Помню, я не мог прийти в себя от изумления весь концерт. А во время Andante assai[148] заплакал и не стеснялся этих слез – настолько острым было физическое наслаждение от слаженной игры скрипки и оркестра.
– Бедняга! Это мой провал как философа. – Он замолчал на несколько долгих минут. – Я не смог выразить и половины того, что есть в моей голове.
Он взял в руки томик стихов. Открыл и закрыл, словно не зная, что с ним делать. Положил обратно на стол и закончил мысль:
– Потому я стал писать на оборотной стороне, чтобы от этого избавиться.
– А почему не выбросил?
– Я не выбрасываю бумаги. Никакие.
– Теперь я понимаю, отчего ты психуешь по любому поводу.
– О, ты переходишь в наступление?
– Ты – перфекционист. А если ты не лучше всех, то впадаешь в уныние. Или требуешь от окружающих, чтобы они были совершенными.
– Почему ты не стал солистом?
– Не все, кто хочет, могут ими стать. У меня не хватило ни дарования, ни сил, чтобы пробиться в солисты. А писатель – всегда солист.
– Значит, дело в твоем эго?
– Подожди, я вызову тебе такси.
Они стояли у тонкой черты. У нее в глазах плескалась спокойная ночь. У него – грусть невысказанных секретов. Но, несмотря ни на что, Ксения уехала на проклятом такси, которое вечно все портит.
Это была большая комната, задумывавшаяся как столовая. В ней стояли диван, кресло, круглый стол, два пюпитра с нотами, шкаф с тремя инструментами внутри и заваленный бумагами стол с компьютером. А у стены – стеллаж, забитый книгами и партитурами. Комната словно собрала в себе итог всей жизни Берната.
Так что временами меня охватывало нестерпимое желание спросить: маэстро, а когда мы займемся настоящей музыкой? Но я знал, что этим лишь вызову бурю, из которой выйду сильно потрепанным. Поэтому мы обсуждали только репертуар, его репертуар.
Вся моя жизнь – какая-то смесь всего. Я не горжусь этим, скорее признаю со смирением. До того как ты мне это предложила, я и не думал раскладывать все по полочкам и все было перемешано, как перемешано сейчас, когда я пишу и слезы служат мне чернилами.
Трульолс берет мою скрипку и извлекает звук такой красоты, что даже притом что она довольно старая и ужасно худая, я готов в нее влюбиться. Этот звук кажется бархатным, от него веет тонким ароматом какого-то цветка – я помню его до сих пор.
Мне всегда стоило труда быть как все. Потому что я таким не был. Моя проблема – серьезная и, по мнению Пужола, неразрешимая – состояла в том, что мне нравилось учиться. Мне нравилось учить историю, латынь, французский, ходить в консерваторию; нравилось, когда Трульолс заставляла меня отрабатывать технику игры, и я разучивал гаммы, воображая, будто выступаю перед переполненным партером.