Читать книгу «Почему в России не ценят человеческую жизнь. О Боге, человеке и кошках» онлайн полностью📖 — Александра Ципко — MyBook.
image
cover


Возможно, было нечто болезненное в негативном отношении В. Розанова к православным обрядам, церкви, церковным службам. Лично я люблю церковный звон, начинаю работать душой именно в намоленой старой церкви. На мой взгляд, церковные службы очень много дают для ухода души хотя бы на время от мелочи повседневных забот. Я лично уважаю тех, кто стал священником, пришел в церковь и отдал ей и Богу свою жизнь. Но все-таки в ненависти Николая Бердяева к миру тленному, к миру, который есть, куда больше антихристианского, антирелигиозного, чем в критическом отношении Василия Розанова к церковному обряду. Ведь на самом деле не надо быть ортодоксальным христианином, верить во второе пришествие Христа, чтобы увидеть, что наряду с трансцендентальным существует трансцендентное, наряду с тем, что существует у нас перед глазами, существует еще скрытый смысл всего вещественного. В самом понятии, переходе от единичного к общему заключена загадка мира сего, и эту тайну идеального уже прекрасно описал Платон. Душа наша, в которой уже дана от рождения наша личность, наше особенное, неповторимое, как раз и является «понятием всей нашей жизни». В душе, как в семени, сказано уже все, что ждет нас в жизни. Я пережил в жизни несколько случаев, когда душа, цельное «я», отделялась от тела и показывала мне, что я есть на самом деле. Когда я первый раз в жизни погрузился в радость телесной любви на диване своей будущей тещи, моя душа отделилась от тела, появилось второе «я», которое наблюдало за происходящим сверху, из угла комнаты, у двери. Еще в 1960-е я смотрел фильм американского режиссера (фамилию я забыл), где было показано все, что я пережил тогда, в минуты погружения в радость жизни, показано, как двойник молодого человека, его душа, смотрит сверху на него, предающегося радости любви на песке в пустыне. Несколько раз в жизни моя душа отделялась от тела и показывала мне уродство моего опьянения. Правда, уже последние 20 лет душа не отделяется от тела, я уже не летаю над землей во время сна, что часто случалось со мной, особенно в молодости.

К чему я это говорю? А к тому, что без всякого пришествия Христа, без всякой веры в загробную жизнь у нас на глазах при нашей жизни разыгрываются драмы борьбы между душой и телом, происходит раздвоение личности. А еще, конечно, более трудно объяснить чувство греха, чувство совести, бездну трагизма этого мира, который открывается человеку в минуты его личной драмы. Так что, защищая тот мир, который есть, Василий Розанов защищал одновременно не только «сладости варенья», как говорил Николай Бердяев, но и защищал то духовное, которым сопровождается наша жизнь именно на этой земле. Кстати, даже марксист, философ Эвальд Ильенков в советское время позволял себе в своих статьях говорить, что идеальное не выводимо напрямую из материального, что «там, где начинается вопрос о природе совести, нет уже места для материализма». Сегодня после всего нашего социалистического эксперимента уже видно, что недооценка трансцендентного, идеального, которая в какой-то мере была присуща характерной для Василия Розанова сакрализации семьи и процесса деторождения, несла в себе куда меньше опасности, чем характерная для Николая Бердяева, для славянофильства романтизация смерти, насилия над жизнью. Садомазохизм позднего Бердяева, призывавшего русского человека идти до дна большевистского эксперимента, как раз и произошел от того, что он соединил религиозный мессианизм с марксистским мессианизмом. Садомазохизм позднего Бердяева происходит от его веры, что «в советских принципах» есть нечто от божественной гармонии. Кстати, очень важно: Бердяев не видел и не понимал, что не всегда смерть рождает живое, что возможна смерть как черная смерть. Этого, кстати, не понимал и Карл Маркс, веря, что диалектика обязательно приведет к рождению из зла доброго, из смерти – живого.

И теперь последний, главный вопрос. Главный с точки зрения природы и судьбы человека. Почему один русский мыслитель, патриот, дитя России, дитя русской культуры чувствует опасность насилия над жизнью, которая есть, призывает уважать, ценить живое (я имею в виду Василия Розанова), а другой, не менее талантливый, одаренный мыслитель (я имею в виду Николая Бердяева), такой же русский патриот, третирует русский мир, который есть, и очень рад гибели старой России, оправдывает революцию как насилие над тем миром, который есть, над той Россией, которая была. Разница между Василием Розановым и Николаем Бердяевым как русскими людьми очень простая: первому до боли в сердце жаль старой России, России-матушки. Василий Розанов чувствовал, что смерть старой России по большому счету была смертью России в точном смысле этого слова. И в этом можно убедиться сегодня, наблюдая за нынешними смешными попытками возродить державность России. А второму, Николаю Бердяеву, не было жаль этой старой России. Он даже в текстах первых лет после революции говорит, что Россия обречена была погибнуть, и к этому надо относиться как к смерти близкого человека. Первый – категорически против революции и революционного насилия, а второй «признает положительный смысл революции и социальные результаты революции»[25]. И что в этом различии от уникальности душ этих мыслителей, от того, что их души по-разному открыты к миру, к страданиям другого человека, а что – от самой жизни, от обстоятельств, от условий формирования их как личности. В конце концов, многое зависит и от различий в их физиологии. Наблюдая за людьми с детства (я еще в детстве гордился тем, что я понимаю в людях больше, чем мой родной отец), я пришел к выводу, что есть какая-то изначальная, глубинная несправедливость в этом мире. Мы – неравные, мы несем в себе неравные души от рождения. Эта глубинная несправедливость бытия проявляется и в мире кошек, который я наблюдаю. Брату бедной Лизы Барину дано излучать добро, оно светится из его глаз, а мудрой Кате дано постоянно шипеть и излучать агрессию. Я в детстве любил ловить рыбу, бычков, и я не задумывался, что тем самым я их убиваю. Но я не смог, несмотря на просьбу мамы, зарезать курицу, а, тем более, кролика, которых мама решила выращивать на мясо. Не мог, хоть меня убей. Выращенные якобы на мясо кролики так и жили в сарае, пока я не пошел в 1960 году в армию. Это совсем не значит, что я не грешил в жизни и что нет зла в моей душе. Но вот убить другое живое существо, лишить его жизни я никогда не мог.

И, кстати, сам тот факт, что особенность души, открытость к добру и злу дана от Бога (атеисты говорят, что она дана от случая), на мой взгляд, не учитывало ни христианство, ни вообще философия человека. Хотя в христианстве говорится, что люди находятся на разном расстоянии от Бога. Не все, на самом деле, в человеке зависит от воспитания, от условий формирования его как личности. Можно вырасти в детском доме и не совершать преступлений, а можно вырасти в семье интеллектуалов, образованных людей и совершать убийства. Но все же легче быть праведным тому, у которого душа сама боится греха и для которого нет на самом деле в жизни постоянного выбора между добром и злом. У этих счастливых людей от рождения есть отвращение к насилию, страх переступить закон, страх обидеть, причинить боль другому человеку. Но другому дана другая душа. «Злой мальчик» проявляет себя уже в детстве. Кстати, ту тяжесть злобы и агрессии, которая часто заложена в человеке от рождения, не учитывал и Федор Достоевский в своем «Преступлении и наказании». Правда, в «Записках из мертвого дома» он говорит о том, о чем я говорю, о том, что садизм и палачество заложены в некоторых людях от рождения.

Но в данном случае меня интересует различие в отношении к жизни и живому, идущее не от души и даже не от физической организации тела, а прежде всего от того, как условия жизни, соприкосновение с миром, с живым, влияет на особенность мировоззрения философа. Хотя в данном случае, когда мы говорим о причинах отличия между отношением В. Розанова и Н. Бердяева к жизни, чисто физиологический фактор играл тоже громадную роль. Бердяев страдал, всю жизнь страдал, о чем он говорил сам, от какого-то болезненного, инстинктивного отторжения от жизни, от физического. Ему бог не дал способность целиком погрузиться ни в радость любви, ни в этот мир. А в то же время Василий Розанов потому и обожествлял деторождение, что в этой физической близости с женщиной находил величайший смысл жизни. И если брать чисто философский аспект проблемы, то очевидно, что от исходного отношения мыслителя к жизни, к живому, от того, насколько он способен чувствовать это живое, уважать его, во многом зависит его мировоззрение, исходные ценности. Бердяев честно признавался в том, что он страдал от «мучительной чуждости мне мира, этого мира»[26]. И причем он говорил, что чуждость этого мира он ощущал на самом деле со дня своего рождения. «Иногда, – пишет здесь же, в своем „Самопознании“ Николай Бердяев, – я с горечью говорю себе, что у меня есть брезгливость вообще к жизни и миру»[27]. А для Василия Розанова был дорог «последний листочек этого мира». И об этом он говорил даже в последние дни своей жизни.

На мой взгляд, наряду со всеми названными причинами различий между русскими мыслителями в оценке страданий и крови революции, есть еще различия в условиях формирования этих мыслителей как личности. Породистой, купленной за большие деньги кошке не дано ощущать то, что дано было ощущать бездомному Барину, которому была предоставлена возможность хоть на время пожить не на асфальте и земле, а на полу благоустроенной квартиры. А потому барскому ребенку Бердяеву не дано было чувствовать мир, как его чувствовал выросший в нищете, полуголодный мальчик Василий Розанов. Николай Бердяев, по сути, барин, о чем он сам говорил, он вырос среди именитых дворян и с детства не испытывал никаких особых тягот жизни. Так что еще его барство предохранило его от погружения в страдания этого мира, в страдания, которые выпадают на долю бедных. Все дело в том, и отсюда, наверное, особое восприятие Василием Розановым страданий мира и страданий другого человека, что у него все же было, как он сам пишет в своих воспоминаниях, страшное, тяжелое детство. После смерти отца мать вместе со своими детьми погрузилась в мир бедности и нищеты, и окончательная нужда настала, как вспоминал Василий Розанов, когда они лишились коровы. Огород был большой, рассказывает Василий Розанов, и с 7 лет он работал на нем. Особенно тяжела была прополка картофеля и поливка его. И еще он должен был носить навоз на гряды, когда от тяжести носилок подгибались ноги. Вообще, как вспоминает Розанов, его жизнь в детстве была физически страшно трудная. И мне думается, что этот фактор – физическая тяжесть детства и голод в детстве – во многом способствовали его открытости вообще к страданиям в этом мире, во многом способствовали появлению у него отторжения ко всем этим идеям, в основе которых лежит насилие над жизнью и оправдание страданий. Не всегда личный опыт страданий открывает твою душу болям и страданиям другого человека. Не всегда страдание ведет к Богу, открывает тебе тайну божественного. Очень часто происходит все наоборот: страдания, особенно бесконечные страдания в жизни, вечная нищета и голод рождают злобу и агрессию, ненависть не только к миру семи, но и к человеку вообще. Но, на мой взгляд, все же нельзя понять, что такое страдание вообще, нельзя всерьез осуждать насилие в жизни, если ты сам никогда не страдал, если твоя жизнь от рождения – сплошная благодать. Мне думается, все это надо учитывать, когда мы сегодня стараемся понять абсолютное безразличие россиян, особенно среднего поколения и молодежи, к страданиям жертв Гулага, жертв сталинских репрессий. У них всего этого в жизни и близко не было, они даже не способны осознать ужас жизни человека в сталинском СССР. Для них все рассказы о преступлениях сталинского периода – это нечто подобное рассказам о муках рабов во времена Рима. И поэтому для них чем-то чужим, уже потусторонним является Солженицын со своим «Архипелагом Гулаг».

И все понятно. Еще в 1960-е – 1980-е, когда для многих сталинские репрессии не были абстракцией, подавляющая часть населения осуждала сталинизм и не искала ему никакого оправдания. По крайней мере, у себя в Одессе в детстве я не встретил ни одного человека, который бы не относился критично к сталинской эпохе, который бы, тем более, оправдывал его репрессии. Кстати, в Одессе, в чем особенность этого города, еще в 1940-е, при жизни Сталина, старики и родители нам рассказывали, как во время голода 1930-х – 1933-х годов солдаты-красноармейцы расстреливали голодных крестьян, которые шли в Одессу, в районе Ближних мельниц. Рассказывали, как при звуке авиамотора расстреливали людей в подвалах казармы на улице Свердлова (бывшей Канатной). Я не случайно вспомнил об этом, ибо, наверное, и этот фактор – страдания моего детства, совсем непростой опыт жизни в СССР после того, как я приехал из Румынии в 1949 году, – тоже повлиял на мое отношение к сталинизму и сталинским репрессиям, и вообще повлиял на мое крайне критическое отношение к марксизму с его обожествлением революции и страданий людей. Для меня как ребенка, который, начина с 1950 года каждую зиму ездил с мамой на третьей полке в плацкартном вагоне из Одессы в Ростов на свидание с отцом, который оказался в Гулаге Волго-Дона, как человек, который своими глазами видел, что такое барак для заключенных, где они спят, как устроена караульная, в которой я проводил время, пока мать общалась с отцом, Солженицын со своим творчеством – нечто родное, понятное. Кстати (я об этом, может быть, когда-нибудь напишу), условия жизни в Гулаге на Волго-Доне были куда мягче, человечнее, чем условия жизни, которые, как описывает Солженицын, были характерны для Колымы. Были, действительно, зачеты – три за один при выполнении нормы; была возможность (конечно, отец был на особом положении, он был начальником водонасосной станции) подрабатывать деньги, и парадокс состоит в том, что не мы высылали отцу посылки, а он высылал их нам из лагеря. Но все это детали. Самое главное, что мое личное ощущение всей этой эпохи конечно во многом было обусловлено теми испытаниями, которые я ребенком прошел в жизни. Но поразительно: все совпадает с тем, как было с Василием Розановым 100 лет назад. Те же боль и страдания от прощания с коровой, которая спасла мне, переболевшему туберкулезом еще в Румынии, жизнь. Кстати, эта корова осталась жива только благодаря нашему соседу, отцу погибшего космонавта Добровольского, ректора Одесского университета. Он одолжил моему деду, отцу матери Еремею Ципко по тем временам огромные деньги – 2 тысячи рублей для того, чтобы заплатить «сталинский налог» 1949 года за корову. Но дед Еремей, потомственный крестьянин из деревни Ольшаны под Проскуровым, в 1952 году умер, и некому уже было ухаживать за ней, поэтому решили отправить мою спасительницу-корову на бойню. В. Розанов плакал, когда на его глазах пришедший в дом мясник зарезал корову, которая перестала давать молоко: «Призвали мясника. Я смотрел с сеновала. Он привязал рогами ее к козлам или к чему-то. Долго разбирал шерсть в затылке: наставил и задавил. Она упала на колени, и я тотчас упал (жалость, страх). Ужасно: ведь кормили и зарезали»[28]. Мне было проще пережить смерть нашей коровы, я уже не помню, как ее называл дед. Я прощался с ней, когда ее погрузили на грузовик и начали увозить на бойню. И я тоже плакал. Но дед все-таки не заставлял меня убирать за коровой, как заставляла мать Василия Розанова. Моя задача состояла только в том, чтобы подталкивать тачку, нагруженную для коровы жмыхом, которую дед тащил спереди. Жмых для коровы дед доставал на пивном заводе, который находился от нашего дома на расстоянии двух километров. Вот такая история. По Французскому бульвару двигаются семидесятилетний старик, а сзади толкает тачку девятилетний мальчик. Таким было мое детство. А все остальное было, как у Василия Розанова. С 8 лет, когда мы с мамой вернулись в Одессу из Румынии, в которую занесла моих родителей война, оккупация, я полол на коленях бесконечные грядки помидор, которые выращивал дед Ципко. Он был известным в Одессе селекционером-самоучкой и вырастил особый сорт помидоров, так называемые «яблочные». И вся работа на огороде легла на меня, маму и деда. Брат мамы – инвалид войны без ноги – ничего не делал, истомленный морально своей инвалидностью, он целый день лежал на кровати и читал книги. А когда дед умер, и мы с мамой начали уже самостоятельно выращивать помидоры для продажи на рынке, я должен был, как и Василий Розанов, каждый вечер поливать эти помидоры, минимум – 40 ведер в день, а иногда и все 60. И только летом, на несколько недель, когда дед Леонид Дзегузе, отец моего отца, забирал меня к себе на Нежинскую улицу, я освобождался от необходимости поливать помидоры. Но и тут через некоторое время я уже уставал. Дед, чекист времен гражданской войны, тогда он еще был директором музея мореплавания в Водном институте, заставлял меня учить стихи своего друга Лухманова, который был капитаном знаменитого парусника «Товарищ». И я был вынужден, когда они обедали, декламировать эти стихи, радуя деда и его друга. Я был бесконечно счастлив, когда дед Леонид меня отпускал на Пролетарский бульвар, и я мог каждое утро ходить на море.