В это время в Сенате уже начались дискуссии о том, чтобы присвоить ему титул отца отечества в знак благодарности за его деяния в защиту Республики во время кризиса, вызванного действиями Катилины. На лице его мелькнула улыбка: даже ему не удавалось скрыть, что такая почесть тешит его тщеславие. Из ложной скромности он сменил тему разговора:
– Как прошла битва?
Я поведал ему обо всем: о неожиданном упорстве сторонников Катилины, о их борьбе не на жизнь, а на смерть, а потом приказал привести в качестве свидетеля Сервуса с его отвислыми щеками.
– Даже Сервус, хотя он не более чем простой домашний раб, – сказал я, – заметил на поле боя одну важную деталь. Пусть он сам тебе объяснит.
Но Сервус был хорошо обучен и рта не раскрыл, пока не услышал приказа хозяина дома.
– Говори, – велел ему Цицерон.
И тогда Сервус объяснил, что все погибшие получили ранение в грудь, никто из них не пытался бежать. Мой отец задумался, не говоря ни слова, сделал пару глотков. Я не смог удержаться:
– Отец, в Сенате говорили, что последователи Катилины – это подонки общества. Но негодяи не сражаются, они спасаются бегством. А эти люди боролись, я тому свидетель.
Цицерон молчал. В тишине дворика слышалось только журчание воды в водоеме.
– Они считали свое дело правым и поэтому сражались до последнего, – продолжил я. – Очень немногие сдались в плен. Они не искали нашего снисхождения! И вывод, который напрашивается из этой истории, весьма серьезен: возможно, это были не преступники, а просто люди, лишенные самого необходимого. Я не стану возражать: их вождь отнюдь не мог считаться образцом добродетели, но они последовали за ним от безнадежности, потому что никто не указал им иного выхода.
Мой отец по-прежнему молчал.
– Мы убили несколько тысяч повстанцев, – продолжил я, – но, когда ростовщики снова начнут давать деньги под большие проценты, опять обнищают тысячи и тысячи людей и появится новый Катилина, чтобы их возглавить. Отец, – заключил я, – раны на груди мятежников говорят, что они нам не враги. Враг Рима – не толпа сбившихся с праведного пути плебеев, а бесконтрольное ростовщичество.
Цицерон не согласился со мной, но и не возразил. Он сказал:
– Твоя мысль столь же интересна, сколь справедлива. Однако я поставлю перед тобой другой вопрос, который считаю более важным: Марк, как ты думаешь, что погубило Катилину?
– Совершенно очевидно, – ответил я, ни минуты не сомневаясь, – непомерное самомнение, порочность, безумие и коварство.
– Нет. Катилину отличали все эти черты, но погубила его неспособность измениться. Рим полон безнравственных патрициев, и Катилина был всего лишь одним из них. Мы же не можем убить всех этих людей, правда? Поэтому мы тайно предложили ему тысячу соглашений, тысячу договоров, чтобы избежать насилия. Я всегда настаивал на том, что наихудший мир предпочтительнее, чем самая замечательная война. Однако он не захотел принять наши условия.
– Но почему?! – воскликнул я.
– Потому что не мог. Он так далеко заплыл в океане порока, что был не в состоянии вернуться в порт добродетели. Если бы он решил измениться, исправиться, то сейчас был бы так же жив, как мы с тобой. Представь себе, что он бы явился ко мне или к сенаторам, которые больше других ненавидели его, и сказал нам: «Помогите мне». Неужели ты думаешь, что мы бы ему не помогли? Нет, этот самый недостойный из оптиматов[12], худший из лучших, получил бы от нас помощь! Каким бы ни был Катилина, он все равно принадлежал к нашему кругу. Любой выход предпочтительнее войны, и цель политики – избежать войны гражданской. – Цицерон тяжело вздохнул. – Но Катилина не сумел измениться, и неспособность преобразиться привела его к гибели. Он предпочитал разрушить Рим, вместо того чтобы попробовать изменить себя. Такова душа человеческая.
Он замолчал и помахал рукой перед носом, словно отгоняя какую-то вонь. Этот жест означал: «Забудем о Катилине». Цицерон напустил на себя важный вид и торжественно произнес:
– Марк, я велел тебе немедленно вернуться в Рим, потому что хочу поручить тебе важное дело.
Эти слова уже касались меня лично, и я заерзал на своем ложе.
– Я хочу, чтобы ты отправился в провинцию Проконсульская Африка[13]. Тебе поручается расследовать один случай, который может стать очень важным как для судьбы Республики, так и, возможно, для всего мира.
Как ты можешь себе представить, Прозерпина, я стал расспрашивать его о своей задаче.
– Ходят слухи, что в глубине провинции происходит нечто странное, – сказал он. – Это лишь слухи, но достаточно обоснованные, если они достигли моих ушей. И согласно им, там появилась мантикора. Один греческий географ писал, что у этого чудовища туловище льва, змеиный хвост и человеческая голова. В пасти его три ряда зубов, и этому монстру очень нравится лакомиться человечиной. – Цицерон еще больше откинулся на своем ложе, точно искал опору для спины, чтобы закончить свое объяснение. – Мантикора интересует нас из-за одной своей особенности: она появляется только во времена, предшествующие гибели великих империй. Гомер упоминает о появлении этого чудовища за несколько дней до падения Трои. Персы, со своей стороны, поняли неизбежность краха их империи, потому что заметили мантикору у палатки Дария ночью перед битвой при Гавгамелах[14], в которой его противником был Александр Македонский. И даже с нашими заклятыми врагами, карфагенянами, случилось нечто подобное. Моему отцу довелось еще встретиться с ветеранами последней Пунической войны[15]. И все они утверждали, что видели, как чудовищное животное ходило вдоль стен города за несколько дней до решающей атаки, и это зрелище подорвало боевой дух защитников Карфагена.
Из уважения к отцу я не расхохотался, но не смог удержаться от шутки:
– Я бы с удовольствием отправил эту самую мантикору, или как еще ее там называют, к Гнею-Кудряшу, чтобы победить его во всех наших дискуссиях о грамматике.
Мой отец ответил мне неожиданно сурово:
– Не смейся! Хотя кажется, будто эту историю придумали, чтобы пугать детвору, все великие авторы, все без исключения, упоминают мантикору. И сейчас одно такое существо появилось к югу от развалин Карфагена.
– Но отец, – возразил я ему раздраженно, – даже если эти слухи верны, какое нам до них дело? На свете нет больше ни одной империи, которая могла бы соперничать с нами, остался только Рим.
– Вот именно.
Он замолчал. И это было молчание человека, который раздумывает о серьезной угрозе.
– Так ты не шутишь? – осмелился нарушить его молчание я. – Ты отправляешь меня в Африку, чтобы проверить какие-то нелепые слухи?
Я не мог поверить своим ушам: отец хотел, чтобы я отправился в далекую затерянную провинцию, путь куда, наверное, был нелегким, с единственной целью – провести совершенно нелепое расследование.
Признаюсь тебе, Прозерпина, причиной моего раздражения в значительной степени являлось честолюбие. Отец в то время оказался на вершине славы, а я был его сыном. После поражения Катилины все его хвалили, осыпали почестями, предлагали важные посты. Оставшись рядом с ним, я тоже, несомненно, мог получить определенную выгоду. Если же, напротив, пока он будет пожинать плоды своей победы, я окажусь далеко, из всего этого потока привилегий на меня не упадет ни одной капли.
Но что мне оставалось делать? Я не мог отказаться, не мог протестовать и даже возразить ему не мог: в Риме существовала непререкаемая норма – patria potestas, то есть власть отца, которая считалась безграничной и святой. А если твоим отцом был Цицерон – тем более.
– Я снабжу тебя деньгами, рекомендательными письмами и транспортом. С этим не будет никаких проблем, меня волнует только одно: обеспечить тебе хорошую охрану.
Всем тщеславным юнцам свойственно хорохориться, а я к тому же рассердился и поэтому заявил довольно нагло:
– Мне не нужна никакая охрана, кроме моего меча.
Цицерон не смог удержаться от смеха:
– Марк, тебе многое хорошо дается, но с мечом ты явно не в ладах; твой учитель говорит, что ты с этим оружием в бою так же бесполезен, как молот, от которого осталась одна рукоять.
Он снова засмеялся, а потом напустил на себя серьезный вид и заявил:
– Я хочу, чтобы тебя сопровождал ахия.
На этот раз рассмеялся я:
– Не шути, отец, ведь ты сам учил меня с презрением относится к верованиям астрологов, магов и лозоходцев. И ахии – только одно из проявлений этих глупых суеверий.
Ахиями, Прозерпина, называли одиноких воинов, воспитанных в монастырях где-то на востоке. Считалось, что они обладают невероятными боевыми навыками, благодаря которым их невозможно победить в сражении. Во всяком случае, такова была теория, потому что я не видел живьем ни одного такого солдата, и само их существование подвергалось сомнениям.
– Ахии, конечно, существуют, – настаивал мой отец, кивая своей могучей головой. – Только их нелегко отыскать, а еще труднее добиться того, чтобы они тебя защищали.
– Господин, я знаю, как связаться с ахиями.
Это сказал Сервус, не попросив разрешения говорить, но важность его заявления извиняла подобную дерзость.
– Ты? – удивился Цицерон. – И как же надо поступить, чтобы разыскать ахию?
– Их не надо разыскивать. Они сами тебя находят, но только тогда, когда посчитают нужным.
Я рассмеялся:
– А как их позвать? Мне что, нанять глашатая?
– Ахий вызывают не голосом, – объяснил Сервус, – а сердцем.
Мы с отцом обменялись удивленными взглядами.
– Сервус был рабом старика Гибриды, у которого уже голова не варит, – объяснил я. – Поэтому, возможно, ему нравится жить в окружении разных чудаков.
– Тебе нужно просто запереться в своей комнате и следовать моим советам, – сказал Сервус, словно пропустив мое замечание мимо ушей.
Цицерон посмотрел на небо: вечерело, а у него еще оставались важные дела.
– Что ты теряешь? – спросил он, поднимаясь со своего ложа. – Если завтра с утра здесь появится ахия, награди этого раба. А если нет, накажи двойной мерой розог: за дерзость и за обман. А сейчас мне нужно заняться делами, чтобы подготовить твое путешествие. Я хочу, чтобы завтра утром все было готово.
– Так, значит, – заныл я, – мне надо отправиться в путь уже завтра утром?
– Зачем откладывать срочное дело, когда можно ускорить события? Тебе дается важное поручение, ты сын Марка Туллия Цицерона, и я возлагаю на тебя большие надежды.
И с этими словами он ушел, оставив меня во дворике. В тот вечер я заперся в своей комнате, горя негодованием и молча страдая от ярости. Меня сопровождали только мое разочарование, кувшин вина и Сервус, который мне его наливал.
– Ну и что же ты мне посоветуешь делать, – сказал я ехидно, попивая вино, – чтобы при помощи магии привлечь ахию к нашему дому в Субуре до восхода солнца?
– Ахии слышат чувства, точно так же как другие люди понимают друг друга при помощи слов.
– Неужели? – недоверчиво произнес я, прихлебывая вино.
– Именно так. В твоей груди должно родиться достаточно сильное переживание, чтобы чувства ахии его восприняли.
– Я хочу тебе напомнить, что в нашем бурлящем жизнью городе обитает почти миллион жителей. Ты думаешь, что все остальные горожане бесстрастны?
– Именно поэтому твои переживания должны быть достаточно сильными и неординарными, чтобы какой-нибудь ахия услышал их и пришел на зов.
– А как, черт возьми, получится, что ахия сможет услышать мои страсти, если они кипят глубоко в моей груди?
– Нектар спрятан еще глубже в чашечке цветка, но пчела может почувствовать это на невероятном расстоянии и прилетит, чтобы его пить.
Спорить с ним было бесполезно, поэтому следующие слова я произнес скорее для себя самого:
– Хочешь знать, какое чувство обуревает меня сейчас? Ярость!
– Это уже неплохо, – сказал Сервус, наливая мне еще вина. – Продолжай в том же духе.
– Все очень просто! Мои приятели и я сам – дети самых знатных римских семей, мы – дети города, который покорил весь мир, и с самого нашего рождения нас воспитывают, чтобы им управлять. А что сейчас получается? Именно теперь, когда мне представляется исключительная возможность продвинуться и получить хорошее место, мой собственный отец выгоняет меня в пустыню. В буквальном смысле слова! – Я швырнул пустую рюмку в стену. – Когда мой отец будет праздновать свой триумф или когда ему устроят овацию, все станут спрашивать: «Где Марк, старший сын Цицерона?» И ехидные злопыхатели будут отвечать сами себе: «Наверное, отец не считает сына достойным, если не хочет видеть Марка рядом даже в такой торжественный день, когда его самого объявляют первым среди римлян».
– Но это не так, – заметил Сервус. – Твой отец отправляет тебя с заданием во благо Республики.
– Это называется политикой, идиот! Государственных должностей меньше, чем тех, кто на них претендует. Известно ли тебе, какую часть тела в первую очередь использует молоденький патриций? Локти! И хочешь знать, кто первым станет распространять слухи, вредящие моей репутации? Мой лучший друг Гней-Кудряш!
В Риме накануне Конца Света, Прозерпина, мы, знатные граждане, обычно вымещали свое недовольство на домашних рабах. Они были подобны книжным полкам, которые молча выдерживали всю тяжесть наших знаний. В тот вечер, выпив добрую половину содержимого кувшина, я стал крушить мебель в комнате.
– Этого недостаточно, – заявил Сервус. – Если ты хочешь, чтобы ахия явился, твое чувство должно стать сильнее, напряженнее и призывнее. И быть более искренним.
Не слушая его, я опустился на пол в углу комнаты. Вино ударило мне в голову.
– Я не просто плохо владею мечом, я совершенно никчемный боец. Мой учитель из Иллирии[16] говорит: «Марк, сколько я ни стараюсь, ты до сих пор не знаешь даже, с какой стороны надо браться за гладий». И однажды я понял тому причину: мне никогда не стать хорошим бойцом, потому что я не выношу вида ран. Я не могу смотреть, как острый клинок вонзается в человеческую плоть. И знаешь почему? Потому что я трус, и с этим ничего не поделаешь: оружие внушает мне безумный страх. – Я перевел дыхание и продолжил: – Несколько лет назад, как раз перед тем, как мне предстояло облачиться в тогу, которую носят мужчины, мне каждую ночь снился один и тот же сон: я падаю вниз и вниз в бесконечно глубокий колодец, чьи стены щетинятся остриями мечей. Они ранили меня, но не убивали, и мое падение не прекращалось, оно длилось вечно. Отец успокаивал меня, говоря, что подобные сны характерны для юношей моего возраста и что это пройдет, когда я смогу носить тогу. Но даже Цицерон может ошибаться: ночные кошмары не прекратились, я не перестал бояться мечей и колодцев. Ничего подобного. Просто я больше не говорю с отцом о своих страхах, чтобы ему не было за меня стыдно. Я ненавижу заточенные клинки и бездонные колодцы, ненавижу и боюсь. А теперь ответь: ты можешь себе представить человека, который претендует на магистратуру в Риме и при этом ненавидит два главных достижения нашего государства – военное и инженерное искусства?
Я выпил еще вина и засмеялся над самим собой – бедным пьяницей, потерпевшим поражение, но позволяющим себе язвить.
– Пару дней назад, – напомнил я Сервусу, – в палатке претора Гибриды, там, где ты стал моей собственностью, собралась компания юнцов, помнишь? Тогда нас окружали будущие наместники Македонии, Испании, Азии. Все эти мальчишки однажды превратятся в консулов и преторов, завоюют земли, которые пока не принадлежат нам. Их имена обретут бессмертие благодаря монетам, где запечатлеют их профили, их лица будут воспроизведены в камне памятников и бюстов. А я? Я – трус. – Я поднял голову и посмотрел Сервусу в глаза. – Как это ни удивительно, в той палатке было только два человека, которым не суждено сделать ничего примечательного, – ты и я. Для тебя, всю жизнь проведшего в рабстве, в таком положении вещей нет ничего нового, ты от этого никак не пострадаешь. Но для меня это самое жестокое унижение, которое ложится на мои плечи непомерным грузом: я, сын самого храброго героя во всей Римской империи, одновременно являюсь самым отъявленным ее трусом.
Я вздохнул, всхлипнул и снова заговорил, несмотря на икоту, прерывавшую мою речь:
О проекте
О подписке