Андрюха со злобой бьет ногой в лицо лежащему, и я удивляюсь, как голова прапора не взлетает, подобно мячу, и не делает красивый круг, взмахнув грязными ушами на солнце…
– Хорош, Андрей, – урезонивает Коня Язва, – убьешь копытом своим…
Прапор еще жив и мычит, раскрывая склеенный кровавыми соплями рот.
– Прокусил, гнида! – злится Андрюха Конь. – Может, он бешеный? Эй, как тебя, – зовет он солдатика, – прапор не бешеный?
– Не понял, – отзывается солдатик пугливо.
– Не воет по ночам?
– Нет вроде…
– Дай-ка ствол, – просит Язва у меня автомат прапора.
Язва отсоединяет рожок у автомата и кладет его в карман. Передергивает затвор, и патрон, сделав сальто, падает на землю. Степка его подбирает. Язва снимает крышку ствольной коробки и, как следует замахнувшись, кидает ее за ограду. Следом улетает возвратная пружина. Куда-то в противоположную сторону летит затворная рама, газовая трубка и цевье. Пламегаситель дается тяжело.
– Грязный какой ствол, а… – ворчит Язва.
Пламегаситель падает куда-то в развалины.
– Ну-ка, Андрей, ты запусти… – просит Язва Коня, подавая ему голый остов автомата. Андрюха, как сказочный молодец, размахивается, автомат летит неестественно далеко и падает в кусты за развалинами.
– Ну, пойдем? – говорит Язва таким тоном, будто мы только что сделали что-то очень полезное.
– Мужики, а как же я? – спрашивает солдатик.
– Иди и доложи командиру о произошедшем… – говорит Язва строго и серьезно, хотя я чувствую, что он дурит и вообще очень доволен.
Благодушной оравой выбредаем на улицу селения. Впереди маячат наши плечистые товарищи. Гудит бэтээр.
Открываю лоб сентябрьскому чеченскому ветерку. Кажется, нам опять повезло…
Когда мы были вместе, Даша спасала меня от моих ужасов. Но, вернувшись к себе домой, один я не справлялся с припадками. Валялся дома, смотрел в потолок. Вскакивал, клал себе на шею пудовую гантель, начинал отжиматься. Отжимался и кричал:
– Рраз! Два! Три! Ррраз! Два! Три!
Потом снова лежал на диване, руки на сгибах локтей алели – отжимаясь, я рвал капилляры. Потом выпивал стакан водки и снова лежал.
Часы прокручивались медленно, как заводимый ручкой мотор заледеневшего автомобиля. Закрывал глаза, и картинки ее прошлого разлетались колодой карт, брошенных в пропасть. Мелькали бесконечные валеты… и еще ножки, груди, губы, затылок, подрагивающие лопатки. Все эти бредни оккупировали мозг.
Я наливал себе холодную ванну и ложился в нее. Ходил по квартире, оставляя мокрые следы, ежился, пьяно косился на зеркало, отстраненно наблюдая, как страдает мой лирический герой. Одевался и снова ехал к Даше. Трезвел в дороге. Бормотал, кривил губы и крутил головой в электричке, выходил на перроне вокзала Святого Спаса, бежал к трамваю.
Подходя к ее дому, я пытался посмотреть вокруг глазами моей Даши, возвращающейся домой от другого, – тогда, вне и до меня. В голубых джинсиках, ленивая, между ножек уже подтекает сперма, трусики мокрые и джинсики в паху приторно пахнут.
Что она думала тогда? Улыбалась? Шла как ни в чем не бывало? Хотела скорее замочить, посыпав голубым порошком, нежно-белый комок измазанной ткани, принять ванну и лечь спать?
Подходя к дверям ее квартиры, я никогда сразу не звонил. Ящик в углу лестничной площадки, припасенная в недрах ящика для себя, задерганного, сигарета. Затяжки глубокие, как сон солдата, нервные пальцы исследуют поверхность небритой щеки.
Ее мужчины не были призраками – они наполняли пространство вокруг меня. Они жили в нашем, завоеванном нашей любовью городе. Они ездили на тех же трамваях, переходили те же улицы. Гуляя с Дашей, мы шли мимо их домов. Домов, где бывала она, позволяла себя целовать, трогать, сжимать, жать, мять, рвать… «Тихо-тихо», – говорила она им, возбужденным. Ее раздевали: свитерок через голову, с трехсекундным отрывом от губ; джинсики сползали с трудом – запрокинувшись на спину, подняв вверх ножки, она любезно предоставляла кому-то возможность снять их с нее; трусики, невесомые, падали возле дивана; со второй или с третьей попытки расстегивался лифчик, выпадали огромные, ослепительные груди, белые, как мякоть дыни, с потемневшими от возбуждения сосками, похожими на полюса спелого арбуза.
Эти мужчины… Они были всюду. Я чувствовал их запах, ощущал их присутствие. Их было слишком много для того, чтобы нам всем хватило места в одном городе.
Как я узнал об их существовании? От нее.
Как-то мы зашли в кафе, я попросил себе пива, она заказала себе несколько блюд, названий которых я не знал; пока я курил и разглядывал себя в зеркалах, время от времени довольно косясь на ее строгое лицо, принесли заказ. Осторожно касаясь вилочкой белого мясца сладкого морского зверька, она заявила с присущей ей легкостью:
– Знаешь, я сегодня сосчитала всех… – здесь она сбавила скорость разогнавшейся было фразы, – своих… – она еще чуть-чуть помедлила, – мужчин. Если у тебя такое же количество женщин, значит, у нас с тобой начался новый этап.
– Ну и сколько их у тебя… получилось? – хрипло, как водится в таких случаях у мужчин, спросил я.
– Угадай.
– Пятнадцать, – быстро ответил я, решив, что сразу назову огромную цифру. Все-таки ей было едва за двадцать, она совсем недавно окончила советскую, исповедующую пуританство и строгие нравы школу.
Она отрицательно покрутила головой.
– Меньше? Больше? – спросил я нервно.
– Больше, – легко ответила она.
– Двадцать, – с трудом выдавил я.
– Больше.
– Тридцать, – уже раздраженно накинул я десятку.
– Меньше.
– Двадцать пять.
– Двадцать шесть, – раздельно сказала она и улыбнулась. – А у тебя?
– А у меня ты первая, – сказал я, помолчав. Так и не решив еще, что сказать – правду, неправду?
– Врешь, – ответила Даша и сыграла зрачками.
– В любом случае – нового этапа не будет.
Потом она говорила о чем-то другом, а я думал только про то, что… да нет, ничего я не думал. Что тут думать? Сидел и повторял: «Двадцать шесть… Двадцать шесть». Потом шел по улице и снова полоскал в голове эту цифру. «Двадцать шесть бакинских комиссаров…» – выплыло у меня в голове. «Джапаридзе, иль я ослеп? Посмотри, у рабочих хлеб!» – декламировал я по памяти про себя.
– Что такое с тобой? – спросила она. Даша не любила мрачных эмоций, замкнутости, мутных настроений… Она совершенно искренне не поняла, в чем дело.
Потом мы опять встречались, я хочу сказать, что сказанное ею не убило меня наповал; возможно, мы встречались еще несколько недель, и я вел себя вполне спокойно. До тех пор, пока однажды, впав по обыкновению после двухчасового постижения возможностей наших молодых тел в лиричное настроение, она не сказала:
– Мужские половые органы делятся на несколько типов. Тип первый…
– Прекрати, поняла? – прошептал я.
Она улыбнулась и погладила меня:
– Прости, Егорушка. Правда, я не хотела.
Спустя дня три я не выдержал и задал ей какой-то пошлый вопрос, множество глупых мужских вопросов: «кто был первым», или «кто последним», или «кто был в середине», и «в какой последовательности», и «как с ними со всеми было», и, наконец, «не знаю ли я кого-нибудь из… ее списка».
Она посмотрела на меня удивленно. Даша не любила, когда ее дергали, когда ее домогались, однако я же говорил, она любила, когда – кровоточит. Это был знак качества для нее. Признак истинности, всамделишности чувства. Поэтому по ее молчанию я догадался, что кого-то знаю, хотя общих знакомых у нас практически не было.
Я задал последний вопрос еще раз. Как бы нехотя и как бы смущаясь, она назвала мне фамилию молодого преподавателя философии в институте, где мы, изредка появляясь, проходили курс неких замечательных наук.
– Я с ним училась на одном курсе, – пояснила она, – пока я в академах была, он преподавателем стал, – засмеялась она и посчитала своим долгом добавить: – Это было давно уже. В мои семнадцать.
Преподаватель был крепким, чуть пухловатым парнем с уверенными нагловатыми глазами, он обладал совершенно необъятной эрудицией, был настолько переполнен знаниями, что лекции вел плохо. Стоило ему в рассказе оступиться в причастный оборот («…считавшийся до тех пор…» или «встречавшийся ранее…»), как он уходил от темы и возвращался к ней в лучшем случае через полчаса. Отличницы бросали авторучки, раздраженные непоследовательностью повествования; что касается редких учащихся мужеского пола, то они снисходительно (а на самом деле униженно) улыбались.
Я почувствовал, что иду по следу, и спросил у Даши:
– Где? Где у вас это происходило?
Она с удивительной готовностью, с озорной улыбкой, будто рассказывая о том, как она мороженое своровала с товарищем по детсаду, ответила:
– Прямо в институте. После лекций. Там, помнишь, на втором этаже, напротив аудиторий, есть маленький коридорчик, ведущий в бывшую курилку, ее сейчас закрыли… Вот там, в этом коридорчике… Нас тогда декан заметил, – развспоминалась Даша, – мимо проходил и увидел…
– Он узнал тебя? – спросил я, не понимая, о чем я, собственно. Речевой аппарат неплохо справлялся с вопросами без особого моего участия.
– Не знаю. Его узнал. Мы бочком стояли, я лицом к стеночке… Декан голову опустил и шагу прибавил, – засмеялась Даша.
Мы допили чай – наш разговор шел за привычным чаем. (Из спальни мы перекочевывали в кухню и, думается, большую половину времени проводили вместе либо лежа, либо сидя.) Итак, мы допили чай и даже поговорили о чем-то еще. Я проявил редкое хладнокровие.
– Будем собираться в институт? – поинтересовался я равнодушно.
– Егорушка, я, наверное, не пойду, устала…
Честно говоря, я обрадовался. Собрался за три минуты. «Рано придешь, Егор?» Не слыша ее: «Ага…» – выскочил на улицу. Каждые пятнадцать шагов переходя на истеричный бег, я добрался до остановки. В маршрутке я смотрел в лобовое стекло, будто притягивая взглядом, намагничивая институт.
Я махнул корочками перед лицом вахрушки и, услышав ее недовольный окрик, вернулся к ней, полный гнетущего бешенства, и ткнул бабуле в лицо свой студенческий, чтобы она разглядела его и сверила юную шестнадцатилетнюю со следами полового созревания физиономию с нынешним моим лицом – серым, небритым (в области скул и бритым в области черепа – помните, да?).
Перепрыгивая через две (неудачно стараясь перепрыгнуть через три) ступени, я добежал до второго этажа и повернул в тот самый коридорчик. Я стоял там – стоит написать «тупо стоял» и, что удивительно, только так и можно написать, потому что как еще в этом закутке четыре года спустя стоять, как смотреть, о чем думать?
Я поозирался немного, посмотрел на пол, будто ожидая увидеть густые капли. Стыдливо оглянувшись, нет ли кого рядом, я подошел к тому углу, где, как мне казалось, все и должно было происходить. Прижался щекой к стене, посмотрел вбок, на коридор, где тогда прошел декан. Коридор видно хорошо. Узнал ее декан? Не узнал? Какая разница…
Я посидел немного на подоконнике. Потом посмотрел в окно. Потом пошел на первый этаж, в туалет. Выворачивая из-за угла к туалету, я увидел преподавателя философии. Стараясь не топать, я побежал к туалету. Ни о чем не думая, просто побежал. Когда я вошел, он еще мочился, это было слышно. Он заканчивал мочиться и, наверное, тряс членом, сбрасывая последние капли. Дверь в его кабинку была не закрыта на защелку, чуть-чуть отходила от косяка. Он не посчитал нужным закрыться. По ботинкам я увидел, что он разворачивается.
«Нужно скорей!» – я сделал шаг и рванул его дверку на себя.
Я даже не знаю, какое у него было выражение лица, кажется, он что-то сказал, вроде: «Вы что, не видите, что занято?» Я смотрел на его член, который он еще не успел упрятать. Я увидел – член был небольшой, пухлый, мышиного цвета, с прилипшим к головке волоском. Это продолжалось меньше секунды. Я извинился и зашел в другую кабинку.
– База? – серьезно спрашивает Плохиш, небрежно держа у лица рацию, он вызывал по запасному каналу дневального Анвара Амалиева. Ветер шевелит блондинистые, будто переспелые волосы Плохиша. Он нечасто, в ритме здорового сердца, бьет мякотью сжатого кулака по крыше.
– База на приеме, – строго отвечает Анвар.
– Два кофе на крышу, будьте добры.
Пацаны, уютно расположившиеся между мешков и плит поста, раскатисто смеются переговорам Плохиша. Я довольно лежу на спине, распластавшись, как замученная ребятней и высохшая на солнце белопузая жаба. Очень хорошо помню этих жаб, над которыми изгалялись мои интернатские дружки.
Движение туч предельно увлекательно. Увлекательней разве что кидать камушки в воду, прислушиваясь к булькающему звуку.
– Чего на базу не идешь? – спрашивает Плохиш, сменивший меня. – Там ваша команда уже кильку пожирает.
Блаженно жмурюсь, не отвечая. Мнится, будто облака сладкие и невыносимо мягкие. Делая легкое усилие, их можно рвать руками, как ватное нутро вспоротого, источающего мутно-затхлые запахи дивана… Ожидая отца, я часами смотрел в окно на облака. И у меня те же чувства были, что и сейчас. Что же, я с тех пор больше ни разу не смотрел так в небо? Сколько лет прошло? Пятнадцать? Двадцать? Времени не было, что ли, посмотреть?.. За столько-то лет!..
– База! Где наш кофе? – не унимается Плохиш. Кажется, я слышу, как смеются пацаны в «почивальне». И даже представляю, как хмурится Анвар, мучаясь от того, что не в силах придумать достойный ответ Плохишу.
«Не уймется, пока Семеныч не обматерит, – думаю о Плохише. – Нет, напрасно мне Плохиш напомнил о кильке…»
Чувствую ноющий, предвкушающий утоление голод.
– Ну, ты идешь, нет? – еще раз спрашивает меня Плохиш.
«Что-то тут не так, – догадываюсь. – Чего он пристал?..»
– Ну как хочешь… – говорит Плохиш и достает бутылку водки.
«Как я сразу не догадался!»
– Будешь? – предлагает Плохиш.
На голодный желудок не очень хочется, но отказаться нет сил.
«Сейчас быстренько выпью, а потом побегу закушу», – решаю.
– У меня только одна кружка, – говорит Плохиш.
– А я из горла.
Я могу пить из горла.
Плохиш наливает себе, горлышко бутылки позвякивает о кружку. Раздается резкий запах водки. Морщусь неприязненно: все-таки я голоден.
– Ну давай, – Плохиш протягивает мне бутылку. Чокаемся. Зажмурившись, делаю глоток, второй, четвертый…
– Эй-эй! Эй, дружище! – останавливает меня Плохиш. – Присосался…
– Спасибо, – говорю отсутствующим голосом, глубоко вдыхая носом запах мякоти собственной ладони.
Со всех концов крыши к Плохишу сползаются бойцы.
Чувствуя легкую тошноту, бреду к лазу. Дышу полной грудью, чтобы не тошнило.
В «почивальне» забираю у жующего Скворца початую банку кильки («Санёк, открой себе еще одну!») и жадно начинаю есть, слизывая прекрасный, неизъяснимо вкусный томатный сок с губ. Тошнота отпускает.
Саня хмыкает и ножом ловко вскрывает еще одну банку.
Быстренько покончив с килькой, чувствую, что не прочь выпить еще. У меня три баночки пива припасены, сейчас я их уничтожу.
– Санёк, пойдем пивка выпьем? – говорю я.
– Угощаешь?
– Ага.
Проходим по школьному дворику, ставшему уютным и знакомым каждым своим закоулком. Толкаем игриво поскрипывающие качели – кто-то из парней, наверное, домовитый Вася Лебедев, низкий турник приспособил под качели. Только не качается никто. Разве что Плохиш, выдуряясь, влезет порой и занудно просит Амалиева его покачать.
Садимся на лавочку за кухонькой. Откупориваю две банки, одну даю меланхоличному Саньке. Подмывает меня поговорить с ним о женщинах. Алкоголь, что ли, действует.
– Саня, давай поговорим о женщинах, – говорю я.
Саня молчит, смотрит поверх ограды, куда-то домой, в сторону Святого Спаса. Я отхлебываю пива, он отхлебывает пива. Я закуриваю, а он не курит.
«Как бы вопрос сформулировать? – думаю я. – Спросить: “Тебя ждет кто-нибудь?” – это как-то пошло. А о чем еще можно спросить?»
– Меня никто не ждет, – говорит Саня.
Я задумчиво выпускаю дым через ноздри, глядя на солнце в рассеивающемся перед моим лицом никотиновом облачке. Своим осмысленным молчанием пытаюсь дать понять Сане, что очень внимательно его слушаю. Боковым зрением смотрю на него. Саня усмехается, косясь на меня:
– Что уставился на меня, как дурак на белый день?
– Да ну тебя на хер… – огрызаюсь я, улыбаясь.
– Я был женат около тридцати минут, – говорит Саня. – Мою жену звали… Без разницы, как ее звали. Мы расписались и по традиции поехали к Вечному огню. Поднимаясь по ступеням возле постамента, я наступил ей на свадебное платье, оставив четкий черный след. Она развернулась и при всех – при гостях и при солдатиках, стоящих у Вечного огня, – дала мне пощечину. Взяв ее под руку, я поднялся на постамент, вытащил из бокового кармана пиджака свидетельство о браке и кинул в огонь.
Я бычкую сигарету и тут же прикуриваю вторую.
– Поэтому я не хочу больше жениться, – говорит Саня. – Вдруг я наступлю жене на платье?
На крышу кухоньки падает камень.
– Эй, мальчики! – кричит с крыши Плохиш. – Прекратите целоваться!
Кряхтя, встаю. Выхожу из-за сараюшки и показываю Плохишу средний палец, поднятый над сжатым кулаком.
– За сараем спрячутся и целуются! – нарочито бабьим голосом блажит Плохиш, его слышно половине Грозного. – Совсем стыд потеряли! Вот я вам, ироды!
Плохиш берет камень и опять кидает в нас. Увесистый кусок кирпича едва не попадает в меня.
– Болван! – кричу. – Убьешь ведь!
О проекте
О подписке