– Много в апрелях солнца, а кроме солнца – преет апрелем земля… И от прелости той не уберег я ее, касатку… Свернулась, как листик зеленый. И осталась пустая моя шарманка… А плясунку в Вольском на берегу схоронил… А сам цыгану шарманку загнал – и остался я будто вовсе один… Да, жисть-то, она всегда такого подбирает – подобрала и меня: царская служба к годам подошла… Коли служба подошла – служить пошел, а служить пошел – война пришла… Да с самых тех пор и выходу нет из-под ружья… Вот она какая…
Кой-где произносил он «речи». Эффект и успех были обеспечены: дело было не в речах, а в имени Чапаева. Это имя имело магическую силу, – оно давало знать, что за , быть может, бессодержательными и ничего не значащими, скрываются значительные, большие дела.
Чапаев теперь – как орел с завязанными глазами: сердце трепетное, кровь горяча, порывы чудесны и страстны, неукротимая воля, но… нет пути, он его ясно не знает, не представляет, не видит…
сюда из станицы бить особо удобно и легко. А казаки молчат… Почему они молчат? Это зловещее молчанье страшнее всякой стрельбы. Не идет ли там хитрое приготовление, не готовится ли западня?
Не страх это и не ужас смерти, это высочайшее напряжение всех духовных струн, крайнее обострение мыслей и торопливость – невероятная, непонятная торопливость.
Завтра он так же, быть может, без движения, останется лежать на снежной равнине, среди других, как он, отработанных в трупы, чернеющих и багровеющих на чистом рыхлом снежном ковре… Только в одном, в единственном месте – около виска, снег пробуравит черною дыркой алая кровь… больше не будет кругом никаких следов.
Снимут эту вот, кем-то нежно любимую черную шапку кудрей, обреют широкую круглую голову и станут копаться в чутком окровавленном теле стальными ножами и иглами… Брр…