Читать книгу «Русофил. История жизни Жоржа Нива, рассказанная им самим» онлайн полностью📖 — Александра Архангельского — MyBook.
cover

Потом, опять как бы в одну секунду, произошло освобождение. У меня перед глазами стоит эпизод: немцы повсюду, они занимают парк и за́мок. Вдруг – р-р-раз! – шум, суета, немцы снимаются с места и уезжают. Их больше нет, ни одного. И мы с отцом обходим всю округу, срывая надписи на немецком языке: “Комендатура” и так далее.

Родители были счастливы, я, разумеется, тоже.

Впрочем, дальше началось то, что часто бывает после освобождения из оккупации: месть “недостойным”. Никогда я не забуду сцену: на деревянном самодельном подиуме, лицом к толпе, стоят молодые женщины, постриженные наголо. Вся их вина была в том, что во время оккупации они завели роман с немецким солдатом или офицером. Их выставляли напоказ, их презирали. Настоящая гражданская казнь, как будто из учебника истории. Мне было десять лет, для нормального ребёнка – испытание невыносимое…

И всё-таки самое яркое послевоенное воспоминание – первая в жизни туристическая поездка. Отец ещё до войны купил машину марки “Рено”. Все годы оккупации она простояла в гараже, да и потом на ней нельзя было ездить: мы не могли достать талоны на бензин, отец не умел выстраивать отношения с “нужными людьми”, но его друг каким-то образом талоны раздобыл, и две семьи объединились, поехали вместе – взрослые в салоне, а мы с Морисом в просторном багажном отделении (попросту говоря – в багажнике). Мы были счастливы. Совершенно счастливы! Особенно когда бензин кончился. На обратном пути, за сто километров до Клермон-Ферран. Взрослые были растеряны и не понимали, что делать, а мы ликовали: приключения! Поездка затягивается! Какое блаженство. Взрослые пытались вливать в бензобак всякое масло, в общем, испортили эту машину окончательно, пришлось уговаривать водителей попуток, тянуть её на тросе…

В окружении математиков мы с отцом со своими гуманитарными склонностями смотрелись белыми воро́нами. Он постоянно читал, собирал книги – часть из них я и сейчас храню. А ещё была городская публичная библиотека. И музей, в который я ходил очень часто, изучая следы галльской и римской цивилизаций. Недалеко от главного вулкана Puy-de-Dôme, возвышающегося над Клермон-Ферран, когда-то стояла огромная статуя Геркулеса, но большую статую Геркулеса не нашли, а нашли маленькую статую Аполлона. Вот её я обожал разглядывать. А сам вулкан, как я уже сказал, был виден над камином – благодаря окну, придуманному дедом.

Я хотел (при всей любви) дистанцироваться от своего отца, отличаться от него. Это важный этап в становлении личности – и, видимо, общая судьба всех детей латинистов: отец преподавал в том же самом лицее, где я был учеником, и давал нам древнегреческий, латынь, французскую литературу по двенадцать часов в неделю. Это была мука страшная. Одноклассники ненавидели все эти бесполезные премудрости, издевались над моим отцом и дразнили меня. Но я придумал выход. Решил, что кириллица меня отделит от него. У него будет греческий алфавит, а у меня – русский. Осознал я это, разумеется, не сразу и первый раз добрался до кириллицы практически случайно.

В старой части Клермон-Ферран, на улице Grе́goire de Tours, названной в честь святого Григория Турского, в средневековом доме на шестом этаже жил белоэмигрант Георгий Георгиевич Никитин. Он был профессиональным переплётчиком, и зашёл я к нему из элементарного любопытства. По витой лестнице надо было подниматься под самую крышу; в центре квартиры возвышался гигантский печатный станок, были два-три продавленных вольтеровских кресла…

Жена Георгия Георгиевича была дама уже в возрасте, на пенсии, но, как все овернские дамы, носила кокетливую вельветовую ленту вокруг шеи. Она говорила с певучим овернским произношением. И что меня удивило – едва услышав моё имя, она тут же попросила мужа залезть по приставной лестнице и снять с верхней полки высоченного шкафа какую-то кипу бумаг. Он спустился с толстой папкой. В ней были математические задания, которые в начале века давала ей моя бабушка. Листы были испещрены красными чернилами; жена Георгия Георгиевича сохранила эти задания из-за пиетета к любимой учительнице. Так что наконец-то всё связалось. И белоэмигрант Георгий Никитин, и овернская дама, ученица моей бабушки, и прошлое моей семьи, и мой будущий русский язык…

Я с ними подружился. И однажды Георгий Георгиевич говорит: “Давай будем учиться читать по-русски. А поскольку ты ещё дитя, мы с тобой возьмём детские рассказы Льва Николаевича Толстого”. Мы стали читать – “Филиппок”, “Алёша Горшок”, начали учить слова, до сих пор почти наизусть помню:

Алёшка был меньшой брат. Прозвали его Горшком за то, что мать послала его снести горшок молока дьяконице, а он споткнулся и разбил горшок. Мать побила его, а ребята стали дразнить его “Горшком”. Алёшка Горшок – так и пошло ему прозвище.

Тексты, конечно, замечательные, но вовсе не для начинающих…

Всё было хорошо, только Никитин – выходец с Кубани – говорил гэкая, но также окая. И я стал ховорыть с кубанским акцентом. Лишь потом, уже в Сорбонне, я понял, что если не избавлюсь от выговора, то провалюсь на экзаменах, и освоил “московскую” норму.

Постепенно я узнал историю драматической жизни Георгия Георгиевича.

Он служил в армии Деникина, но не был добровольцем; его просто призвали как новобранца. Он пережил поражение, бегство, оказался, как многие белоэмигранты, в Стамбуле. И ему, в отличие от большинства деникинцев, невероятно повезло: его наняли кочегаром на пароход, который шёл в Марсель. Так он прибыл во Францию – нищим, в одних холщовых штанах и тельняшке, даже маленького чемоданчика и того не было. Дальше ему кто-то предложил поехать в Клермон-Ферран, и там он сначала нашёл неплохую работу, а после – удачно женился. Он был очень простой человек, этот Георгий Георгиевич. Очень простой, очень хороший, очень русский. Не испытывал никакой злости, не хотел отомстить никому. Был он, между прочим, верующим православным христианином. Но так как ни в Клермон-Ферран, ни поблизости не было православного храма, он время от времени ездил в Париж, в крохотную старинную церковь Saint-Julien-le-Pаuvre, в девятнадцатом столетии отданную униатам мелькитского толка; там служил арабский епископ. Возвращался Георгий Георгиевич всегда очень довольным.

Педагог он был, конечно, никакой. Но именно он сделал мне сказочный подарок – русский язык.

Вторая моя встреча с русской речью произошла в Германии, во Франкфурте-на-Майне, куда я отправился на краткую стажировку. Один из моих новых приятелей, молодой ассистент университета Геон Будруш (он из Тильзита был), преподавал славянские языки. Геон сказал мне: “Ты уже знаешь кое-что по-русски, это хорошо, но мало, давай двинемся дальше”. И он взял текст Алексея Николаевича Толстого “Русский характер”. Если вы читали, то знаете, что это очерк пафосный, даже надрывный: “Русский характер! – для небольшого рассказа название слишком многозначительное. Что поделаешь, – мне именно и хочется поговорить с вами о русском характере”. И так далее. Один русский Толстой так непохож на другого русского Толстого…

Тем не менее “Русский характер” стал вторым моим русским рассказом после “Филиппка”. Спустя десятилетия, когда мы с Ефимом Эткиндом делали многотомную историю русской литературы, я написал главу о “красном графе” Алексее Толстом. И включил в библиографию его “Избранное” 1945 года. Ефим Григорьевич возмутился:

– Ну что это такое? Нужно указывать или первое издание, или полное собрание сочинений. А не какое-то “Избранное”, выпущенное массовым тиражом.

Я возразил:

– Это моя первая книга по-русски.

На этот довод ему ответить было нечего. Ефим Григорьевич сдался. Он позволил мне такую вольность.

Ну, а после Франкфурта был École normalе supériorе на улице Ulm в Париже. Так называется один из главных французских университетов – Высшая нормальная школа; своего рода светская духовная академия, основанная Конвентом и объединившая когда-то практически все региональные педагогические институты. Её окончили мой отец, его мать, мой брат, моя сестра и я. Фактически за учёбу в École normalе, куда поступить было не так уж просто, платило государство, а никаких или почти никаких обязательств на студентов это не налагало. Так что было тоже очень счастливое и лёгкое время. Я всегда сравнивал École normalе с Телемским аббатством в духе Рабле.

Поначалу мои занятия никакого отношения к русскому языку и литературе не имели: я поступил на отделение английской литературы и думал, что буду заниматься Англией. Но английские преподаватели в École normalе мне не очень нравились, они были типичные “сухари” и зануды. К счастью, мы могли (и даже были обязаны) посещать лекции в Сорбонне и среди прочего слушали философа Янкелевича, российского происхождения. Он говорил о философии языком музыки и без конца цитировал русских поэтов в оригинале. И я на всякий случай решил посмотреть, а что же там творится, на этом загадочном русском отделении. Занятия проходили по четвергам и пятницам в одной из пристроек, напротив главного здания Сорбонны. Войдя в аудиторию, я увидел профессора Пьера Паскаля, знаменитого специалиста по наследию протопопа Аввакума; Паскаль меня очаровал.

Уже в конце первого академического года, 29 июня 1956-го, я был приглашён на его именины – они с женой, Евгенией Русаковой, принимали в небольшой квартирке в Neuilly-sur-Seine, на западной окраине Парижа, друзей-товарищей по Французской коммунистической группе, основанной несколькими французскими “инакомыслящими” в Москве в 1918 году. К моему полнейшему изумлению, я увидел (и услышал) участников русской революции 1917 года, это были её живые остатки. Там был Борис Суварин, один из бывших главарей Третьего Интернационала и основатель Французской компартии (правда, уже через год его из неё исключили, слишком вольный). Там был Николай Лазаре́вич, о котором я ещё расскажу. Там был Марсель Боди́, воевавший некогда простым солдатом на русских полях Первой мировой, а после Октября 17-го живший вместе с Пьером в коммунальной московской квартире в Денежном переулке… Я с ними разговаривал, не до конца отдавая себе отчёт в том, что общаюсь с людьми Большой истории. Мне был всего 21 год – понимание пришло позже.