Камергер внимательно на меня посмотрел, я воспользовался этим разговором, чтобы при той ловкости объявить, что должен буду оставить дом.
– Такая неотложная у нас теперь служба и муштра, – сказал я, – что я даже пришёл объявить, что на несколько дней должен переехать в казармы. Я имею приказ от капитана Мыцельского…
Все значительно посмотрели друг на друга и умолкли. Камергер закашлял. Манькевич, хотя я ожидал сопротивления с его стороны, не сказал ничего…
Замолчал и я… Не смели меня, видно, спрашивать и ответить бы я также не мог. Через мгновение Манькевич, отправив слугу в город и оглядев дверь, вернулся.
– Ну, говори, что намечается? В городе кипит? Вы что-то готовите? Тут незачем лгать… я старый и калека, дьявол меня ещё надоумил стать так недалеко от квартиры посла… может быть несчастье при какой неразберихи! Что делать? В действительности ли обезумили и что-то намереваетесь делать?
– Я ни о чём не знаю, – сказал я, – я молод, исполняю приказы, а остальное меня не касается.
– Но глаза имеешь! Что там готовиться? – воскликнул старик. – Москали с какими-то десятью тысячами в городе, наших нет и двух, а та половина на Праге, артиллерии нет… порядка, небось, тоже… с чем же тут выступать? С мотыгой на солнце?
Я знал Манькевича, что был он самым ревностным патриотом, но также известным трусом… я пожал плечами и не отвечал ничего.
– Говори же: черно или бело? – воскликнул старик. – Что боишься? Меня или что?
– Я надеюсь, что и меня пан Сируц также не боится? – усмехаясь, сказал камергер.
– Я должен бы повторить то, что говорил, – отвечал я медленно, – ничего не знаю. По городу, однако, все говорят и это не есть никаким секретом, что москали в Великую пятницу собираются броситься на дома, поджечь город, захватить арсенал и устроить резню!
– Но где же! – огрызнулся дед.
– Так говорят, – повторил я, – я не очень в это верю… Говорят, что на домах мелом понаделанные знаки нашли… Если бы в этом была правда, должны ли мы дать как бараны в пень себя вырезать, даже не защищаясь?..
– Это бред, – прервал Манькевич.
Замолчали.
– Я попал в петлю, – прибавил он, подумав, – из Варшавы выезжать слишком поздно… будет резня, тогда получу по горлу и упаси Боже от авантюры… также не лучший конец.
– Друг мой, – спокойней отозвалась пани Манькевичева, – хоть это бабское мнение, вы можете его послушать. Если можно спастись, нужно хорошо поработать, а если нет спасения, что лучше? Сдать себя на Божью волю и сидеть. Я уже исповедалась, муж тоже, совести у нас чисты… пусть делается, что даст Провидение.
– Но несомненно, – подтвердил, склоняя голову, Манькевич, – но несомненно… однако же… я попал в петлю. Глаза мне Беклер не вылечил, а голову ради них придётся отдать.
– Уж нас в пень всех не вырубят, – добавил камергер. – Есть крыши и подвалы… есть тайники… если уж великая беда будет… тогда в норы…
Я встал, дабы попрощаться со стариками, искренне мне было их жаль, Манькевич поднялся, обнял меня за шею и, благословляя, потихоньку расплакался.
– Ты тоже, бедняга, – шепнул он, – наверное, в углу сидеть не будешь… пусть же Господь Бог стережёт тебя от несчастья… in nomine Patris et Fili. Воздерживать тебя от оплаты святого долга родине – не буду… но уважай себя.
Всё это он потихоньку клал мне в уши, приблизилась старушка, также со слезам в глазах, но более мужественная.
– Не плачьте, – сказала она, – что Бог даст – то даст. Поляку идти в огонь – это обычная вещь. Ваши деды и прадеды не иначе погибли. Я насчитала бы несколько моих поколений из ряда, из которых ни один на ложе не умер, все на поле. И это более прекрасная смерть, чем другая. Что Бог даст – то даст.
Камергер встал и также приблизился ко мне.
– Дорогой кавалер, – сказал он, – я так, на всякий случай для информации скажу тебе, не то, что я хотел бы тебе мешать… но… верь мне так… как вывод только… скажу тебе… что… (тут он потянулся к моему уху) в каменице посла тыльный выход должен быть… на глаз… гм!
Сказав это, он отскочил, приблизился ко мне снова и так же мне шепнул:
– Уважаю костёл, но с капуцинами договорись, гм! потому что это напротив Игельстрёма… пункт великой важности. Так, на всякий случай.
Препровождённый аж до двери, я вышел. Едва я добежал до казарм, позвали меня к капитану Мыцельскому. Вместе с другими я был назначен для занятия позиции как раз около Капуцинов, напротив дворца, в котором стоял Игельстрём, недалеко от жилища деда, имея поручение следить, кто будет входить и выходить и куда отправят посланцев. Было нас так расставленных по кругу несколько сотен, но одетых по-граждански, без мундиров.
Камергер отлично угадал, потому что уже тогда я узнал, что на следующее утро должно было состояться нападение на эту главную квартиру.
Ещё в начале, прежде чем я занял мой пост в комнатке у сапожника, из окна которой я отлично мог видеть ворота и калитку, должен был бежать с письмом к Юте.
Было только около полудня, когда я к не постучал. Она сама мне отворила. Мастерская пустовала, челяди не было никого, в третьей комнате Ваверская как раз поставила обед, когда я появился.
Юта была бледная… её глаза только горели, а были у неё глаза дивные, потому что в них менялся цвет. Бывали они серые, голубые, а иногда и тёмно-сапфировые, бледные и потемневшие, когда успокаивалась или горячилась и как её лицо представлялось бледным или кармазиновым от наплывающего румянца, так эти большие, чистые глаза менялись чудесным образом. Я посмотрел на неё, она явно была утомлена – неспокойная, руки её дрожали, а взгляд горел. Я запер дверь, прошёл с ней к матери. Старуха молча ела бульон, а для дочки даже тарелки не было.
– А ты не ешь? – спросил я.
Она была уже более смелая со мной.
– Не могу, я жестоко измучена, ноги под собой едва чувствую, я голодна, а в рот ничего взять не могу. Чем ближе этот великий, решительный час, тем я более неспокойна. Мой Боже великий, – прибавила она, ломая руки, – неужели нам удастся, бедным – неужели удастся! Русские готовы, верьте мне, может, даже что-нибудь знают. Столько ходя, я внимательно наблюдала, великая бдительность у них. А! Боже, удастся ли нам!
И она упала на стул, закрывая глаза.
– Всё в Божьей власти, – шепнул я, чувствуя себя взволнованным, как она, – в таких делах нет, видимо, человека, который бы сумел рассчитать, как пойдёт. Самая маленькая вещь может помочь, наименее значащая – явно навредить… я надеюсь на хорошее.
У Юты были полные слёз глаза… мать, посмотрев на неё, сказала:
– Но съешь же чего-нибудь тёплого… это словно созданная эпидемия, что лихорадку даёт… хоть ложку…
Она уже набросила платок, желая идти.
– А пан? – отозвалась она. – Вы, наверно, голодны и больше меня нуждаетесь в питании и силе.
– Я ел, – ответствовал я, благодаря и качая головой.
Мать подставила дочери тарелку, она взяла из послушания ложку, поднесла её к устам и положила.
– Не могу, – шепнула она, – не могу, скорей, кусочек сухого хлеба… Я должна идти на Дунай… когда вернусь, матушка, сделай мне кофе… потому что он сон отталкивает, а я не хочу и не могу спать… В эти минуты заснуть… этого бы себе не простила…
Признаюсь без стыда, что в безумную девушку я уже тогда влюбился и уверен, что каждый молодой человек, который был бы на моём месте, так же потерял бы голову. Но, чем сильнее она сводила меня с ума, тем больше я старался скрыть то, что со мной происходило. Ни за что на свете я этого не выдал бы, прикидывался самым равнодушным.
Она собиралась уже выходить, а я, прощаясь с матерью, также пошёл к порогу, когда она обернулась ко мне с доверчивостью невинной сестры.
– Где вы будете пребывать? – спросила она.
– Мне приказано быть при Медовой на часах аж до минуты…
– На улице?
– Нет, – сказал я, – у меня там есть на день свой угол у сапожника и окно… подле Капуцинов…
– Ну, – отозвалась она, стоя на пороге и подавая мне руку. Бог знает, встретимся ли мы и увидимся на этом свете, Бог знает, что меня и вас ждёт… мы работали вместе ради одного дела… будь здоров, добрый товарищ…
Она грустно улыбнулась. В душевном порыве я схватил её руку и с избыточной, может, горячностью начал её целовать, пока она не вырвала её у меня и не покраснела. Мы не сказали уже ни слова, потому что она молнией побежала по лестнице, а я тащился как парализованный. На душе у меня был дивно, грустно, страшно…
За несколько дней я привязался к ней, правда, по-братски, но так, что мне казалось, что никогда уже чужими друг другу стать не можем. Одно чувство связывало нас, сближало… сблизило так быстро, так сильно, что теперь думая, что, может, никогда её не увижу, камень имел на сердце. Пошёл на позицию.
Комнатка была грязная, пропитанная неприятным запахом кожи и смолы, тесная, окно испачканное, словом, позиция вовсе не милая. В первой комнате – мастерова Томилова с тремя маленькими детьми, одним у груди, вторым – в колыбели, третьим – ползающий по полу. Ежели один ребёнок случайно засыпал, второй начинал кричать, ежели двоих успокаивала, плакал третий. Бедная женщина со своим люли, люли и вздохами к Богу о помощи и фуканием, и ласками производила на меня впечатление мученицы. Я имел уже охоту самого старшего потомка Томилов взять на колени и спеть ему: “Едет пан на конике…», но от окна им не вольно было отступить.
Перед ним ворота дома Игельстрёма были как на ладони.
Сколько бы раз они не отворились во двор, я мог заметить вооружённый батальон пехоты. Оживление было огромное… конные казаки каждую минуту прибегали и отъезжали. Несколько генералов прибыло на совет.
В окнах второго этажа перемещались мундиры и густо сновали самые разнообразные фигуры.
Карета гетмана Ожеровского прибыла также и остановилась… за ней приехал Забелло, потом Анквич… потом генерал-адъютант от короля…
Совещания продолжались долго… выслали в город пароли… Снова казак поскакал на Медовую улицу к Стожерской…
Начинало смеркаться, когда двери первой комнаты отворились, кто-то вошёл…
Тихо пошептались… Смотрю, на пороге стоит Килинский.
Хоть вовсе не было жарко, он вытирал с лица пот, подал мне руку.
– Что же они… пронюхали! – шепнул он. – Правда, как в улье пчёлы жужжат. Ты не видел, кто-нибудь из наших панов был? – спросил он.
Я назвал ему имена тех, которых знал, он покачал головой.
– Э! Было их там, наверно, больше… а хорошо бы переписать, чтобы панов к расплате потянуть… гм!!
Он тогда сам заглянул в оконное стекло, смотрел долго…
– Мой поручик, – сказал он, – мне кажется, что вы были бы где-нибудь в другом месте более подходящим, чем тут. Наступает вечер… здесь нечего уже делать.
– Но приказано, – произнёс я.
– Освободят вас, наверное…
Мастер угадал, потому что, действительно, прислали мне вечером приказ явиться в казармы.
Получив его, я задышал свободней, так как мне, бездеятельному, тут было скучно и стыдно сидеть со сложенными руками. По улицам летали казацкие патрули, так что с великим трудом пришлось мне пробираться, незацепленному, через них, потому что по дороге задерживали и допрашивали почти каждого.
Уже у казарм я нашёл русских солдат, как бы специально рассеянных, чтобы доступ к ним защищали. Наши офицеры тоже расставили стражу, чтобы не дать никому приближаться к казармам и шпионить. Когда я, наконец, сюда вбежал, обрадованный и счастливый, я нашёл всё в движении и спешном приготовлении. Но мы должны были делать это тихо, дабы не поднять преждевременно тревогу.
Было нас всех вместе не больше четырёхсот двадцати человек; мы имели четыре трёхфунтовые пушки, но без лошадей…
В залах, где были солдаты, все собрались около офицеров. Запал был огромный, простые люди громко клялись, что падут скорее трупом, нежели у себя оружие дадут вырвать, ибо им обещали, что москали должны были разоружать… В городе ещё было тихонько… У нас с полуночи также немного успокоилось, потому что решающий час назначен не был и могло ещё что-то помешать; мы должны были ждать сигнала, когда ударят в колокола.
Часы тащились медленно… было четыре утра, когда мы сначала услышали со стороны Саксонского сада и Железных ворот выстрел из пушки. Тогда мы все одновременно вскочили, поняв, что уже начинается… Кони под пушки, амуницию, деньги у нас действительно были найдены и готовы, но нужно их было только собрать. Полковник Хауманн, капитан Мыцельский, майор Зайдлиц стояли уже в готовности… солдат рвался…
– К оружию! – разлеталось по казармам.
Была короткая минута замешательства, но она не продолжалась, солдаты бежали и вставали охотно в ряды.
Отправили отряд, чтобы как можно быстрее снял московскую охрану. А тут же… никогда в жизни не испытал я большего впечатления, все колокола в городе ударили в набат. У доминиканцев, паулинов, бернардинцев, у Св. Креста начали бить… сперва в самые большие, потом во все.
Едва начинался день… вокруг было темно. После первого выстрела тишина, потом далёкий, глухой топот и заглушённые крики и над всем голоса колоколов.
Почти можно было отличить, что зовут не на молитву эти колокола, что не стонут от жалости, что это ещё не триумф оглашают, но будят к обороне… Сперва медленно, несмело звучали, потом раскачались, разогнались, всё живей, горячей, словно чувствовали, что делают… казалось, кричат одним неустанным стоном: «К оружию! К оружию!»
Вдалеке просыпался весь город… а, скорей, разбуженный и ожидающий, встал в мгновение ока. В нас уже кипела кровь… Вдалеке слышались выстрелы и снова мощный голос колоколов… и крик, которого уже распознать было невозможно.
С зарёй мы выбежали из казарм в порядке. Подпоручик Сипневский, храбрый солдат, шёл в авангарде, так, что мог успеть. Нам казалось, что мы опоздали на голос тех посвящённых колоколов, что нам на стыд мировские драгуны и гвардия должны были опередить нас. Так мы дошли до Уяздовской улицы. С рассветом Сипневский сбоку в нескольких сотнях шагах заметил только московскую колонну с восемью пушками. А, так как она дала нам пройти беспрепятственно и оттого, что нам также срочно было попасть в город, мы не стали с ней связываться.
Так мы выбежали на Новый Свет… Закрытые каменицы, пустые улицы, в окнах редко где появлялась голова, наступал день… набат колоколен, а в городе мы уже слышали выстрелы и крики, и шум… Бьются.
Мы спешим. Око в око мы снова встречаемся с построенным кавалерийским московским эскадроном полковника Баура, который, видно, не имея приказов, пропускает нас дальше. Миновав эскадрон, мы натыкаемся на толпу наших людей, но безоружных. Ремесленная челядь, слуги, мещане… с голыми руками.
Сипневский кричит:
– Летите к нашим казармам, найдите оружие и как можно скорей?
И в мгновение ока эта волна людей улочками расплывается к казармам. Мы так спокойно пробились аж к улице Святого Креста.
Здесь уже нужно было остановиться. На нас были направлены две пушки и московский полк перекрывал улицу, занимая всю от площади Броницкого до костёла отцов доминиканцев обсервантов.
Наше положение было совсем не милое, с тыла за собой мы оставили неприятеля и тут его имели перед собой… Нужно было пробовать ловкостью, если не силой. Крики в городе нас горячили, отбивались о нашу грудь, как если бы напрасный стон и крик: «Придите на помощь».
Полковник Хауманн выслал вперёд адъютанта Липницкого на разведку, какую силу мы имели против себя. Узнали от него, что человек около пятисот, построенных в каре, с восемью пушками под командой генерала Милашевича и князя Гагарина закрывали нам дорогу.
Хауманн отправил майора Гресена с заданием, чтобы нас пропустили в замок… но затем разошлась весть, что посла нашего арестовали.
Сипневский тем временем неосторожно шёл тесной улочкой Святого Креста, желая подойти к неприятелю со стороны и к дому, в котором была аптека Мисионарий. Он вынужден был, однако, отступить, потому что в слишком тесном проходе угрожала опасность и одного унтер-офицера из лучших наших стрелков убили.
Мыцельский, высланный с одной дивизией и одной пушкой, остался на Варецкой улице для обороны от нападающих с тыла. Мы стояли, как на иголках, не зная, что предпринять – когда по приказу или из нетерпения из одной нашей пушки дали огонь.
Едва разошёлся дым, когда москали в ответ дали выстрел и засыпали нас картечью, а так как мы стояли очень близко, многих из нас ранили и убили, началась паника, но также клич: «Вперёд, ради отчизны! На пушки! На пушки!»
Адъютант Липницкий и хорунжий Урбановский повели наших людей прямо на штыки, потому что быстро опомнились, но в минуты, когда уже собиралось дойти до сомнительной битвы, Урбановскому пришла отличная мысль, он спешился, отошёл и, побежав прямо на ворота доминиканского монастыря, выломал их, ведя за собой людей.
Хватило бы ему довести эту добрую мысль до конца, не знаю, может, защищался бы из двора – но тут схватил его за руку монах, стоящий в белой рясе, с воспламенённым лицом.
– Ради Бога! На башню! На башню, за мной! На башню!
Он сам побежал впереди, схватив карабин, Урбановский также и солдаты, сколько их было…
Хорунжий, оказавшись на втором этаже и осмотрев окна, в мгновение ока расставил стрелков.
– Огня! – скомандовал он. – Но только по артиллеристам, что у пушек.
Стрелки могли бы ласточек в полёте стрелять, как взяли цель – посыпались артиллеристы. Пули падали словно с неба и отвечать на них возможности не было. В рядах начался великий переполох.
Сипневский, пользуясь этим, под огнём неприятеля бросился со своими стрелками на ворота дворца Браницкого и тут же из-за стен начали поражать стоящих на открытом месте солдат Милашевича. Шло это так счастливо, что в нас вступил дух, мы построились как надлежит, одну пушку поставили на углу улицы Святого Креста, другую отвезли на Сулковское.
При первой из этих пушек обслуга была ещё кое-какая, потому что Мыцельский заранее забрал артиллеристов, но на Сулковском, можно сказать, Господь Бог стрелял, не люди. Возле пушки было двое барабанщиков, которые только когда-то видели, как стреляют и заряжают, и четыре подростка лет четырнадцати под командой барабанщиков, любители с засученными рукавами, один от сапожника, другой от столяра, иной от слесаря. Те среди огня, пуль, трупов, смеясь и выкрикивая, хоть один из них пал, героически рисовались, аж душа росла.
Со мной, хотя пули свистели возле ушей, а одна пробила пояс с патронами, до сих пор ничего не случилось. Сразу признаюсь, выдерживая первый раз в жизни огонь, после выстрела картечью я почувствовал дрожь в костях; но когда завязалась хорошая битва, всякая мысль о себе, об опасности убежала… горячка охватывала.
Чрезвычайное хладнокровие ума и мужество наших офицеров тянуло, можно сказать, за собой. Капитан Забильский с поручиком Витковским рвались вперёд и сдерживали людей, не давая им рассыпаться; давали огня и выдерживали огонь храбро, а тем временем, идя по примеру Сипневского, майор Зайдлиц с Монкейном с одной пушкой и маленьким отрядом протиснулся во дворец Ордынского, обошёл его и атаковал сбоку… а потом занял место под костёлом визиток; Ковальский также протиснулся до дворца Карася, Волынский же поддержал Урбановского и выстрелы сыпались как град, со всех сторон.
Только иногда ухо подхватывало голос колоколов среди грома пушек и ружейной стрельбы…
Взятый со всех сторон полк Милашевича не мог удержаться в таком положении, хотя храбро защищался до последнего. Две пушки, канониров которых убили, остались на площади – смешанное каре в панике начало отступать. Видя это, Урбановский и Волынский сбежались вместе, чтобы схватить пушки, и со двора дворца Малаховского закрыли убегающим дорогу. Со всех сторон окружённый неприятель, свернулся и начал уходить в самом большом беспорядке к саксонской кузнице.
Наши люди пошли в погоню и также рассеялись; победа была нашей, но следовало быть осторожными, потом что не с одним этим отрядом мы могли иметь дело. Мы не знали, что стало с оставшимися позади. Ударили, поэтому, на сбор, на порядок.
О проекте
О подписке