(киномелоповесть)
Play на гулкую тишину.
Тучи едут над кучкой домов в поле, кидая им тени в стеклоглаза, на дощатую кожу и жестяные головы. Поле передаёт тени туч от стебля к стеблю, стебли то ходят, как метрономы ветра, то замирают, как снимок. Из гущи выбрасывает птицу – вверх или вверх и обратно, если там драка, в недрах гущи гущу грызут её насекомые, на километры вокруг ни пугал, ни людей, поля переходят в поля, пара долгих молчащих трасс, вдоль одной течёт напряжение, значит, кто-то в обоих концах неё, в небе настраивают вечер.
Птицы на ржавой ванне, в духовке, в ящиках чьей-то мебели слышат звук. Смутный, но равномерный, со стороны домов, до которых час человечьей ходьбы или пара минут полёта. Этот овраг используют как кладовку, гараж, балкон, дачный чердак, антресоли – птицы используют его как дом. Здесь всё похоже на дупла.
Что до звука, один чердак включил музыку. Далеко не на всю, но равнина повышенной звукопроводности, так что Долорес О`Риордан продувает колосья и тучи чаячьей меланхолией, вблизи, у окна, к ней присоединяется Аврил Лавин или Хейли Уильямс – кто-то вроде. И, если пройти в окно, чайка младше окажется встрёпанной, танцующей за невидимым штативом с невидимым микрофоном, на небольшом свободном пространстве в комнате, в самодраных джинсах и майке с надписью маркером, пятнадцати-где-то-летней. Комнату затопляет не то чтоб бардак, но обилье вещей, дом, похоже, использует её и как кладовку, и как жилую, и одно с другим не связано, человек расчистил себе здесь самое необходимое, на остальном пространстве плодятся и размножаются вещи.
Скользим на этаж ниже, сквозь пол-потолок в разрезе, как междосочная пыль, и падаем на деревню – на всю остальную деревню за праздничным столом. Что значит: два-три мужика, три-четыре бабы, хлеб-огурцы-картошка-водка, и всё посыпает тонкая, прерывающаяся струйка песка с потолка в месте, где пятка или носок Аврил или Хейли педалит такт.
Музыка ест электричество и разговор: лица молча свисают щеками и веками, лампочка в потолке моргает.
Женщина, здесь же рубившая салат, плюя воздухом в прядь на лице, спиной к прочим, останавливается. Косится на потолок – на мужика во главе стола – кладёт нож и выдвигает себя к лестнице.
На чердак. Толкнуть дверь в гости к чайкам – чайка младше смолкает, cranberries выплёскиваются в пространство над лестницей. Мать входит в голос старшей чайки, не замечая его. У двери, на тумбочке – магнитофон – выключает.
Тишина с памятью.
Разворачивается, выходит.
Остановившись, Эм глядит вслед. Ждёт, чтоб досада стала хотя бы невидимой, чтобы лёгкие забыли песню, тело – ритм, у неё лицо рыси, так говорит мать, у неё острые черты и, в зависимости от смотрящего, она худая или норм. Потом начинает осматриваться, ища энтузиазм, но им не пахнет ни от одной вещи в комнате.
Значит, на лестницу – темень, скрип, на нижний этаж, здесь теперь говорят, но так тихо и медленно, с густыми паузами, что слышней стук ножа по доске. Осмотрев их чужое застолье, Эм теряет досаду, но не находит и энтузиазм и сворачивает ко входной двери.
Никто не видит, как она уходит.
Волосы подхватывают ритм колосьев, шевелить кроссовкой траву на соседском участке, ища вшей в волосах земли, заглядывать в окна, но в них шторы, жалюзи, пыль, перебирать ладонью палки в заборах, идя мимо (ни на ударные, ни на струнные не похоже), потом она уходит от домов и идёт куда-то на юг.
Бело-грязный фургон выпускает пар и садится всем телом в пыль, он не намерен двигаться больше до конца жизни, он устал от того, что зовут здесь дорогой и заботой о шинах и корпусе. Хозяева спрыгивают в пыль, проходят вдоль его тела и начинают возню в заднице. То, что они привезли сюда, тяжело для них и громоздко, создаёт запор и геморрой, так что время на сон ему обеспечено.
Ноги и память Эм ведут к оврагу: в детстве там отыскивались инопланетные вещи, а между, сквозь и поверх росли пижма, клевер, цикорий и прочий набор, чтобы делать венки и игрушки.
Тем же временем – по дороге из цивилизации – той, вдоль которой напряжение – скрипит велосипед с тёткой в мокром дождевике и её рюкзаком, полным каких-то жестянок, гремящих в такт скрипу. У женщины красная кожа, сонные монголоидные веки и то ли мрачное настроение, то ли нету эмоций. В воздухе прорастает вечер.
Эм спустилась в овраг и убеждается, что цветы не вымерли, а вещи прибывают сюда, как и раньше, и убывают, сперва в ржавчину, землю или песок, а потом неизвестно куда, будто их вновь забирают. Колонии синих, жёлтых, фиолетовых цветов на завалах издали как грибок, а вблизи как вода: наполняют собой ведро, кружки, ванну и всё, что может быть ёмкостью, затопляют пустоты и тех, кто распадается и идёт под землю, пробивают фонтаном трубу, прошившую весь овраг, вытекают из неё в другом месте… за углом холодильника и платяного шкафа двое втолкали свой, тоже громоздкий, вклад в общую кучу. Теперь отходят оценить, правый утёр пот со лба, и за рукой оказалась Эм.
Что-то стреляет в Эм на тему «Эм, сваливай». Хотя внешне у дядьки бесстрастное лицо и тело без движения. Эм тоже натягивает на лицо безразлично-прогулочное выражение, осматривается, якобы выбирая не столь уж важный маршрут прогулки, сдерживает поспешность и двигает к выходу. Походку тоже надо сдерживать. Второй переглядывается с первым. Когда Эм находит повод, чтоб оглянуться (камень. Сорвался с подъёма и полетел туда, где они) – за ней идут. Тоже с прогулочным видом, руки в карманах, взгляд отведён, ничего не докажешь, девочка, что с неё взять, просто нервы и пей таблетки. У них одинаковые бело-пыльные майки и серо-пыльные штаны, будто это форма, лица, какие не запоминают, как выданные с формой в комплекте, и почти идеальный контроль эмоций. Вообще говоря, зачем? Ведь они здесь одни. Эм таки ускоряется, но на вещах от этого больше скользишь, они стонут, крякают, взвизгивают, скрипят и шатают тебя, выдавая твоё место на карте чуть не воплем, и, когда таки оступаешься, кто-то ловит и сдавливает запястье, а кто-то перекрывает тебе рот и нос ладонью с заусенцами от мебели.
Птицы следят с расстояния, в доме вспыхивает и гаснет лампочка, спалив кого-то летавшего, птицы тикают клювом о хлам, косят глазом на, поворачивают головы, в темноте разливают тост в рюмки, птицы ждут, когда вертикальные звери свалят с их территории.
Овраг стих (гремел и швырялся вещами). Только что-то обыденно переговаривается с ветром, перемещается или вздыхает.
Велосипед доскрипел сюда тоже, остаётся лежать наверху. Распугав собой птиц, тётка встаёт над краем, уперев руки в бёдра, а взгляд в тучи. Серо-зелёный запад перегоняет их на тёмно-синий восток.
Она начинает спускаться. Взгромыхивая при каждом шаге заплечным мешком, стаптывая клевер.
Там, внизу, бело-грязный фургон вдавил газ, вызвав оползень мелкого хлама, и сквозь песочное облако покатил на дорогу.
Эм слышит его, то сжимаясь в единую мышцу, то конвульсивно вздрагивая, то забывая и вспоминая, как дышать.
Женщина выйдет к ней из-за стены батарей и стульев, переплетённых и сцепленных, остановится, будет смотреть, нечитаемо. Эм сидит на песке и в песке, под ногтями песок, в волосах песок, в джинсах песок, Эм в пустыне. Глядят друг на друга.
Женщина отворачивается. Идёт дальше, зажатая, вгрызшаяся ногтями в лямки мешка-рюкзака, сводит челюсть и шею, гремит, Эм продолжает следить за ней, и какая-то часть Эм женщине благодарна. Доходит до произвольного, кажется, места, сбрасывает грохот на землю – бьёт Эм в грудь. Выдыхает толчками, будто воздух застревает и спотыкается в носоглотке и на зубах. Нагнулась, достала жестянку, бывшую чайником, размахнулась и со всей ярости запустила в другой край оврага – гром, бьёт Эм в голову, женщину в голову, женщина выдыхает ещё раз. Нагибается, достаёт бывшую кастрюлю, замахивается, запускает – гром. Выдох, нагнуться, бывшее что-то ещё – гром. И так далее – будто вся её кухня скончалась в один день и ждёт теперь в мешке.
Эм роняет взгляд и выдох, сгребает тело с земли, пошатываясь, встаёт, привыкает стоять, делает шаг, привыкает идти, и осторожно, то шатаясь на мусоре, то начиная дрожать, идёт из оврага.
Женщина провожает её углом глаза (и краем тела, горящим с её стороны). Потом продолжает посудометание. На каждый бросок – выдох вроде «Ки-ия». Гром добивает последних птиц, и никого не остаётся.
Сумерки. Воздух стрекочет, что-то звенит то и дело мимо. Густо-синий растёкся с востока на всё. Дома и заборы начинают казаться не тем, что есть, почти как ночью, но ещё эпизодически. Эм идёт, кутаясь в руки и иногда выныривая из себя, чтоб стрельнуть взглядом во что-нибудь, дойти до дома, руку на дверь, толкнуть и оказаться в песне и ещё одних сумерках. Минорно и тихо, под нос, как если б каждый штопал носки или чинил мелкий механизм, «На поле танки грохотали», «Happy birthday to you» или «Ой, то не вечер, то не вечер».
За три шага до стола лампочка взвизгивает по-насекомовски и возвращает свет. Правда, уже обессиленный, но ещё лепечущий, что Эм в песке, что стол оскудел, хотя был и так скудным, что поющие каждый в своей голове и что Эм не замечают. Мать сидит к ней спиной, не поёт, обессилено, как и свет, свесив или сложив на стол почужевшие руки. Пальцы Эм хотят прикоснуться к её спине, но на них грязь, а вся Эм не знает, имеет ли право теперь прикасаться к другим, наконец – одним пальцем к плечу, как когда оставляешь круги на воде, на секунду. Мамина голова начинает поворачиваться в сторону, где был палец, но стол держит её подбородок и возвращает к себе.
- Мам. – за песней не слышно (если вообще вслух).
Мамина голова поворачивается в профиль. С этой стороны у неё старуха, привлечённая, поворачивается тоже. Но больше:
- Ой, Анечка… а ты почему здесь?..ты в школу не ходишь?
Она не пьяна и не сумасшедшая, просто говорит на автомате: Эм ассоциируется со школой и не ассоциируется с ними.
- Мам.
Мать спрашивает бровями и подбородком, песня сочится дальше, старухин взгляд, не то индифферентный, не то умиляющийся, лежит на ней, Эм.
- Можно тебя… на минуту?
Теперь привлечён сосед с другого берега стола, его пение с полуслога переходит в речь:
- Ой, Аню-ута, - сперва с громкостью песни, но к концу фразы с обычной среднелюдской, - как-жизнь-как-дела? Давай-рассказывай.
Не прекращая петь, его правый и левый соседи поднимают глаза на Эм и оставляют так, её колет в рёбра холодным, мать повернулась к соседу на звук, изучает его какое-то время, возвращается к Эм.
- Не принесёшь нам йоду?
Эм отступает, «танки» или «happy…», взгляды на ней, осторожно, она отворачивается и нерешительно и/или напряжённо идёт к себе на чердак.
Здесь она выдыхает, закрыв дверь в тихое пение. А затем выбирает глазами магнитофон. Подходит, включает, чайка со взрослым голосом отдаётся от потолка, гитары от стёкол, ритм расходится по полу во все стороны комнаты, Эм прибавляет громкость, чайка кричит, как ей и свойственно, гитары врезаются в стёкла, ритм топает по полу и не только, Эм напротив двери и ждёт.
Песня внизу спотыкается, но после вздоха идёт дальше. Мать поджимает губы, косится на потолок, потом поднимает себя со стула.
- Э. – сосед с того берега стола, - Да оставь ты. Не мешает. Её дело молодое, здоровое.
«Танки»/ «Happy…» с ритмом cranberries, мать скептически смотрит на потолок ещё раз, на мужика во главе стола, тот что-то толкает соседу справа, с чувством, поднятым указательным пальцем, актёрскими паузами, сосед склонился к нему, продолжая беззвучно шевелить губами «танки» или «happy», остальные поют, смотрят на свои мысли, еду, свет, лампочка больше не дёргается, но слаба, тело бабочки в чьей-то рюмке, мать опускается в стул и позволяет себе устало закрыть глаза.
Эм ждёт. Кажется, что ты внутри играющего инструмента, и остальные совсем близко, или внутри микрофона, Эм спускается на пол и гипнотизирует дверь сидя, только всё более-более тускло, осматривает комнату, будто впервые здесь, но устала, чтоб слишком любопытствовать: она живёт тут всю жизнь и все побывавшие в этой жизни вещи тут и остались, где-то среди чужих, на шкафу, под кроватью, на и под стулом, на и в недрах мебели, и все звучат, Эм корчится на полу и ревёт, потом лежит в другой позе. Отрешённо рассматривая руку рядом с лицом, ногу дальше, спрыгнувшую на лицо прядь, потом вечер под скатами потолка, в незажжённой лампочке, резонирующей на каждый удар, аккорд, слово, и вечер в окне сгущаются в ночь. Эм лежит на спине и потолок тоже видит впервые, но без любопытства.
Гости в клипе расходятся по домам, пожимая руки и выдыхая слова. Перейдя световой портрет окон в траве, они превращаются в темноту: луны и звёзд нет, фонари рыжеют один через два или три.
Щелчок. Громкий. Кассета кончилась, магнитофон отключился. Не первый раз за вечер, но больше Эм не поползёт включать снова.
Теперь слышно мышь где-то в доме, из окна – стрёкот, форте, и по четыре высоких отрывистых «у» через равные промежутки – удод.
А ещё мать, внизу, тащит повисшего на ней отца спать, дело в том, что у него – был мужиком во главе стола – болит сердце, и он держится и массирует его костлявой рукой, по пути задевая локтем обои, предметы, дерево…
Добрались, перемещают отца в кровать, размещают его, раздевая кровать и отца вперемешку, потом она стягивает свою одежду, скрипит кроватью, и всё стихает.
Если сквозь щели в полу чердака был какой-нибудь свет – гаснет. Чернота.
Эм лежит в ней, так и не двигаясь, только глаза разговаривают с потолком, его досками, скатами, всем, что не видно сейчас, но известно.
Чернота в помещеньи без окон, всплески воды, звуки кожи, которую драят до скрипа или царапают, дыханье как у раненого или замерзающего, чернота на улице пахнет борщевиком и холодом. Через время она проясняется в синий. Потом синий медленно-медленно выцветает, смешиваясь сперва с цветами, которые будут здесь днём, чтобы позже, к полудню, уйти полностью, до ближайших сумерек или грозы.
Дом, который станет к полудню серо-потрескавшимся, дом, который станет выцветше-дымно-голубым, дом, который будет облетевше-тёмно-зелёным, дом, которому быть потускневше-коричневым, их пустые сараи с холодным паром внутри, их тишина, их ленивый дым над только одной за всех трубой, всё как будто в дыхании Бога-ящера, он холодный и влажный, размером с Вселенную, у него нет эмоций. Всё растущее в поле подрагивает, всё растущее в огородах тоже, сбрасывая росу на низкорослых и младших, птиц, коров если кто-то и держит, то в тайне.
Соседка встаёт напротив дома Эм и прорывает воздух:
- Кто-нибудь на работу идёт? Опоздали!
Это сбрасывает мать с кровати.
Выдыхая то «Чёрт!», то «Боже!», она ходит по дому, пытаясь собраться как можно быстрей. Она длинноволоса, довольно красива, в кино она чаще играла бы жительниц города, чем деревни, чаще всего в деловом костюме, никогда – в джинсах, в театре она бы была взрослой женщиной, начиная с дипломных спектаклей и до глубокой, прекрасно скрываемой гримом, старости, у неё в икрах и висках всё ещё вчера, потому что усталость её не сегодняшняя, приходится то и дело дотрагиваться до них, замирая, как бы проверять, с ней ли они хоть физически.
На лестнице с чердака её ждёт Эм, сменившая одежду, но не сутки и физически, и, надо думать, духовно, у неё неспавшие глазницы и глаза, волосы, не видавшиеся с расчёской, но до странного (ей самой, её телу) обыденная поза.
Мать, заметив её и на миг останавливаясь:
- Дочь?.. Почему так рано?
Эм ищет слова, силу воли, набирает воздух, экономя, будто это опасно ей и/или запрещается:
- Доброе утро…
Мать в другой комнате.
Дверь с улицы распахнулась, впускает соседку и вопль:
- Ничего, что без стука?
Мать напевает «угу», скрипнув шалью, которую достаёт.
Эм захлёстывает вторая волна исканья слов или действий, чтоб, мать и соседка в сенях, кивают друг другу, подхватывают с пола сумки и оказываются за дверью, та отрезала их сухо, громко и резко, с улицы слышно отходящее:
- Помой посуду сразу, раз встала, - оно осекается, видимо, из-за отца.
Но к отцу это не прикоснулось и не разбудило, его дыханье, если вслушаться, можно найти в любой комнате дома, Эм сидит на ступеньках и слушает что-то – физически ли, духовно – внутреннее.
На остановке воздух гуляет змеями разных размеров и направлений по стеблям, песку дороги, волосам и шнуркам Эм. Расписанье на ржавой табличке, воткнутой в обочину, поёт ржавую песнь, если змея пройдёт мимо, сдаёт ей остатки росы с экстрактом ржавчины и служит единственным представителем ДРЧ1 на много метров вокруг. Сообщает, что что-то происходит здесь дважды в день, оба утром, к первому опоздала мать (и ушла пешком), второго ждёт Эм.
Автобус тарахтит, вздрагивает всем нутром на любом выступе или впадине, даже если это сучок или велосипедный оттиск, до взвизга последней гайки с последним винтом, и плюётся своим газом так, будто это его способ выругаться.
Снаружи это круглобокий драндулет с содранным куском панциря под лобовым стеклом, подставляющим его внутренности в работе песку, ветру, влаге, дождям и снегам, листьям и птичьим перьям, весенней жидкой грязи и потенциальным ворам деталей, если кто не жалеет, а видит прок в старости.
Внутри это бурчащий, стучащий стёклами, бензиновый рай, если ездить в нём с детства, все углы скруглены, люди с конечных спят, склонясь лбом к стеклу, запрокинув голову на спинку и просто сидя с захлопнутыми глазами, несмотря на все встряски, движение, звуки, запах, вибрацию и мировые события.
Эм сидит, сев машинально или почти и не устраиваясь дальше, холодные руки спят на джинсовых ногах, смотрит в окно, смотрит куда-то в автобус, смотрит вниз, на свои руки, но разглядывает всё это время свои мысли. Входит старушка, осматривает всех, выбирает её. Доходит, роняет без интонаций:
- Старшим уступать не учили?
Эм встаёт, дальше едет, стоя, глядя, как за стеклом едет влажный пепельно-голубой воздух, поле, покрытое им и пропитанное, овраги с туманом внутри и оставшейся в них ночью, иногда дороги, выныривающие из злаков и трав внезапно и незаметные по-партизански, они часто значат остановку, иногда в конце них даже ждёт кто-нибудь одинокий, потом вновь поле и воздух, потом поле сперва ощутимо скорей, чем заметно, но всё более видимо начинает сякнуть, редеть, уменьшаться в росте, а в воздухе прибывает пепельного в пепельно-голубом, это значит – её остановка.
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Хайд рок», автора А. Назар. Данная книга имеет возрастное ограничение 18+, относится к жанру «Современная русская литература». Произведение затрагивает такие темы, как «книги о подростках», «рок-музыка». Книга «Хайд рок» была написана в 2024 и издана в 2026 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке
Другие проекты