегда немецкий дог. Хорошо он ко мне относился, хоть я и мальчишкой был, а он меня уважал. Потом уже, в сорок девятом, помню, вызвал к себе и спрашивает: «Старшина, учиться пойдешь? Хочешь офицером стать?» – «Так я же под оккупацией был, товарищ полковник, мне же доверия нет». Командир, помахав кулаком в адрес кого-то невидимого, крикнул: «А я тебе говорю, ты будешь офицером!» И стукнул по столу. Да так стукнул, что дог, испугавшись, залаял.
Пока получал отпуск, пока до дому добирался – неделю почти ехал. Уже и снег на полях лежал. Пришел я на кладбище, поплакал над маминой могилкой и назад поехал. Еду и дивлюсь, что еще плакать не разучился. Маминых фотографий не осталось, и я запомнил ее такой, какой видел в последний раз, когда она бежала за нашей колонной, тогда, в сорок четвертом.
В какой-то год Великой Победы всем фронтовикам стали вручать ордена Отечественной войны. Поглядели в военкомате, а по документам получается, что батя мой и не воевал. Кто помнил номер того военно-полевого комиссариата, что призывал отца в штрафбат, кто заводил на него личное дело, если он и выжил-то по недоразумению? Да еще и всю оставшуюся войну прошел без царапины. Никаких отметок о лечении в госпиталях. Медаль за войну есть, а документов нет. Значит, и орден не положен. Я тогда сильно переживал за отца, обидно было.
– Пап, – говорю, – давай в архив писать, справедливость восстанавливать.
А он мне спокойно так отвечает:
О проекте
О подписке