Я описал вам первое появление Каркоэля, прожившего затем в нашем городке несколько лет. Сам я на вечере не был; но мне передавал о нем родственник, который был старше меня и, играя в карты, как все молодые люди в этом городе, где игра была единственным утолением страстей, подпал под влияние «бога шлема». Этот обыденный, прозаический вечер с выигранною партией в вист, рассматриваемый сквозь призму воспоминаний, обладающих особою магическою силою, примет впоследствии размеры, которые, быть может, вас удивят. Графиня де Стассевиль, четвертое лицо, участвовавшее в партии, говорил мой родственник, отнеслась к своему проигрышу с тем аристократическим безразличием, с которым она относилась ко всему на свете. Быть может, там, где куются судьбы людей, эта партия определила ее судьбу. Кто разгадает эту тайну человеческой жизни?.. В тот вечер никто не наблюдал за графиней. Зал был наполнен стуком марок и фишек… Было бы любопытно подметить, не к этой ли минуте относилось зарождение в этой женщине, холодной и острой, как льдинка, того чувства, о котором догадывались впоследствии с ужасом и говорили не иначе как шепотом.
Графине Дю-Трамблэ де Стассевиль было лет сорок; она была слабого здоровья, и такой хрупкости и бледности, которыми отличалась она, до нее я не видывал. Ее резкий бурбонский профиль, светло-каштановые волосы, тонкие, плотно сжатые губы выдавали в ней породистую женщину, в которой гордость может легко дойти до жестокости. Бледный, слегка желтоватый цвет лица придавал ей болезненный вид.
– Она заставила себя назвать Констанцией, – говорила Эрнестина де Бомон, черпавшая свои эпиграммы даже у Гиббона, – с тем чтобы ее могли называть Констанцией Хлор…
Всякий, кто знал ум Эрнестины де Бомон, мог в этой остроте увидеть злую шутку. Невзирая, однако, на бледность графини, на губы ее цвета увядшей гортензии, проницательный наблюдатель именно в этих тонких, дрожащих, как натянутая тетива лука, губах должен был подметить ужасающее выражение сдержанной страсти и воли. Провинциальное общество не замечало этого. В рисунке тонких, убийственных губ оно видело только стальное жало, с которого беспрестанно слетали острые стрелы ее насмешек. Зеленовато-синие глаза (у графини в глазах, как и в ее гербе, был зеленый цвет с золотистыми искрами) горели, как две неподвижные звезды, не согревая лица. Эти изумруды с золотистыми бороздками, сидевшие глубоко под выпуклым лбом с белокурыми бровями, были холодны, словно вынутые из чрева Поликратовой рыбы. Только ум, блестящий и острый, как дамасская сталь, зажигал искры в стеклянном взоре. Женщины ненавидели графиню Дю-Трамблэ за ум, как ненавидят за красоту. В самом деле то была ее особая красота! Подобно мадемуазель де Ретц, портрет которой нарисован нам кардиналом с трезвостью человека, отрешившегося от юношеских ослеплений, у графини был недостаток в сложении, который, судя строго, можно было счесть за порок. Денежные средства графини были значительны. Муж, умирая, оставил ей двух детей, о которых она не особенно заботилась: глупого мальчика, доверенного отеческому, но довольно бесплодному попечению старого аббата, ничему ребенка не учившего, и дочь Эрминию, красота которой могла вызвать восторги самых изысканных и требовательных кружков Парижа. Дочь свою графиня воспитала безупречно – с точки зрения официального воспитания. Безупречность графини де Стассевиль всегда походила несколько на вызов. Этот характер носила даже ее добродетель, и кто знает, не была ли то единственная причина, вследствие которой графиня ею дорожила? Факт тот, что она была добродетельна. Ее репутация бросала вызов клевете. Злоязычные люди не имели случая поточить зубы об этот напилок. Досадуя на то, что не удавалось запятнать ее доброе имя, люди выбивались из сил, обвиняя ее в холодности. Последняя зависела, разумеется (вопрос разбирался даже научно!), от недостатка в крови кровяных шариков. Ее лучшие подруги чуть-чуть не открыли в ее сердце пресловутой исторической «предельной черты», придуманной специально для очаровательной и весьма известной женщины прошлого столетия в объяснение того факта, что она в течение целых десяти лет держала всех щеголей Европы у своих ног, не позволяя им подняться ни на вершок выше.
Веселостью тона рассказчик смягчил несколько нескромность последних слов, вызвавших в зале легкое и красивое движение оскорбленной стыдливости. Говорю об этом без насмешки, ибо стыдливость женщин знатного происхождения и не жеманничающих есть нечто весьма изящное. Сумерки сгустились уже, впрочем, настолько, что это волнение скорее почувствовалось, чем было заметно.
– Клянусь, графиня де Стассевиль была именно такою, какою вы ее изображаете, – сказал, заикаясь, старый виконт де Расси, горбун, заика и остряк, словно он был еще и хром. Кто не знает в Париже виконта де Расси – живого меморандума распущенности XVIII века? Будучи красив в юности, как маршал де Люксембург, виконт, как и он, имел оборотную сторону медали, которая теперь только и осталась ему. Куда девалась лицевая сторона медали?.. Когда молодежь ловила старика на каком-нибудь анахронизме поведения, то он отвечал, что, по крайней мере, не позорит своих седых волос, ибо носит каштановый парик а-ля Нинон с искусственным пробором и невероятными, неописуемыми локонами!
– А, вы знавали ее?! – воскликнул рассказчик. – Итак, вы можете судить, виконт, преувеличиваю ли я хоть немного.
– Ваш по… ртрет – точный сколок с натуры, – отвечал виконт, слегка похлопывая себя по щеке из чувства нетерпения по поводу своего заикания и рискуя осыпать румяна, которыми, по слухам, он покрывал свое лицо без всякого стыда, как, впрочем, делали все. – Я знал ее при… близительно в ту пору, к которой о… тносится ваша история. Она каждую зиму приезжала на несколько дней в Париж. Я встречал ее у княгини де Ку… ртеней, которой она приходилась дальней родственницей. То был замороженный ум, женщина столь холодная, что способна была причинить вам насморк.
– За исключением немногих дней, которые она проводила в Париже, зимою, – продолжал отважный рассказчик, не желавший надевать на свои персонажи даже арлекинскую полумаску, – жизнь графини была расписана как нотный лист скучной пьесы, именуемой жизнью порядочной женщины в провинции. Шесть месяцев проводила она ежегодно в собственном отеле в вышеописанном городке, а на остальные шесть месяцев уезжала в замок своего прекрасного поместья в четырех верстах от города. Через год она возила в Париж свою дочь, а отправляясь туда одна в начале зимы, оставляла дочь у старой тетки, девицы Трифлевэ; но никогда не ездила графиня ни в Спа, ни в Пломбьер, ни в Пиренеи! Никогда не видели ее на водах. Боялась ли она сплетен? Чего только не выдумают в провинции, когда одинокая женщина вроде госпожи де Стассевиль отправляется на воды! Какие только не высказываются подозрения! Остающиеся по-своему вымещают зависть на тех, кто уезжает в путешествие. Необычайные течения, словно дуновения странных ветров, начинают рябить спокойную поверхность вод. В Желтую или Голубую реку бросают детей в Китае?.. Модные курорты Франции немного напоминают эту реку. Если в них не оставляют детей, то все же утрачивают нечто в глазах тех, кто туда не ездит. Насмешливая графиня была чересчур горда, чтобы поступиться хоть одним своим капризом ради того, «что скажут»; но воды никогда не были в числе ее капризов; к тому же доктор графини предпочитал, чтобы она жила поблизости от него, а не уезжала за двести верст, ибо на таком расстоянии смиренные визиты по десять франков не могут быть часты. Были ли у графини вообще капризы? Это подлежало сомнению. Ум – не воображение. Ее ум был так точен, так остер и положителен, даже в шутках, что, естественно, исключал всякое понятие о капризе. Когда графиня бывала в веселом настроении (а это случалось редко), то в нем так сильно звучали эбеновые кастаньеты или испанский тамбурин из туго натянутой кожи, увешанный бубенчиками, что трудно было себе представить, чтобы в сухой душе графини могло проявиться что-либо похожее на фантазию, на мечтательное любопытство, внушающее человеку желание покинуть свое место и отправиться туда, где он никогда не был. За десять лет, что графиня вдовела и распоряжалась своим состоянием, следовательно, была полною госпожой себе, она могла бы перенести свою застоявшуюся жизнь куда-нибудь подальше от этой дыры, заселенной аристократами, где вечера проводились ею за игрой в бостон и вист со старыми девами, видевшими шуанские выступления, и кавалерами – былыми героями и освободителями Детуша.
Она, подобно Байрону, могла бы объехать весь свет с библиотекой, птичником и кухней в карете, но у нее не было ни малейшей к тому охоты. Графиня была более чем ленива; она была индифферентна; столь же индифферентна, как Мармор де Каркоэль, играя в вист. Разница заключалась только в том, что Мармор не был безразличен к самому висту, а в жизни графини не было виста: все было безразлично! То была неподвижная натура, «женщина-денди», – сказали бы англичане. Вне остроумной шутки графиня существовала лишь в виде красивой личинки. «Она из породы белокровных», – шептал на ухо ее доктор, пытаясь объяснить ее этим образным выражением, подобно тому, как объяснял болезнь симптомом. Несмотря на хрупкую внешность графини, сбитый с толку доктор отрицал в ней болезнь. Была ли то скромность, или он на самом деле ничего не видел? Она никогда не жаловалась на телесное или душевное нездоровье. В ней не было и легкой тени той грусти, которая осеняет усталое лицо сорокалетней женщины. Дни уходили, но как-то от нее не отрывались. Она следила за ними насмешливым, морским взглядом Ундины, которым глядела на все в мире. Она, по-видимому, не желала оправдывать своей репутации умной женщины, ибо не оттеняла свое поведение никакими эксцентричностями. Естественно и просто делала она все, что делали остальные женщины ее круга, ни более, ни менее того. Она хотела доказать, что равенство – мечта низших классов – существует действительно среди людей знатного рождения. Только в этой среде могут быть равные, пэры, так как известное происхождение и четыре поколения дворян, необходимые для того, чтобы стать дворянином, являются уже известным уровнем. «Я всего лишь первый дворянин Франции», – говаривал Генрих IV, низводя этим личные притязания каждого отдельного дворянина на уровень всего избранного сословия. Подобно всем женщинам ее круга, среди которых графиня, будучи истой аристократкой, не хотела выделяться, она выполняла все внешние светские и религиозные обязанности с тою точностью и сдержанностью, которые являются высшею степенью благоприличия в свете, где всякое проявление восторженности или воодушевления строго преследуется. Она не отставала, но и не опережала своего общества. Приняла ли она из смирения монотонную жизнь провинции, где гасли остатки ее молодости, как вода, дремлющая под вечными лилиями? Побуждения разума, совести, инстинкта, темперамента, вкуса – все внутренние огни, освещающие поступки человека, не проливали света на ее действия. Ничто изнутри не освещало внешности этой женщины. Ничто извне не проникало в глубь ее! Наскучив долгим и бесплодным выслеживанием, обыватели городка, невзирая на терпение узника или рыбака в тех случаях, когда они хотят узнать что-либо, бросили наконец эту головоломную задачу, как бросают за сундук рукопись, которую оказалось невозможным разобрать.
– Мы поступаем очень глупо, – заметила в один прекрасный вечер несколько лет тому назад графиня де Гокардон, – ломая голову над тем, что таится в этой женщине: по всей вероятности, в ней нет ничего.
О проекте
О подписке