Читать книгу «Время Сигизмунда» онлайн полностью📖 — Юзефа Игнация Крашевского — MyBook.
image

Хахнгольду было, может, лет пятьдесят, может, больше, но выглядел ещё здорово и румяно: длинная рыжая борода, длинные пейсы, подобного, но более жёлтого цвета, свисали ему на грудь и плечи. Лицо, немного выглядывающее из-под волос, красное, веснушчатое, с отвисшим носом, светилось глазами, покрытыми ресницами и отвисшими жёлто-седыми бровями, из-под которых падающий взгляд его жёлто-серых зрачков поблёскивал ещё удивительней. Глазки эти неустанно летали, вращались, бегали во все стороны, а иногда движения их сопровождали судорожные дёрганья правой руки и ноги. Синие губы едва были видны из-под усов и заросшей бороды; они скрывались в красных волосах кампсора. Его одежда была подобна сегодняшней одежде евреев, сверху его покрывал чёрный плащ, залатанный и невзрачный, завязанный шёлковым шнурком под шеей. На голову была глубоко втиснута шапка из лисы, верх которой из выцветшего жёлтого бархата чуть походил на мех. На самом деле за ремнём одежды был у него спрятан, но ещё был заметен, длинный нож в чёрных ножнах, с рукоятью из чёрного дерева, изогнутой. Рядом с ним висела на ремешке роговая чернильница, коробочка для пера и свиток бумаг, обёрнутый шёлковым шнурком. Его внешность вовсе не говорила о достатке, а скорее о противоположном, и однако всеобщая новость, несмотря на старательно показанную бедность, делала его неизмеримо богатым.

Он стал кампосером бурсары, не из-за прибыли, так как прибыль от этого не могла быть большой, но скорее, чтобы должность охраняла от нападений. Его дом, расположенный в отдалённой части города, скрытый в окружённом частоколом дворе, редко для кого отворялся, он же появлялся везде, проскальзывал в городах, где его меньше всего ожидали.

Встречали его не раз снующим по коридорам монастырей, убогим жилищам академических коллегий, даже в королевском замке; и всегда с надвинутой на глаза шапкой, опущенной головой, как если бы таился и скрывался. Из разговора с ним можно было понять, что знал он больше, чем обычные еврейские учёные, а эти знания не ограничивались Библией и Талмудом. Знал сирийский, халдейский и арабский языки, говорил с лёгкостью почти на всех восточных диалектах; читал философско-религиозные трактаты, труды каббалистические и астрологические, даже говорили, что вдавался в алхимию. Некоторые утверждали, что открыл великую тайну, но этой тайны никому, естественно, поверить, даже признаться в её изучении никому не хотел. Оттого что показывался везде, где занимались алхимией, где дымилась труба от огня реторты, говорили, что он был в компании со всеми алхимиками своего времени. Что делал дома, куда никого не пускал, неизвестно, и, пожалуй, ночью там мог чем-то заниматься, потому что днём, вечерами, а часто даже и в более поздние часы его замечали в разных местах города.

Всегда оборванный, грязный, отвратительный, принимающий мину обычного еврея, но не без издевательства в глазах, не без некоторой тайны, скрытой усмешки под бородой – уступал дорогу всем, кланялся и пресмыкался, видимо, умысленно. С теми, которые ближе его не знали, он притворялся невеждой, а за каждый грош, за каждую, хотя бы наименее ощутимую прибыль, одинаково жадно вытягивал руку.

Таким был кампсор Хахнгольд, встретив которого в эти минуты, жаки пытались уговорить отойти. Он точно имел срочную необходимость остаться, беспокойно, тревожно оглядывался во все стороны, судорожно двигал рукой в кармане и стоял в воротах дома.

– Ну, ну, двигай Хахнгольд, потому что слышно процессию, уже звонят.

– Скоро, скоро, уже иду, уже иду.

И упорно стоял. Затем его взор, блуждающий во все стороны, упал на юношу, которого вели с собой два жака. Осмотрел его с ног до головы и снова с упрямым интересом уставил глаза в лицо путника.

Несколько раз он открывал рот, словно его что-то грызло и беспокоило, чего не смел сказать, потом слегка схватил за рукав Павлика Сороку, который шёл с незнакомым мальчиком, и, оттягивая его в ворота, тихо спросил:

– Кто это?

– Кто этот парень?

– А?

– Нищий, как мы, ищет хлеба.

Еврей покрутил головой.

– А откуда он?

– Говорит, что с Руси.

– Он говорит, что с Руси? Но откуда?

– Не хочет поведать.

– Давно он тут?

И еврей пристально всматривался в лицо пришельца.

– Мы его только что встретили.

– А куда его ведёте?

– К нашему сениору, к пану Пудловскому, пусть магистр подумает, что с ним делать; беднягу хочется вписать, а, возможно, и отруцин[1] будет не на что устроить и запись оплатить, потому что говорит, что на нищенском хлебе сюда пришёл.

– А чем ему поможет магистр Пудловский?

– Возможно, что-нибудь придумает.

Хахнгольд покрутил головой, подвигал глазами и кивнул мальчику, который робко к нему подошёл.

– Что это? Вы в школу пришли?

– Если меня примут.

– Как вас зовут?

– Мацек.

– Мацек! А! А ещё?

Мальчик смешался, покраснел и добавил:

– Больше не знаю.

– Ведь имеете фамилию?

– А! Фамилию!

– Да, фамилию, – добросил Павлик Сорока.

– Фамилия: Сковронок.

– Красивая птичка! – засмеялся Павел. – Ты Жаворонок, я Сорока, вот, нас двое птиц, но сорока больше и красивей. На ней чёрная сутана, а жилетка белая.

Мальчик ничего не отвечал, а еврей сделал мину, как бы фамилии не поверил, и повторил несколько раз под носом:

– Сковронок, Сковронок!! А есть у тебя какие-нибудь деньги с собой? – спросил Хахнгольд.

– Один белый грош, который дал мне один милостивый человек.

– В сером капоте, седой, – добросил еврей.

– Именно.

– Я знаю его, – пробормотал еврей. – Всегда один! Всегда тот же!

И он добавил себе потихоньку: «Это он! Это он!»

– Если вы его знаете, скажите же мне, кто он такой, хочу узнать, кому благодарен.

– Все в городе его знают. Это русин, пан Чурили. Ой! Ой, а кто его не знает. А дал тебе только один белый грош, говоришь?

– Один.

Еврей загнул ремень, но очень незначительно, отстегнул что-то под плащом, развязал и молча как бы чего-то искал; потом живо достал худую руку из-под полы, в которой блестело несколько серебряных грошей, вложил их в ладонь Сковронку и, не дожидаясь благодарностей, ушёл на двор.

– Ребёнок счастья! – воскликнул Павел Сорока. – Ведь тебя встречают одни чудеса! И этот евреишко, у которого гроша в залог не выпросить, даёт тебе милостыню или в долг. Счастливый ребёнок! Ну, пойдём.

Но Сковронок был так удивлён новым пожертвованием, что не мог двинуться с места, поглядывал то на деньги, то на своего товарища, не в силах открыть рта.

– Вот, понемногу наберётся на отруцины; пойдём, Мацко, к старосте, к пану Пудловскому, а то потом его не застанем.

Когда это говорили, на улице послышались колокола, пение, и все люди начали расступаться, становиться на колени, снимать с головы шапки. Преклонили колени и жаки, а Мацек снова молился. Процессия прошла, Сорока потянул его за собой.

– Это уже недалеко, – говорил он, – вон, видишь там красный дом на углу, маленькое крыльцо на тёмных столбиках, а над ним в углублении образ св. епископа Григория; это наша бурса; поспешим, чтобы застать пана Пудловского.

И они шли быстро; третий товарищ исчез, присоединившись к тем, которые очищали улицы от евреев. Они пришли к дому, ворота которого были открыты, и по лестнице справа направились на второй этаж.

В бурсе царило сейчас глухое молчание, по той причине, что жаки разбежались из неё в костёлы, на улицы, кое-кто там только шептался в комнате старших спереди, наверное, те, кто был болен, или слуги приводили в порядок комнату. В тыльной части со стороны двора были обширные комнаты для бедных, в которых открытые в эти минуты окна позволяли разглядеть чёрные доски, скамьи, порезанные ножами, разрисованные печными углями, и разбросанные линейки и книжки.

Лестница в комнату пана Пудловского была занесена осенней грязью, кривой, шаткой, а стены, усыпанные надписями, рисунками и именами, к которым были присоединены дополнительно глупости шалопаев, дописанные разным почерком и формой букв, тянулись вдоль внешних стен. Над некоторыми именами возвышались нарисованные ослиные уши и большими буквами добавленный BEANUS.

Но у обоих наших знакомцев не было времени задумываться над лапидарным стилем и символами, украшающими стену, они спешили к низкой дверке; рядом с ней висела на верёвке козья лапка, которая объявляла, что без предупреждения не всякому можно было входить.

– Видишь, Мацек Сковронок, как укрепился наш магистр, чтобы жаки на него не нападали. Велит звонить, прежде чем войдёшь, и поцеловать козью лапку, прежде чем поцелуешь его лапку. И не удивляйся, у него много работы, он не любит, когда ему её прерывают; пишет красивой латынью поэму «Гамфредова безделушка»! Никто не знает, о чём она, мы ловили только странички, на которых было полно латинских стихов, перечёркнутых и переписанных. Целые дни сидит, а иногда даже внизу слышно, как скандирует. Впрочем, кто его знает, что делает и почему закрывается, что и мальчик без позволения не войдёт. Даже отверстие от ключа заслонено. Это человек скрытный и непостижимый.

Они позвонили.

Изнутри раздался хриповатый голос по-латыни:

– Кто там?

– Studiosi ad Dominationem Vestram venientes!

– Studiosi! – пискнул голос изнутри. – Ite ad scholam occupatus sum.

– О! Это его потянуло на латынь. А слышишь, какая латынь! – воскликнул Павлик. – Domine magister, – прибавил он, – pauper ad te veniens studiosus.

– Ite ad diabolum! Ite et attendite.

– Понимаешь? Говорит, чтобы мы шли к дьяволу, а мы пришли к нему и обязательно попадём – это так всегда.

– Domine magister, beanus est, studiosus novus; ad Dominationem Vestram consilii gratia veniens.

– Ide ad diabolum, – повторил голос изнутри, – studiosus et beanus, asini ambo.

– Gratias amigus. Aperite.

После этих последних слов настойчиво добивающегося быть впущенным Павлика дверь открылась, высунулась голова. Её действительно ожидали жаки, но не в том месте, в котором она им показалась. Поскольку обычно facies смотрящего высовывается на полтрети или на два локтя от земли, тут же, к удивлению Мацка, вырвалась как бы из-под земли, потому что едва на полтора локтя от пола. И какая голова! Растрёпанная, с чёрными слипшимися волосами, искривлённым ртом и отвисшими губами, вся прыщавая, покрытая беретом и полная перьев.

– А, это ты, Сорока! – воскликнул магистр, отворяя. – Почему невовремя пришёл? Гм?

– Dominatio Vestra!

– Оставь меня в покое со своей паршивой латынью, на которой болтаешь как настоящая сорока, даже мои уши от неё вянут. Чего хочешь?

– Я привёл нового ученика, beana, который давно хочет записаться, бедняжечка, в св. Григория. Убогий, бедняк, пришёл он в Краков за знаниями и хлебом.

Только тогда сениор обратил налитые кровью глаза на Мацка и уставился на беднягу, который поклонился до земли, затем отпустил дверь и поскакал внутрь, а за ним наши жаки.

Только там мегистр предстал во всей своей физиономии и великолепии. Была это бедная, поломанная фигурка, чрезмерно низкого роста, горбатая, голова была посажена на кривые плечи, руки длинные, ноги тонкие, а на конце их огромные лапы, обутые в чёрные кожаные башмаки. Магистр имел на себе чёрную одежду, клерикальную, запятнанную, и берет на голове.

Комната, в которую они вошли, некогда побелённая, с двумя высокими и узкими окнами, предшествуемая тёмными сенями, была полна книг, бумаг и научных рукописей. Между окнами висел чёрный деревянный крест, ветки и свеча. Рядом со столом стояло два стула, обитых кожей, но с проглядывающим из-под оторванных её кусков мехом.

Оба эти стула были покрыты пылью, видно, давно на них никто не сидел; бумаги тоже, хотя как бы в свежем беспорядке; книги, хоть, казалось, только что открытые, были присыпаны пылью.

Мацек невольно заметил, что шнурок от козьей лапки шёл, минуя эту первую комнату, в другую. Видно, там должен был восседать магистр, но её тяжелая окованная дверь была заперта и огромный ключ в замке доказывал только, что её недавно посещали.

– Чего хотите? – спросил живо горбун.

– Хочет записаться beanus.

– Гм? В такую пору?

– Бедняга прямиком из Руси приплёлся пешком, за знаниями.

Горбун вытаращил глаза, подвинул берет, ударил руками по коленям, сел и сказал:

– Живо, живо, нет времени. Что умеешь? Как твоё имя?

– Имя Мацей, фамилия Сковронок, и ничего не умею.

– Тогда иди же в приходскую школу буквы учить.

– Читать умею.

– Это уже куда ни шло. А ещё?

– Писать умею.

– А! Видишь.

– Чуток латынь знаю.

– Попробуй.

И бросил ему на стол Корнелия.

Мальчик открыл книжку и начал отважно переводить. Магистр и Сорока одинаково большими глазами смотрели, одинаково навострёнными ушами слушали.

– Это случайно! – сказал нетерпеливо Пудловский. – Возьми басни Федра.

И Мацек начал с той же уверенностью очень хорошо переводить другое задание.

– Гм? Гм? А говорит, что ничего не знает. Ну! Ну! Запишешься завтра; можешь ходить в школу, хорошо веди себя и не будь любопытным.

– Слово в слово он говорит это каждому, – шепнул Сорока.

– По улицам не шатайся напрасно и не в пору, оружия не носи, одежду надень приличную, евреев не бей и иди себе к чёрту, потому что у меня нет времени. И не будь любопытным. Делай своё, а на чужое не зарься. Гм? Чего же ещё стоите! – воскликнул он. – Воскресенье, записывать нельзя! Идите к чёрту и не приходите больше, идите. И оставьте в покое Беануса!

И он погрозил пальцем по носу Сороке.

– Dominatio Vestra, позволите его немного отряхнуть?

– Не нужно, и идите к чёрту, потому что нет времени.

Говоря это, он проводил их прямо до двери, которую за ними захлопнул; но едва она закрылась, Сорока схватился за звонок и воскликнул:

– Domine magister!

– Ещё чего?

– Позволите отряхнуть?

– Ide ad diabolum cum beano.

– Вот есть и разрешение.

И, как бы наперекор, он ещё раз схватился за звонок.

– Идите прочь! Идите прочь! Кто там снова?

– Я, Сорока.

– Ты ещё здесь?

– Я шапку оставил в комнате.

Послышался скрежет замка, стук и проклятие, потом из двери высунулась рука, бросила шапку и исчезла.

Сорока позвонил ещё раз.

– A diabolus incarnatus! Хочешь, чтобы я тебя отхлестал?

– Я хотел поблагодарить за шапку.

Ответило только глубокое молчание.

Сорока смеялся потихоньку, но от всей души.

– Теперь иди в нашу гостиницу, – сказал он Сковронку, – ты должен от беана[2] отряхнуться.