В общем – если вам действительно нужно куда-то добраться, выбирайте лестницу. Она сулит труд в пути, но честно приводит, куда обещала. Тут бывают лишь небольшие казусы: одного или двух пролётов может просто не быть; просто пропасть, дыра, пустое пространство посреди лестницы – и вожделенное продолжение над головой, возможно, жильцы уже вбили в стену колья или пустили канат, или остались хотя бы перила от недостающего – короче, если придумать, как преодолеть препятствие, то дальше – можете не сомневаться – вы на той же лестнице, в том же доме и идёте туда же, куда направлялись. Только лифты коварны и негостеприимны.
Раньше я даже подумывал о работе механика или электрика – именно с лифтами, разумеется. Почему-то казалось, что это возможно. В студенчестве подкурьеривал, доносил пиццу до двери квартиры – то была адова работа, угадайте, из-за кого. Мне всегда хотелось их называть «кто», а не «что».
Сейчас стало лучше. Лифты в подъездах как-то «распознают» «своих» и третируют лишь незнакомцев. А к незнакомцу всегда можно выйти, встретить его у подъезда и обеспечить сопровождение (относительные комфорт и безопасность). Лифты в офисах – лишь чуть похуже. Лифты в общественных местах… в общем, быть незнакомцем опасно. Как у людей, так и у техники.
В тот день я должен был забрать маму с работы, свозить к стоматологу, и мы все вместе, я, мама, дочка, забранная из детсада раньше, поехали бы на дачу на выходные. Куда завтра утром приехала бы и Аня. В общем, план как план, ничего необычного, воображаемые друзья.
Мы с Мо – на четвёртом году она затеяла что-то вроде игры: говорить «о» там, где слышно «а» – самыми частыми были, естественно, «мо́мо» на месте «мамы» и «Мо́ша» на месте её «Маши» – с тех пор она Мо – вылезли из машины и зашли в холл этого несуразного здания, где работала ма: первые девять этажей были сталинской девятиэтажкой, следующие – современной надстройкой из, по большей части, стекла.
Я подумал: в конце года у них, как обычно, двигают шкафы и носят папки с делами целыми ящиками, а ма в своём кабинете одна и никого, как всегда, не попросит о помощи. Я решил подняться, благо лестницу здешнюю знал: тиха, смирна и заброшена, – кроме уборщиков, кажется, никого не видит.
Нам с Мо надо было на первый стеклянный этаж. Часть пути она провела на моих плечах, шее, спине, груди, если считать постукивавшие в неё крохотные ножки в ярких ботинках, но переходов пять (не подряд, вразбивку) вполне сносно проделала сама, успев даже проверить такие способы преодоленья ступеньки, как прыжок зайцем (двумя ногами) и по перилам, не касаясь ступеньки собственно (ступеньки там были – лестницы это про то, что чем старше, тем лучше).
Расчёты мои подтвердились: меня тут же приспособили для переброски шкафа с одного конца этажа на другой. Чудом договорившись с Мо, что играть в принцессу в карете (шкафу) и папу-лошадь мы не будем, чудом отговорившись от другого шкафа из соседнего кабинета и, судя по взгляду из ещё одного кабинета, – не последнего (возможно, это и не вежливо: помогать лишь своей матери), мы, наконец, собрались – точней, мать собралась – и пошли к лифту.
У неё болели колени и пользоваться лестницей она не любила. А я усмирял свою лёгкую – вибрирующую где-то в рёбрах и вокруг глаз, в глазницах – тревогу тем, что иду со «своей» (на одну свою – два незнакомца, Мо тоже как будто почувствовала и прижалась ко мне поближе, сильно (для неё – сильно) сжав мне ладонь и притихнув) и народу в здании ещё уйма, так что терять пол и стены или предпринимать времязатратный манёвр вроде перевозки в другую часть города лифту просто не выгодно. Вот опять: спасибо, родные лифты, теперь у меня до седых волос, видимо, будет магическое мышление.
Люди куда-то пропали.
И звуки их – тоже.
До лестнично-лифтовой клетки мы дошли в полном безлюдье и тишине.
На самой этой клетке было так же пусто и тихо, кроме…
Сперва появился мальчик. Верней, мы его заметили. Он лежал у лестничного проёма, закинув туда удочку, и сосредоточенно глядел вниз.
– Простудишься на полу, – выронила мать как-то тихо и неуверенно.
Потом появилась девчонка. Вот она-то точно выскочила из-за стены, как чёрт, как говорится, из табакерки. Увидев нас – улыбнулась какой-то странненькой – не то механической: когда растянуты только губы, а глаза не участвуют, – не то безумной – не идиотической и бессмысленной, а с каким-то своим, не логичным и не человеческим смыслом – улыбкой. И принялась скакать по клетке кругами, потом хаотично, высоко задирая коленки, острые и почти уже подростковые, и отмахивая руками ритм – я почти слышал свист.
– Дети, вы чьи? – спросила мать рядом как-то (на сей раз) обескураженно.
Я отвернулся и вызвал лифт. Мо ткнулась в меня личиком… Я чувствовал её сопение, слышал сопенье девчонки за спиной, в голове мелькнуло: оставить записку, где-нибудь здесь, да хоть даже на полу, «такого-то числа, такого-то года, во столько-то, в лифт вошли такие-то»… Обозвал себя паникёром и маразматиком и покосился на незнакомых детей.
Мальчишка, в ответ на вопрос, посмотрел на нас, но ничего не сказал. Девчонка не то усмехнулась, не то фыркнула, не то просто выдохнула быстро и слышно. Но она издавала этот звук постоянно при своей скачке, так что считать его реакцией на вопрос можно было лишь глубоко внутри себя – потому что там ровно, именно, сильно и безвариантно – так и казалось. Она, похоже, была всё-таки не совсем здоровой психически.
Подошёл лифт, я почти поспешно втолкнул туда Мо, осторожно придерживая одной рукой, прикрывая второй, заходя вместе, мои руки держались над ней как насторожённые птицы. Мать нерешительно – оглядываясь на детей и соображая, не должна ли всё-таки чем-то помочь – переступила грань «лифт внутри – мир вне лифта». В последнюю секунду перед тем, как двери бы склеились, – в лифт внесло – ветром, вырвавшим из мамы: «Ой!» – девчонку.
Мне показалось также, что мальчик теперь лежал перед лифтом и рыбачил (каким-то образом) в шахте, несмотря на лифт, нас и нашу плотность. Наверное, ветер галлюцинаций. (И неожиданности).
Девчонка стояла в другом краю лифта, он был грузовым, и смотрела на нас всё так же кринжово: с одной стороны открыто рассматривала – и выраженье её при этом было – или казалось – наглым, с другой – непонятно было, действительно ли она на вас смотрит и видит или просто глаза её бродят по вам, как недумающий прожектор, как насекомое по безразличной поверхности…
– Твои родители здесь работают? – мать тоже беспокоилась, но, похоже, считала, что это из-за чужих детей без надзора. – Они тебя не потеряют, ты так уехала?
Девчонка хранила тишину, свежей и консервированной в ней или из-за неё: лифт ехал долго – уже точно дольше, чем нужно – уже этажей двадцать, похоже – что-то в нём еле слышно гудело, как тихий, неостановимый процесс – вроде медицинского. Лифт ехал медленно. Девчонка продолжала фыркать, или усмехаться, или сопеть, или чем это было. Мо жалась к нам с матерью и совсем стихла. Другой девчонке было по виду лет девять, может, десять или восемь, у неё был растрёпанный неопрятный хвост с петухами и выцветшее, или линялое, или чтоб я в этом разбирался, несовременного вида платье. Грязные гольфы, морщинящие на одной ноге. Светлые волосы и, возможно, летом – веснушки.
По ощущениям, мы проехали половину пути. К тому, к чему ехал лифт, разумеется, не к чему мы просили.
Потом перевалили за половину…
Когда оставалась четверть пути, девчонка сменила возраст. Это был ребёнок лет четырёх – такой же грязный и неухоженный, но тихий, потупившийся, без странноватой улыбки, без её постоянного звука, уже не производящий впечатление нездорового психически.
Мать ошарашенно и заботливо изучала её глазами, и руки её порывались присоединиться. Я не знал, куда деть свои, в пустом пространстве вокруг них, – ни руки, ни мысли – сейчас приедем, два взрослых, один очень грязный ребёнок, мне нужно будет опять подняться по лестнице, найти её родственников…
Первый этаж – или, по крайней мере, пункт назначения. Ребёнок шагнул к нам, и теперь это чистый, вполне домашний ребёнок, с другой причёской, в другой одежде, одновременно побаивается незнакомых взрослых и ищет их помощи. Двери разъехались – на пороге толпа; ну, не толпа, а группа, ждущая лифта. Мать порывается сразу спросить: «Вы не знаете, чей ребёнок?», но закрывает рот, сделав рыбье движение, посчитав вопрос странным.
Я выхожу. Болит голова. Под черепом загорелось. Иду сквозь людей, мне нужно приставить руки к стене, упереться и постоять, чтобы это прошло.
Оборачиваюсь: они не вышли, мать положила руки на плечи девочке, люди заходят в лифт, и они уезжают, не закрыв двери, – не вверх, а куда-то вглубь и вдаль, по коридору, облицованному чёрной плиткой, с чёткими белыми контурами (цемент? клей?..).
Голова отворачивает меня, резко и больно, вдавив в стену. Я тяжело дышу, набираю воздух ртом и задерживаю дыхание…
На какой-то момент отключаюсь.
А потом прихожу в себя на стене, осторожно отклеиваюсь и начинаю осматриваться. Холл тот же, здание то же, проход между лифтом и холлом, кажется, чуть длиннее… Двери лифта здесь. Но перпендикулярно есть дверь, её не было, и за ней ещё одна лестнично-лифтовая клетка. Я слышу, как лифт едет там.
…Приехал.
Выпускает толпу, то есть группу…
Перпендикулярная дверь распахивается, группа в ней, из неё, и что-то в группе уловимо-неуловимо-СССРовское. Зимняя одежда (из уловимого (у меня был май)), женщины, мужчины; и среди них – моя мать…
В чёрной шубе, какой я не помню, чёрной меховой шапке, какую я не обязан помнить, я же не запоминаю её шмотьё, но всё-таки, всё-таки… Своего возраста. Рядом – какой-то мужчина, её возраста – не факт, что муж, может, просто коллега, они разговаривают.
Подхожу, чувствуя себя обречённым, и идиотом, и несуществующим:
– Мам, – дурак… но что ещё оставалось? – Всё хорошо?
Запнулись об меня – слухом и взглядом. Теперь изучают слегка напряжённо. …Не знает. Впервые видит.
– Простите?
А ещё – не знаю, как, но я понимаю – у этой женщины никогда – не было – детей…
– Пойдём… – что-то в моём лице, видимо, заставляет его осторожно взять её под руку и настойчиво потянуть к выходу.
Во мне медленно, как сталактит, зреет внутренний вопль – он далеко, или близко, но отделён прозрачной непробиваемой, вообще не видимой перегородкой. Он был бы огромен и раскалён, как взрывной гриб, если б вырос, если вырастет, он убьёт меня так же: на атомы – изнутри. Но я пока не даю. Он будет бессмысленен и бесполезен, в нём нету смысла, во мне нету силы – в вибрирующем организме, стукнутом чем-то здоровым, твёрдым, тяжёлым, полным какой-то мутной и аллергенной пыльцы. Я незаметно ни для кого умру от внутреннего воплеизлияния… Я иду за ними, зная, что ничего больше не придумаю, никак не остановлю и ничего не скажу.
В холле я вновь обгоняю её. Меня покидают рациональные реакции. Я встаю на колени. Потом – сперва по лицам людей, а после внутри – понимаю, что превратился в мальчика. Я не на коленях, я уменьшился – хотя моё тело не чувствует изменений, мне кажется, покажи мне сейчас меня или посмотри я сам на себя, а не на неё, я б увидел того же, кого с утра в зеркале. И разум, вроде бы, остаётся как был… (кто поручится за это?). А изменения – изменения – дело времени. Может быть, пары секунд…
Я смотрел на неё, она достала из кармана маленькую чёрную вещь, вроде фишки от домино или двух плиток из того коридора, в который уехала, будучи моей, уменьшенных до двух плиток шоколадки, развернула ладонь ко мне, показывая – не знаю, что я должен был понять. Какая-то чёрная метка? Связано с тем, что у женщины никогда – не было – детей – так мне казалось (что связано). А может просто единственная вещь, оказавшаяся в кармане – чтоб протянуть её незнакомому ребёнку, зачем-то подошедшему и скребущему взглядом её.
Следующее, что всплывает где-то от лба до макушки – и это не мысль, это знание – я следующий.
Мне нужно подняться по лестнице, туда, где лежал мальчик и ловил рыбу в лестничной пустоте. Мне нужно… занять его место? Не знаю. Это мне высветят – там, от лба до макушки – когда доберусь.
Мне нужно ловить людей, отправляющихся вниз. И надеяться. Почему-то именно вниз. Что когда-нибудь… Как-нибудь… Каким-либо из своих сраных вечных манёвров… он привезёт меня в более выгодную ситуацию…
* * *
Снеговик, беременный птицей,
вмёрзшей в его живот,
потечёт в подвал по весне,
снова станет водой и птицей.
И, хотя, когда я просила:
«Полети, отнеси, от меня…»,
я имела ввиду не это,
незнакомый тебе солдат,
обернётся ровно в ту сторону,
где наш дом, в тот момент, когда
последняя капля снеговика
упадёт из верхнего мира
в нижний.
Дом, беременный человеком,
отпускает его погулять,
даже не подозревающим,
что у него есть брат –
единоутробный, в стене
бетонной людьми посеянный,
как зерно – никогда не родится,
никогда не взойдёт, хотя
и погиб, как зерну полагается.
Ну а ты – то, что ты выходишь,
ведь не значит, что ты рождён.
Дом не знает, вернёшься ли ты
нынче вечером и когда-то.
Снеговик, беременный птицей,
вмёрзшей в его живот,
потому что ребёнок думал:
это как с заморозкой покойников
по науке, как с заморозкой
в морозилке продуктов, что
по весне они оживут,
но для этого им нужно тело,
сохранённое. Снеговик
потечёт в подвал, ты посмотришь
на меня через ели, вёрсты,
ЛЭП, дома, рельсы, гаражи
и чего-там-ни-есть-ещё
и совсем не заметишь, как
получилось, что ты течёшь
по солёной капле – в подвал,
ты поселишься там до зимы,
когда можно будет замёрзнуть
и багровым снеговиком
поплестись в дом, беременный мной.
У меня в подвале вода,
а в воде – всё ещё – птица,
не гниёт, не идёт ко дну,
только спит – много-много дней.
У меня в стене живёт брат,
по ночам что-то мне рассказывает,
может, просто воспоминанья,
может, просит найти, отомстить…
Я не знаю, кого искать,
я к зиме жду тебя домой.
У меня в подвале вода,
чистая, а на ней – птица,
не идёт ко дну, не меняется,
но и не оживает вновь.
Погода для стариков
Старик был немногословен внутри себя и снаружи. Он был хмур своим горбатым носом, своей смуглой – не пойми в кого – кожей, своими нечёсаными, нестрижеными, так и не поседевшими волосами, конечно же, хмуро-чёрными, тоже не пойми в кого, своим выражением глаз и бровей, угадайте, какого цвета, вечно будто прищуренных глаз, потому что на них свисали обленившиеся к старости веки, вечно тяжёлых бровей, ещё, впрочем, бодро двигавшихся и тоже не собиравшихся седеть, своим сухим и ещё прямым телом. По ночам он выходил из дома со свёртком, авоськой или пакетом и брёл к реке, тёкшей через его конец города. Река лежала на камнях, земле и асфальте так же хмуро, как он. Она неохотно бралась отражать городское небо, стройки и что бы то ни было, попадавшее в область, которую ей отражать полагалось. Может, поэтому они со стариком сжились и друг друга воспринимали комфортно.
Придя к берегу, нужно было перебираться на остров. Для этого у старика был плот, спрятанный между стенкой сарая и раздевалкой, которыми никто не пользовался, или закинутый на их крышу, или прикрытый брезентом где-нибудь на берегу, смотря по тому, как быстро сопрут предыдущий плот. Для ночей, когда обнаруживалась кража, подходили обломки забора или какой-нибудь выброшенный со стройки контейнер.
Перебравшись, старик осматривался, проверял взглядом и берег, оставленный им, на предмет бомжей или пьяных компашек, проверял островные деревья, башню и сонных уток и, если он был единственным здесь, начинал разыскивать или просто ждать девчонку. Та могла быть в башне, могла гулять в деревьях, могла кормить или гладить уток, которые, как известно, жрут даже во сне, могла плавать где-то рядом, тоже его поджидая, могла сидеть где-нибудь, разведя для них с ним костёр, хотя он сто раз предупреждал так не делать, могла сидеть и не разведя, но всё равно поджидая. Когда она умерла, он точно не знал, она не производила впечатление существа, живущего много столетий, равнодушного, умудрённого и холодного, если только её внутренность не осталась такой же, как в возрасте, когда она стала кем стала. Не знал он точно и кем она стала, то есть как умерла, была ли она утопленницей по собственной воле или случайной.
Она любила журналы для молодёжи и женщин, любила косметику и побрякушки, одежда, в которой он встретил её впервые, была современной, шмотьё её тоже интересовало, но умеренно, любила животных, они не боялись её (но и не льнули, что было ему почему-то слегка приятно), любила слушать всех тех, кого слушает современная молодёжь, по крайней мере, подаренный им айфон был забит у неё музыкой и видео, правда, пользоваться им она могла лишь при встречах с ним, ведь надо было где-то его хранить и подзаряжать, позвонить или написать своим она не пыталась, кажется, мёртвым это запрещено, как и разговаривать. Потому они молча сидели и слушали взглядом, она иногда улыбалась, он этого не умел. В своих пакетах и свёртках он приносил ей журналы, косметику и бирюльки, она игралась с этим, потом зарывала где-то на острове или под водой. Или просто прятала в башне. Еды ей не требовалось. Её имя, как и всё остальное, произнести она не могла, да ему, по большому счёту, и не было любопытно, своё он не называл, потому как зачем, если им всё равно не воспользуются, или просто сам не считал это важным. Перед утром он отправлялся обратно, чтобы успеть немного поспать, потому как всё ещё работал. Ночи старался не пропускать, она тоже, в основном, всегда оказывалась на месте.
Так продолжалось, пока не надумали строить молл.
Торговый центр должен был занимать собой небольшой район, включить в себя реку, её кусок, так, чтобы она текла между магазинов и кинотеатра, ресторанного дворика и детской комнаты, в общем, текла внутри. Остров и его утки как раз превратились бы в контактный зоосад, а по реке организовалось движение на лодках, ближайшие дома встроились бы фасадом во внешнюю стену молла, чтоб выходить из них прямо в него, а два или три из них полностью оказались внутри.
Ограждение появилось не то чтоб внезапно, но всё-таки к ощутимой досаде, хотя чувства старика давно уже не бывали чёткими и интенсивными.
Сначала он не обращал на него внимания, настолько, насколько это было возможно с любым физическим препятствием вроде бревна на пути. Как в любом заборе, в нём была своя щель, как раз на тропе к реке, самой краткой. Когда щель заделывали, он просто перелезал, не удивляясь себе и не ругаясь.
Девчонка стала печальней, по крайней мере, улыбалась реже, смотрела в журналы рассеянней, а на подползавшую к берегам стройку с понятным, хотя тоже не очень-то экспрессивным, налётом тревоги и растерянности. Он следил за ней, когда она следила за стройкой, но не успокаивал, потому что не знал, как, не умел и думал, что это бесполезно. Правда, зачем-то купил ей плюшевую собаку, которую всё равно пришлось хранить у него, потому что все её места для хранения были грязны и влажны, не свободны от тех, кто желал бы съесть этот плюш или использовать для гнезда и логова. Она поблагодарила горчащей усмешкой, и стало понятно, что время прощаться или придумывать.
Придумывать – это было не к старику, встать с пикетом против строительства – так оно никому не мешает, писать во все инстанции – о чём? Оно, как назло, ничему не мешало, не угрожало, не нарушало и не волновало общественность. Его бы самого не волновало, если б не.
Что до девчонки, он ведь не знал и то, может ли она переселиться в другую часть реки, может ли умереть как-то окончательно, как остальные люди, при каких условиях и хорошо это или плохо.
Поэтому он ничего не предпринимал, его остатки чувств грызли его за это, спасибо, довольно беззубо, по-стариковски, его чувства явно были дряхлее, чем он. В конце концов, жил до неё, без неё, и она до и без, и прочие тянучие стариковские очевидности.
О проекте
О подписке
Другие проекты
