Читать книгу «Тегеран-82. Война» онлайн полностью📖 — Жанны Голубицкой — MyBook.
image
cover







А вчера Оля вместе со всем лагерем смотрела торжественное закрытие XXII Олимпийских Игр. Подружка сообщала, что все отряды обязали собраться в полном составе в актовых залах своих корпусов для организованного просмотра церемонии закрытия, ради этого даже отменили дискотеку. Было очень красиво: чашу с олимпийским огнем окружили девушки в белом, образовав вокруг него живую «ромашку». На улице постепенно темнело, а золотой огонь медленно угасал среди белых лепестков под звуки олимпийского гимна. А потом над Лужниками, где все это происходило, вдруг появился летящий на воздушных шариках гигантский олимпийский Мишка. Он пролетел над стадионом под песню «До свидания, Москва», а потом из его глаз вдруг выкатилась огромная слеза, он помахал на прощанье лапой и начал медленно подниматься ввысь, пока не растаял в ночном небе. Оля писала, что все зрители на стадионе плакали, и они плакали перед телевизором тоже, хотя сначала большинство возмущалось, почему вместо танцев их заставили торчать перед экраном.

По Олиным словам, после закрытия все влюбились в олимпийского Мишку. И если раньше шить и рисовать символ Олимпиады заставляли в школе и в лагерных кружках заставляли, то теперь все девчонки сами шьют себе Мишек. И соревнуются, у кого Мишка выйдет больше и красивее.

По секрету подружка делилась, что у той самой главной девочки в их палате, которая победила всех в драке на подушках еще в начале первой смены и захватила лидерство, большие проблемы. Некоторые даже думали, что ее выгонят из лагеря до окончания третьей смены. Ее, правда, оставили, потому что ее мама приезжала и плакала, но выпендриваться она перестала и даже начала общаться с Олей и двумя другими «аутсайдершами», которых бойкотировала до самого происшествия. А случилось то, что старшего брата этой девочки поймали в Москве на спекуляции советскими значками, монетками, олимпийскими флажками и другими сувенирами. Он якобы терся возле новой гостиницы в Измайлово, которую построили к Олимпиаде, караулил автобусы с иностранцами и пытался выменять у них олимпийскую символику на сигареты и жвачки, которые потом продавал среди своих. Его задержал патруль и сообщил на работу его родителям, а лагерь тоже от их организации, поэтому все стало известно, и младшую сестру нарушителя «разбирали» на специальном общем собрании. Оля признавалась, что ей даже стало немного жалко эту девчонку, хотя она и вредная. Зато теперь бедняжка наказана вполне: три часа подряд она, как преступница, сидела перед всем лагерем, пока не выступил представитель от каждого из 13 отрядов. В конце своей речи каждый выступающий клеймил «несоветское поведение» ее брата и напоминал, что ей должно быть за него очень стыдно. После собрания «центровая» Олиной палаты долго плакала, а потом стала такой тихой, какой ее в этом лагере никогда не видели. Хотя она приезжала в него ежегодно с пяти лет.

Оля писала, что смена заканчивается 27 августа, но, возможно, ее заберут раньше, потому что ей нужно купить новую форму, в старой стали коротки рукава, да и воротнички появились новые, красивые, стоечкой. Олина мама видела их в «Детском мире», правда, за ними очередь. А Олина бабушка сказала, что не надо стоять, она может купить белое кружево в универмаге «Сокольники» возле дома и сама сшить такую стоечку. Она могла бы и рукава с юбкой надставить на школьном платье, но Олина мама сказала: «Воротничок шей, но платье мы купим новое, а то в Первой школе не поймут такого сиротства».

Дальше Оля в красках представляла, какие глаза сделает Лиза, первая красавица «ашек», если увидит Олю в надставленной старой форме, и даже нарисовала ее. Такую похожую на олененка девочку на длинных тонких ногах с пышной прической и вытаращенными глазами-блюдцами. Меня очень развеселила эта картинка, «выпученный олененок» и впрямь неуловимо напоминал Лизу.

Оля писала, что с 1 сентября у нас уже не будет собственного класса и одной учительницы. Отныне на каждый предмет будет свой кабинет и учитель, и придется перемещаться с этажа на этаж каждую перемену.

Я читала и удивлялась, мне казалось это очень хлопотным. До моего отъезда у нас был свой класс и учительница Нина Александровна, в другие помещения мы переходили только на инглиш и физкультуру. В классе были шкафчики, где мы хранили свои вещи, чтобы не таскать их каждый день домой – например, альбомы для рисования, краски, форму для физкультуры, конструкторы и наборы для рукоделия для уроков труда. А теперь на каждой переменке, вместо отдыха и булочек в столовке, надо будет собрать портфель, перейти в другой класс и там его снова разобрать. К тому же, в собственном классе за каждым закреплено свое место, а в других кабинетах, выходит, кто куда успел, тот туда и сел. Этот вопрос Олю тоже очень беспокоил. В рассадке по партам таилось немало тонких и важных моментов: сидеть хотелось с подружкой, а не с кем попало, не очень близко к учителю, но и не очень далеко, подальше от двоечников, которые списывают у тебя, и поближе к отличникам, у которых можешь списать ты. За три года начальной школы все уже завоевали «места под солнцем» и привыкли к ним, а теперь, выходит, с каждым звонком их придется завоевывать заново.

Я вдруг вспомнила Светку, с которой подружилась, отдыхая с родителями в санатории, где меня прятали в шкафу и преследовали петухи. Дети в нем были запрещены не всегда, а только на некоторые заезды, когда отдыхали важные персоны, любящие тишину. Мы приезжали в этот пансионат раза четыре, и три из них я жила в комнате официально и спала на отдельной кровати, а не вместе с родителями, как в «шкафный» заезд. Светкина мама работала в нашем доме отдыха, а сами они жили в ближайшей к нему деревне, в настоящем бревенчатом деревенском доме с печкой, трубой, сенями и большим хозяйством. Они держали козу, к которой после ужина на парное молочко водили всех пансионатских детей: Светкина мама продавала его прямо из-под козы, по 20 копеек за стакан. Именно у Светки я якобы жила, когда отдыхала в санатории «зайцем». Тем летом Светка, она была старше меня всего на год, но намного самостоятельнее, брала меня на речку Северку в компании других деревенских детей, а мои родители брали ее с собой на экскурсию от нашего дома отдыха на родину Есенина, в село Константиново. А как-то мы приехали в мае. Я еще не ходила в школу, а Светка уже заканчивала первый класс. Я зашла к ней днем и вслух удивилась, что вместо того, чтобы сидеть за уроками, она помогает матери в огороде. Светка и ее мама долго смеялись над моим удивлением, а потом сказали, что в деревне главные уроки – по дому и по приусадебному хозяйству. А потом Светка повела меня показать свою школу. Это была одноэтажная деревянная постройка с зелеными стенами, белым крылечком и большой верандой, заодно служившей гардеробом для верхней одежды. Там же висела табличка, что это начальная школа деревни Подлужье и стенгазета о школьной жизни.

В два часа дня в сельской школе уже не было ни души, даже вахтерши. Светка завела меня внутрь и показала свой класс. На тот момент я уже побывала в своей будущей школе, когда проходила в апреле собеседование. В Светкином классе, как и в классах моей будущей школы, парты стояли в три продольных ряда, а перед ними – доска и учительский стол. Но это был единственный класс во всей школе! Кроме него, в здании имелся только актовый зал, крохотный по сравнению с нашим, а еще учительская, библиотека и туалет.

– А где же учатся остальные классы? – изумилась я.

– Как где? – изумилась в ответ Светка. – Здесь и учатся. На первом ряду, ближе к двери, сидим мы, первоклашки, это специально, чтобы нам в туалет удобнее было выбегать. Во втором ряду – второй класс, а в третьем – третий. У нас же трехлетка, а восьмилетка только в райцентре.

Мало того, что у них не было деления на «А» и «Б», так еще и все три существующих класса учились в одном помещении! Тогда меня это поразило до глубины души, а теперь, читая Олино письмо, я вспомнила Светкину одноэтажную сельскую школу с умилением. Вот уж кому не нужно по шесть раз на дню, к каждому уроку, собирать и разбирать портфель и бегать по этажам! Да и шести уроков у них наверняка никогда не бывает, Светка говорила, что позже 12 дня они никогда не заканчивают, потому что в час на ферме дойка, а их единственная учительница еще и доярка-ударница.

Следом за Светкой и ее вольготной школой я тут же вспомнила, что лично у меня в настоящий момент вообще нет никакой школы и даже портфеля, который можно собирать. Даже моя армянская школа, в которую я ходила четыре раза в неделю всего на один урок, после каникул, как говорили, не откроется. Учебный год на английском отделении начинался только 1 октября, оставалась еще неделя, и никакой официальной информации об отмене занятий пока не было. Но Роя с Роминой, которые прибежали ко мне, как только я вернулась в город, сообщили, что мой учитель английского на каникулах сбежал в Америку и теперь назад в Иран его никогда не пустят. И английское отделение, конечно, закроется, как в прошлом году закрылось русское.

Каждый раз, читая Олины письма, я смутно тревожилась, что отстаю от «нормальной» московской жизни – но не из-за пропущенных уроков, а из-за новых для меня житейских навыков, которые я не успеваю осваивать одновременно со сверстниками. Вот вернусь я домой, и как мне искать нужный кабинет перед каждым уроком?! В нашей школе четыре этажа с длинными коридорами и множеством дверей, а в каждом конце коридора еще закутки с кабинетами. К моменту моего возвращения все мои одноклассники уже привыкнут перемещаться из класса в класс, и только я одна буду отчаянно блуждать по коридорам в поисках нужной двери! Конечно, подружки мне помогут, но что будет, если мы вдруг поссоримся?! Или вот Оля пишет, что записалась в кружок искусствоведов при Пушкинском музее и с 1 сентября станет ездить два раза в неделю – сама! Я еще никогда в жизни не ездила одна в метро, до самого отъезда в Тегеран меня провожали даже в школу! А Пушкинский музей находится далеко, на Кропоткинской, почти там же, где мой старый дом.

Во время чтения Олиных писем подобные мысли посещали меня по самым разным ситуациям из житья-бытья мои московских сверстников. Но, как правило, мучили меня недолго. Я смотрела в свое огромное окно, за которым сияло солнце, голубели горы и весело бибикали шустрые «пейканчики» («Peycan» – самый популярный в Иране автомобиль местного производства) и про себя радовалась, что на улице тепло, а последняя из возможных для меня школ закрылась. Вслух такое, конечно, говорить было нельзя. Мама и так без конца упрекала папу, что из-за него я останусь неучем.

Завершала свое письмо Оля сообщением, что наша с ней любимая Алла Пугачева специально для гостей Олимпиады исполнила две новых песни – «Тише» и «Реченька». Но песни эти есть только на кассетах, переписанных у тех, кому посчастливилось побывать на этом закрытом концерте для иностранцев и записать их на магнитофон. Но Оле куда больше нравятся песни «Три желания», «Ты возьми меня с собой» и «Сонет».

Песню «Сонет» на слова Шекспира в переводе Маршака я тоже обожала, она была у меня на кассете. Чаще всего я слушала ее, убедившись в коварстве Грядкина. Сборник сонетов Шекспира у меня тоже был, поэтому я знала, что любимая певица изменила четыре последние строчки 90-го сонета, и это мне очень нравилось.

Шекспир написал:

«Оставь меня, но не в последний миг,

Когда от мелких бед я ослабею.

Оставь сейчас, чтоб сразу Я постиг,

Что это горе всех невзгод больнее,

Что нет невзгод, а есть одна беда -

ТВОЕЙ любви лишиться навсегда».

А Пугачева спела:

«Оставь меня, чтоб снова ТЫ постиг,

Что это горе всех невзгод больнее.

Что нет невзгод, а есть одна беда,

Моей любви лишиться,

МОЕЙ любви лишиться навсегда».

Прочитав Олино письмо, я нашла ту кассету и несколько раз с удовольствием прослушала песню. И решила с завтрашнего дня начать новую жизнь – вести себя так, чтобы окружающие понимали, что нет невзгод больнее, чем лишиться моей любви – и папа с мамой, и Танюшка, и мальчишки, не говоря уж о всяких Грядкиных. Они и так уже лишились ее навсегда.

Но вместо новой жизни на следующий день – 22-го сентября – началась война (см. сноску-1 внизу).

Наверное, об этом объявили по иранскому радио и телевидению, но я, как и весь советский коллектив нашего бимарестана, узнала об этом от своего папы, вернувшегося с посольского собрания. Он сообщил, что в стране объявлено военное положение, мобилизация и комендантский час. Все эти слова звучали угрожающе, но лично мне ни о чем конкретном не говорили. Взрослые заахали и заохали, они знали о войнах больше.

Но когда истошно завыли сирены воздушной тревоги и над нами полетели бомбардировщики, стало ясно, что, хотим мы этого или нет, но война между двумя чужими нам странами касается нас напрямую. Если мы не спрячемся в бомбоубежище по воздушной тревоге, то можем поплатиться жизнью из-за чужого конфликта, суть которого нам даже не известна. Именно так говорили старшие, завешивая замечательные панорамные окна нашего жилого дома глухими черными портьерами, которые в пожарном порядке строчила в прачечной тетя Рая.

Над нами – вместо привычных и легких, пушисто-белых тегеранских облачков -поплыли гигантские черные и смрадные тучи, добавляя к городскому смогу отчетливый запах гари. Дышать было тяжело, в воздухе повисала густая тяжелая пелена, Тегеран словно тоже прикрылся светомаскировочной портьерой. Иногда до нас доносились глухие раскаты, будто где-то за горами грохотал гром. Но вместо живительного дождя в небе снова и снова появлялись эти гадкие сгустки черноты, от которых веяло чем-то очень страшным.

Папа сказал, что черные тучи приплывают с юга, где иракцы бомбят приграничные территории. От Тегерана это очень далеко, но по воздуху путь намного короче, чем по земле, где его преграждают горы. А отзвукам взрывов и их зловонным выхлопам горы не помеха.

Краем уха я слышала, что Иран и Ирак в очередной раз не поделили речку, которая протекает прямо по границе между ними. Из-за нее они периодически ругаются на протяжении всей огромной истории своего соседства – чуть ли не от сотворения мира. И даже название на каждом берегу ей дали свое. С восточного берега персы называют реку Эрвендруд, а арабы с западного – Шатт-эль-Араб. Папа сказал, что речка эта начинается в «колыбели евроазиатской цивилизации», там, где в древности был город-государство Междуречье или Месопотамия и его столица Вавилон. Ныне область между Тигром и Ефратом принадлежит Ираку, там и берет свое начало Шатт-эль-Араб («Арабский пролив» – араб.) река, разделяющая современные Ирак и Иран.

Правда, у молодой пары из посольства, дяди Володи и тети Гали, которые заехали в бимарестан на прием к Сережкиному папе, была другая версия происходящего. Ее в нашем детском кругу пересказал, как мог, Серега.

Мол, по ту сторону реки, на территории Ирака, живет много шиитов, исповедующих то же направление ислама, что и иранцы. И многие из них, как это часто бывает в приграничных районах, имеют родственников по иранскую сторону реки. Это очень не нравится представителям титульной религии Ирака – арабам-суннитам во главе с их правителем Саддамом Хусейном, потому что через иранских родственников в Ирак попадают идеи шиитской диктатуры и пускают глубокие корни в умах местных шиитов. Иракские шииты уже начали устраивать демонстрации подобные тем, с которых началась исламская революция в Иране, что чрезвычайно напугало иракское правительство. Сначала оно решило просто выселить своих шиитов на территорию Ирана, раз им так там нравится. Но жители приграничных районов сопротивлялись, не желая оставлять свои дома и хозяйство. В результате Багдад начал жесткую антииранскую политику, чтобы его граждане не соблазнялись идеями исламской революции. А чтобы шиитская родня перестала ходить друг к другу в гости через реку, Саддам вспомнил про извечный конфликт по поводу речки и использовал его как повод официально объявить о своей неприязни к соседу и ввести на границе военное положение.

«Радио Свободы», которое, в отличие от советского радио, в Тегеране легко ловилось, излагало свою версию. Мол, война на руку самому Хомейни и он сам ее и спровоцировал. Он, дескать, сам боится своей армии, которая досталась ему от шаха, и ему выгодно занять ее «священной обороной», пока она не устроила военный переворот внутри страны. К тому же, народная эйфория от победы исламской революции пришлась на период доедания старых запасов, а к концу 80-го была уже не столь сильной, чтобы не замечать – экономика страны рухнула и голод не за горами. Отвлечь внимание патриотичных иранцев от экономических трудностей тоже могла лишь «священная оборона». А объявленное военное положение и всеобщая мобилизация означали, что отныне (и не по своей воле) Исламская Республика начинает жить по законам военного времени, а в смутное время всегда легче без шума расправиться с внутренним врагом. По мнению Запада, Хомейни очень боялся оппозиции внутри своей страны, а она росла и крепла с каждым днем, набирая силы среди самых молодых – студенчества. Еще недавно они ратовали за идеи исламской революции, но теперь, увидев ее результаты своими глазами, поняли, что желали они совсем не этого. Эти молодые парни и девушки оставались в Иране и продолжали учиться в местных университетах, создавая собственные политические кружки, где обсуждалось, что идея исламского равенства в итоге извращена, и страна катится в пропасть. Подобных молодежных организаций с каждым днем становилось все больше и радио «Свободы» уверяло, что новый иранский режим боится их пуще, чем иракского неприятеля.

Советский Союз отреагировал на нашу войну весьма скупо: коротко вынес Ираку свое официальное осуждение, как инициатору конфликта, после чего объявил нейтралитет. Нам казалось, что это хорошо, ведь мы слышали, что наших парней и так отправляют воевать в Афганистан, не хватало их еще и сюда прислать на подмогу. Мы свято верили в то, что наша Родина, как более сильная и справедливая, везде только защищает слабых и помогает восстановливать справедливость.

Больше ничего про эту войну нам узнать не удалось, и мы так и не поняли, кто у них там прав, а кто виноват. Посольский инструктор сказал, что в детали конфликта нам вникать и ни к чему. Наше дело – обеспечить светомаскировку и по тревоге своевременно спускаться в укрытие. А Иран с Ираком и без нас разберутся.

Мы, конечно, были на стороне Ирана – но в основном потому, что физически находились на его стороне. Самолеты нас бомбили советские, а иранские солдаты отстреливались из «калашниковых».

Впервые я увидела их в окно своей комнаты. Конечно, это было далеко не в первую воздушную тревогу, а недели через две. В первые дни войны мы мчались в укрытие при первом взвизге сирены и нам даже в голову не приходило полюбопытствовать, что там летает в небе. Но вскоре мы поняли, что иракцы бомбят точечно, метя главным образом в предприятия, а над жилыми кварталами города просто пролетают. Госпиталь они, скорее всего, не тронут, если только по досадной случайности. У моей мамы был уже совсем большой живот, и бегать каждый раз вниз по лестнице (лифт и электричество во время воздушной тревоги отключали) ей было тяжело. Поэтому спустя две недели мы стали спускаться в бомбоубежище через раз. Мама отказывалась идти вниз, папа не мог ее оставить, а я не могла оставить их двоих. В итоге мы втроем полушутя решили, что если умрем, то все вместе.

Вскоре весь город понял, что над столицей бомбардировщики неприятеля летают больше для острастки, чтобы люди не забывали: на дворе война! Зловещий гул истребителей и немедленный визгливый вопль сирены в обязательном порядке раздавались раз в день, реже дважды, обычно сразу после вечернего азана. Но в «татиль» (выходной – перс.), по пятницам, они не прилетали никогда. Священную «джуму» (пятница – перс.) уважали обе воюющие стороны, поэтому в этот день не гневили Аллаха, неся смерть соседям.

Но как бы то ни было, видеть военные самолеты не в кино про войну, а в собственное окно было жутко.

Как-то в начале октября мы с папой и мамой не побежали по тревоге. Мама неважно себя чувствовала и лежала в спальне. Папа был при ней, а я осталась в своей комнате. Окно мы плотно занавесили глухой черной портьерой.