Читать книгу «Три дня из жизни Филиппа Араба, императора Рима. День третий. Будущее» онлайн полностью📖 — Айдаса Сабаляускаса — MyBook.
image





– Раз благоверный долго меня в этом убеждал, я согласилась на статус царицы… эээ… императрицы! Процедуру он обещал провести после боёв в Колизее, но произошла длительная задержка… Лучше поздно, чем никогда! А потому здесь и сейчас!

На голове Отацилии – тоже корона из червонного золота, но размером (а значит, и рангом) всё же поменьше, нежели на макушке её мужа. И фасон другой – девочковый.

У эйфории, исступления и упоения, как и у страха, глаза велики: теперь даже императору внезапно чудится, что его императрица уже не только вровень с ним, но и на голову выше. А сенаторы вообще куда-то под потолок заглядывают, чтобы лучше разглядеть женские черты лица (словно видят впервые… впрочем, подавляющее большинство и действительно никогда её прежде не видывало).

Гул ликования и восторга затапливает зал до самых потолочных сводов, откуда взирает на всех новая августа.

Отацилия не снобка, поэтому начинает снижаться и, наконец, снисходит, опускается до обычного человеческого уровня, поворачивает голову и в упор смотрит в профиль супруга, которому ничего другого не остаётся, как тоже прокрутить шеей и взглядом упереться в глаза соправительницы.

Из гортани Филиппа само собой вырывается:

– Сегодня же я отдам повеление начеканить великим числом серию серебряных антонинианов с профилем римской государыни. А для востока, для эллинской Антиохии – крупную серию тетрадрахм… Так быстрей греки-азиаты поймут, с кем имеют дело, и признают!

Сенаторы гуськом друг за дружкой подходят к римской владычице и, затаив дыхание, прикладываются к тыльной стороне её правой ладони.

Императрица мысленно всех благодарит и благословляет: кого трое-, а кого и двуперстием.

*****

Император спит и грезит.

…Ему видится, как Отацилия прекращает сеанс ворожбы и гипноза и как будто отпускает супруга, опуская свои глаза долу.

Теперь август снова может расслабиться, получить удовольствие и заговорить собственным голосом.

– Мой отец Юлий Марин назначается Богом! – рубит правду- и режет -матку Филипп Араб. – Повелеваю сваять и установить его бронзовый бюст в деревне Шахба… эээ… в великом римском граде Филиппополь! Повторяю для самых тормознутых: это теперь не деревня! Это великий римский мегаполис! Второй по значимости город в империи после Рима! Я переименовываю Шахбу в Филиппополь! Бронзовый бюст Юлию Марину – на родине героя! Всё, как полагается для героев советского… эээ… рабовладельческого Рима как державы! Эдикт я подпишу прямо в эфире… эээ… прямо здесь и сейчас перед вами, а вы салютованием своих рук, означающим исконное римское приветствие, одобрите моё историческое решение. Также попрошу даже в спешке не забывать про ликование и несмолкающий гул аплодисментов!

Никто не смеет возразить, хотя в римской традиции не было доселе случая, чтобы обожествлялись смертные, которые в период своей земной юдоли ни одного дня не побыли римскими владыками и, соответственно, не носили императорской порфиры.

– А теперь – официальный Эдикт! Церемония подписания сегодня начинается, но не заканчивается!

Филиппу подают огромный лист выделанного их хорошей кожи гладкого пергамента с гербовой печатью и водяными знаками, и император с важным видом ставит там свою подпись, небрежно бросая через плечо, словно сплёвывая сквозь зубы:

– Отнесите теперь моему соправителю.

Не все в курии сразу соображают, не до всех с ходу доходит, что август имеет в виду своего малолетнего сына, которого он недавно пожаловал правящим титулом цезаря. Теперь никуда не деться, все решения надо согласовывать и визировать у дуумвира. И тогда Филипп Араб для ясности и понимания публикой добавляет:

– Пусть Филипп II тоже подпишет. Пусть не отлынивает от трудных решений и также назначит свою матерь августой, а то она теперь уже и шлёпнуть его прав не имеет, а он может, ибо в своём праве! Сын уже умеет стилом орудовать, возить им по пергаменту, наловчился за долгие осенние и зимние вечера. Пусть не упрямится и черканёт…

Вдруг кто-то, как будто проснувшись, начинает бормотать, а точнее, бубнить:

– Бу-бу-бу… бу-бу-бу… бу-бу-бу…

– Что-что? Я не понял! Не слышно! Погромче!.. Быть не может, повторите! – требует император. – Ах, неужели я уже один раз обожествлял отца? Ах, я уже приказывал установить ему бюст? Тогда он станет дважды Богом и на родине героя будет установлено два его изваяния! Я же не требую обязательного золота! Пусть оба будут бронзовыми! Или хотя бы один – платиновым с многокаратными бриллиантовыми вкраплениями! Скромно, но со вкусом…

И опять из того же туловища-источника, будто в противовес, несётся:

– Бу-бу-бу… бу-бу-бу… бу-бу-бу…

Филипп то ли приседает, то ли оседает, ибо в только что произнесённых словах, вернее, в бурчании-бунчании, улавливает скрытый упрёк и намёк на то, что якобы он своей предыдущей речью тонко, по-сыновьи, по-иезуитски, отмстил неразумному родителю, словно хазарину, за трудное и босоногое детство. Императору чудится, что окружающие уверовали: вся эта торжественная постановка и его речь являются лишь комедией, фарсом, буффонадой, сатирой, издёвкой, насмешкой горькою обмахнутого сына над промотавшимся отцом.

А ведь Филипп-то – он всё всерьёз… и надолго, без тени лукавства и без двойного дна!

Побегав глазами по залу в поисках гнусного отщепенца, август сдерживает свой гнев, выявив и разглядев дряхлого сенатора-старика, выжившего из ума, а потому моловшего, словно блаженный, своим бескостным языком что ни попадя, а то и вовсе что попало.

Взор государя становится снисходительным, покидает физиономию безумца и в поисках сатисфакции и более достойного противника, на котором можно сорвать злость и отыграться, начинает рыскать по прочему пространству.

Внезапно у императора во сне просыпается способность читать чужие мысли, ибо, остановив зрачки глаз на очередном сенаторе, он, хотя губы сенатора жёстко сомкнуты, словно откуда-то издали, из другого измерения, слышит: «Ох, и озорной же этот арабский пройдоха!».

«Это я, что ли, пройдоха?» – нет предела мысленному возмущению Филиппа.

«Ну, а то кто же! Не я же! – смеет думать наглый и безответственный сенатор, по всей видимости, антигосударственник. – М-да… И вообще-то я сделал акцент на определении “озорной”, а не на ярлыке “пройдоха”! Каждый слышит, как он… дышит! Ох, и озорник!»

В курии начинается большое брожение умов, как будто все в один миг научились читать мысли друг друга, чем сразу и воспользовались, словно применяя метод эконометрики. Поскольку всеобщая свара обходится без публичных заявлений, обвинений и без хамства, Филипп не педалирует тему и не выпячивает чужие провинности, однако с этого момента он навсегда утрачивает значительную дозу своей прежней весёлости.

*****

– Неба всем вам в алмазах, сенаторы! – продолжает креативить Филипп. – А про перестройку моего родного селения в великий римский град в уже оглашал? Нет?

Курия Юлия, не поражённая громом, но изумлённая, на всякий случай безмолвствует.

Август набирает полную грудь воздуха и на одном дыхании возвещает:

– Тогда оглашаю! Ведь гласность на дворе! Все заметили или никто? Я присваиваю бывшей Шахбе почётный статус римской Колонии!

Сознание императора окутывается духами и туманами, а также призраками детства. Теперь эти призраки так и норовят не только воскреснуть, но и обратиться в реальность. Однако чего не дано, того не дано – призраками так и остаются.

«Ах, так?! Вот же вам всем!» – думает Филипп во сне, мысленно грозит кулаком в зал и с торжествующим видом возвещает сенаторам:

– С этого момента и до скончания веков Шахба будет называться…

– Филиппополем!!! – единым победобесным возгласом взрывается вся курия Юлия. – Да здравствует Филипп и его Филиппополь!

Своды здания дрожат и разносят эхо ликования, выбрасывая его не просто внутрь курии, но и вовне: в город и даже за его черту. Разносится повсюду: по всему Риму как державе, а не только Риму как граду.

Сенаторы рукоплещут и, как водится, в едином порыве поют гимн во славу Юпитера.

– О, молний владыка, ты прежде всех

Правитель-отец,

По воле которого разом дрожат

Оба края земли, —

Прими, о, Юпитер, наши дары.

Благосклонно взгляни,

Прапрадед аргосцев, на род царей,

Достойный тебя…

Филиппу лестно, что все его таковым считают, хотя по поводу личности самого Громовержца терзают августа смутные сомнения: может, это и не Бог вовсе, а придумка древних необразованных и вообще малограмотных смертных.

«Мама родная! – внезапно во сне осеняет императора. – Это же меня сморил Морфей, и мне видится моё собственное грядущее! То, что меня в скором времени ждёт, и то, чего ни при каких обстоятельствах не случится! Может, и правда, согласиться на Юпитера? Громовержец как-никак многими веками апробирован! А приняв новое, можно неизвестно в какую историю вляпаться. Вдруг в болотную трясину засосёт. Там в формуле столько рисков и неизвестных!»

Среднестатистический римский человек, если во сне осознаёт, что он спит, тут же приходит в себя, пробуждается и открывает глаза, даже если приходится их продирать (в любой последовательности). Филипп, однако, не среднестатистический, он уникальный, а потому не пришёл в себя, не проснулся и век не размежил.

Мысли о будущем позволяют ему птицей Феникс возродиться из пепла прошлого.