Читать книгу «Роман без названия. Том 2» онлайн полностью📖 — Юзефа Игнация Крашевского — MyBook.
image
cover

 


– Наверное, меньше, чем люди, что по нему ходят, – ответил довольно весело и постепенно осмелев, Станислав. – Всё меняется, а больше всего люди.

– Правда, – добавила княгиня, – всё, всё, мир был бы очень скучным, если был шёл так однообразно…

– Конечно, – сказал Станислав, – мы принимаем мир, как есть, потому что переделать его невозможно.

Говоря это, Стась отворил калитку и они вышли как раз на ту улицу, которой несколько лет назад оба бегали так весело и рука в руке к тенистым липам в глубине. В самом деле, сад был очень изменившимся, потому что привезённый немец много в нём понасажал, вырезал, поставил лавки и каменные столы, какие-то фарфоровые сидения, урны и т. п. Станислав не мог направиться к знакомому месту и остановился, удивлённый.

– Не правда ли, – спросила его княгиня, смеясь, – невозможно узнать сада, так теперь красиво и по-новому выглядит.

– Новый, это правда, но чтобы был более красивый, чем прошлый, не скажу, – сказал Шарский со вздохом, – я так ценю воспоминания!

Княгиня только рассмеялась, медленно передвигаясь дальше.

– Ты, значит, несомненно, ищешь здесь деревянную лавку и улицу, где мы бегали вместе. О! Какой же из вас ещё ребёнок!

– Ребёнок! Правда! – живо прервал Станислав. – Потому что ищу чего-то большего, чем лавки и улицы… потому что ещё недавно носил на груди…

– А! Наверно, ту славную незабудку, которая мне в эту минуту приходит на ум… Как это было смешно! Ха-ха! Как же это было смешно! И ты её ещё носишь? – спросила Адела.

– Нет, уже нет, – сказал Станислав.

Лицо княгини изменилось и приняло более суровое выражение.

– Это лучше, – сказала она потихоньку, – не нужно слишком долго быть ребёнком, хотя бы кто родился поэтом, потому что ничего более смешного, чем продолжительное детство…

– А ускоренная старость? – спросил смелее Станислав.

– Та только грустной быть может, но не смешной, – прервала, становясь гордой, Адела, глаза которой, однако, обратились к земле.

Видно было, что она не ожидала такой смелости в кузене и, думая, что ответить ей не отважится, в этот опасный вдалась разговор; но Стась, ничего уже не имея для потери, не чувствовал нужды утаивать свои мысли.

– Сад очень изменился, – сказал спустя какое-то время молодой человек, приближаясь к старым, немного обрезанным, липам, которым придали новые формы для показа дальнего пейзажа, – но сердце узнаёт старых друзей. Как же бы я не узнал этих достойных лип? Ведь это место клятвы! – воскликнул он со смехом.

Княгиня, вызванная таким образом, явно смешалась и, немного раздражённая, ответила вопросом:

– В самом деле?

– Правда, свидетелям поотрубали головы, но и так всё-таки попасть на них можно.

– Правда, – принуждённым смехом прерывая, воскликнула вдруг Адела, – ведь ты мне клялся в вечной и негосимой любви! О! Какими мы были смешными, серьёзно, со слезами обмениваясь клятвами и незабудками.

– Правда, это было неизмерно смешно, – сказал Станислав, – двое детей, которые не знали света, которых целый свет разделил… после нескольких дней, после нескольких ударов сердца… слишком рано это было! Слишком рано! И однако, пани, – сказал серьёзно Станислав, – из всей моей жизни есть эта одна, может, минута, которой никогда не забуду, так мне глубоко запала в душу.

Красивая пани только улыбнулась.

– Ребёнок ещё! – повторила она сквозь белые зубки.

– Не отрицаю! Но мне жаль той милой Адели, которая тогда не была ещё ни княгиней, ни пани, ни, может, так красива, как ты сегодня, но имела на себе ангельские крылья и ореол идеального света…

Всё больше удивлённая и смешанная отвагой бедного юноши, Адела отвернулась с суровым лицом и обещала себе строить шуточки, но боялась разговора, возвращающего в сторону чувств, опасного и… скучного.

– Извини, – сказал, видя это, Станислав, – ты сама, вероятно, вызвала эти ненужные старые воспоминания, а я ничего в себе таить не умею.

– Это очень плохая привычка!

– Для простых, как я, людей, это обязанность.

Княгиня пожала плечами.

– Пойдём, пойдём, – сказала она, – чтобы ты уже воспоминанием той Адели не раздражал меня напрасно.

– А, пани, – прибавил, смеясь, хоть с горечью, Стась, – каждую минуту в жизни мы должны были бы так раздражаться, оплакивая умерших-живых, которых узнать ни с сердца, ни с лица нельзя. Такой закон жизни… переболеть нужно и молчать…

Разговор был на такой опасной дороге, что в любую минуту мог перейти в ещё более отчётливые упрёки и жалобы. Княгиня, заметив это и видя, что шутки над несмелым кузеном совсем уже удасться не могут, поспешила назад к дому, кислая, насупленная и гордая.

Когда вошли в покой, в котором уже застали супругов Шарских, Адела упала на стул, взяла в руки книжку и совсем замолчала. Станислав говорил смело и, воспламенённый причинённой ему заново болезненной кривдой, рвал узы, которые его каким-то остатком вежливости и почтением к богатству соединяли с этим домом. Во время, однако, когда он становился более смелым и меньше обращал внимания на их рисования величием и могуществом, они представлялись всё более вежливыми, потакающими, деликатнейшими, желая его убаюкать. Только Адела, упорно занимаясь чтением, молчала.

Среди обеда неожиданный грохот кареты немало устрашил всех, а когда узнали коней и экипаж князя, ещё больше смешались. Князь вошёл в залу и, первым взглядом заметив между домашними незнакомца, внешность которого его поразила воспоминанием где-то знакомых черт, задумался, ища в голове, кто бы это такой был.

По обхождению его с Шарскими было видно, что чувствовал, какую делал милость, становясь их зятем; они снова, даже до избытка унижаясь перед ним, казалось, своим поведением подтверждают его убеждение; так дивно ему льстили. Хозяин ломал себе голову, как тут представить пришельца, которого не хотел назвать кузеном, а не мог иначе.

Поэтому потихоньку пробормотал:

– Я имею честь представить вашей княжеской светлости моего… – тут он что-то проглотил и подавился как костью, – пана Станислава Шарского.

Князь имел хороший слух и неплохую память, пришла ему сразу в голову та сцена со Станиславом в Вильне, в которой он сыграл не самую красивую роль, но притворился, что не узнал Шарского, смолчал и вежливо поклонился. Мина его, однако, показывала, что ему этот гость не был по вкусу, потому что он скривился, закрутил носом, и под предлогом отдыха и перемены одежды тут же исчез из покоя.

Обед окончился молча, а вскоре после него Станислав, не задерживаемый, попрощался с родственниками, вздохнул свободней, выехав из-под их крыши, не без жалости, однако, по Адели, так странно, так непонятно изменившейся!

* * *

Пребывание Станислава в Красноброде также не протянулось долго, ибо с первого дня Станислав убедился, что отец, хоть его простил, ничего для него не сделает. Нужно было самому о себе думать и снова оставить деревню, ища тяжёлого хлеба в городе, который за мысль так трудно купить! Прощание с матерью, братьями и сёстрами было нежным, с отцом – холодным. Старец, может, имел в глазах какую-нибудь слезу, но ей выбежать не позволил; ещё только раз повторил Станиславу, что как сын ничего после него не может ожидать, и, благословив его на дорогу, не спросил даже, есть ли на чём её проделать. Мать, братья, сёстры, все сбросились из своего убогого имущества для изгнанника: но Стась с деланной весёлостью от честного их дара отказался, заверяя, что ни в чём не нуждается. Отосланный не дальше, чем до Ясинец, к Плахе, он снова оказался один-одинёшенек на Божьем свете.

О! Ему было тоскливо, но когда же это в жизни не тоскливо? Есть минуты просветления, но фон их серый, но на дне этих мимолётных молний всегда господствует темнота. Легче он, однако, выбирался в дорогу с родительским благословением, не оставляя за собой тяжести отцовского гнева, хотя ни одна из трудностей жизни решена для него не была, и он с полной свободой всякую заботу о будущем принял на свои плечи.

Он чуть не заплакал над отъезжающим слугой из Красноброда, который его сюда привёз, как его в школу возил; а когда колымажка исчезла со двора, такую почувствовал грусть и одиночество, что убежал со слезами в свою комнатку.

К счастью, Плаха умел уважать эту сердечную грусть и ни утешать его не пришёл, ни задерживал его на следующий день, когда настаивал на отъезде, потому что понимал, что близость Красноброда обливает кровью сердце ребёнка, отправленного так в свет на собственные силы.

На следующее утро он подыскал ему еврейчика, собирающегося якобы ехать по своим делам в Вильно, привёл его из ближайшего городка и, по-хозяйски набив возок дорожными припасами, составленными из колбасы, сыров, пирогов, масла и жаркого, так устроил путешествие Станиславу, чтобы оно ему почти ничего не стоило.

Достойный литвин как-то полюбил поэта и умел так соболезновать его положению, что, возможно, тайно заплатил еврею, а, зная, что Шарский в дороге с израильтянином не справится, выслал с ним ещё собственного слугу, старого Петра.

Пётр давно уже, после смерти отца Плахи, был освобождён от дворской службы и осел в хате на земле, но в больших случаях он прислуживал Плахе, хоть уже ни одежды приличной, ни ботинок не имел и ходил в лаптях и сукмане.

Был это молчун, хмурый, малоговорящий, чрезвычайно подозрительный человек, но проверенной честности, трезвости и правильности. Ему на руки сдал Плаха своего гостя и, всплакнув на крыльце, отправил его, более спокойный на сердце. И, нуждаясь в развлечении после прощания, которое его немного растрогало, потому что даже слёзы наворачивались на глазах у усача, взял на плечо охотничье ружьё и бросился с собакой в поле.

Станислав снова ехал в свет, задумчивый по-своему и уже весь в себе, потому что, к счастью, ему не нужно было думать о дороге и мог сдать всё управление ей на старого Петра. Дорога, хоть плохая от песка, теперь шла уже быстрей и резвей, потому что нигде не задерживались и, хотя передвигаясь почти шагом, несколько миль в день могли проехать.

Еврею не нужно было много говорить, Пётр всю жизнь молчал и, только резко спрошенный, когда кивком головы помочь не мог, открывал рот и махал рукой. Стась сейчас не имел охоты беседовать, и так молча они направились в Вильно.

На какой-то день этой мрачной дороги, в густой осенний дождик, капающий сорок восемь часов, показался вдруг город со своими башнями и туманом дыма, который развевал ветер, как большую занавесь, а Станислав приветствовал его с какой-то грустью и душным предчувствием тяжёлых минут, которые его тут ждали.

На Троцкой улице, так как это была пора для пана Горилки вербования в свой дом, Шарский увидел его под зонтиком, поджидающего проезжающих, а в стороне Герша, притулённого к воротам. Не могла уже ускользнуть от них жертва, как-то натиск Горилки и его капающий зонт задержали Станислава, а возок его закатился в знакомые ворота.

– Ваша комната ждёт вас! – сказал, выбегая вперёд с ключами, хозяин. – Я снова её велел обновить, покрашенные обои приклеили, двойные плотные окна, потому что зиму нам календарь предсказывает суровую.

– А как ваши успехи? – спросил Станислав. – Как ваша жена?

– Жена! Не имею жены! Это последняя негодяйка! Не вспоминайте её! – воскликнул Горилка.

– Как это? Ведь оказалось, что это была ложь?

– Оказалось, что снова дьяволы её в свет понесли, но как, прошу вас! Вот что было. Приехала сюда группа комедиантов, что представления показывают… а я их здесь разместил, ничего не педчувствуя. Та, с позволения, уважая ваши уши… недостойная, полюбив антрепренёра, договорилась с ним и вылетела. Но баста! – прибавил Горилка. – Теперь мне уже не объяснится, больше в дом не приму… баба с возу – колёсам легче… Вот ваш покой! Покойник! Разве не восхитительно? Гм? Для холостяка нет в целом городе более весёлого апартамента; окно на улицу, улица людная и тихая.

Этот апартамент, так нахваливаемый, вовсе не приобрёл с того времени, как его знал Станислав, скорее всё больше видны на нём были лета, но он имел великий признак дешивизны и Шарский должен был снова в нём разместиться, хотя комнатка без прежних товарищей была ещё грустнее, чем накануне.

Сразу на следующий день, оставив Петра, отдыхающего при вещах, Стась побежал к доктору Бранту, которого застал в кресле с книгой в руке и борящегося со сном.

– Ха! Как поживаешь, путешественник? Письмо мне, наверное, привёз от моих?

– Только от одного! – сказал Стась.

– А остальные?

– Несколько лет, как их уже на свете нет.

– Смотри-ка, как это люди умирают! – вздохнул доктор. – Не подождали даже, когда я их навещу! Ну, а молодой Плаха?

– Жив, и вот письмо, которое он написал.

– Положи его, прочитаю в свободное время, – сказал Брант, вздыхая, – садись и расскажи, как тебя приняли.

– От сердца, по-братски!

– В Плахе я был уверен, молодой, честный должен быть литвинчик с костями… а как же он там поживает?

– Так, что лучше не желает, хоть имеет мало, говорит, что не поменял бы ни на какое иное положение в свете.

– А твои? Отец? Мать? Братья и сёстры? Ты был? Видел их? – спросил неспокойно доктор.

Станислав откровенно рассказал ему всё своё путешествие, во течении рассказа доктор брал понюшку за понюшкой.

– Всё это хорошо, – сказал доктор, – но что ты теперь предпримешь, вернувшись?

– Буду работать!

– И это мило; но что умеешь и что можешь делать?

– Я собираюсь начать поэму, драму, историю.

Брант пожал плечами.

– Слушай-ка, – сказал он, – хотя с Троцкой улицы довольно далеко до меня… но знаешь, какая беда ко мне на старость приплелась? Я потерял аппетит; когда мне не с кем говорить во время обеда, есть не могу. Если бы ты сделал милость и приходил ко мне на обед…

Стась рассмеялся, потому что действительно, Брант немного его уже считал слишком наивным.

– Но, слушай-ка, – прикрикнул Брант, стуча себя по груди, – клянусь тебе Боэрхавем, Бруссасем, кем хочешь, даже Эскуларом и Хироном, и мифологической Хигией, что не баламучу. Глупый желудок мой портится; доказанная вещь, что разговор заостряет аппетит.

– Дорогой доктор, принимаю ваш обед, но не думайте снова, чтобы я не понял того, что хотите мне помочь, боясь, как бы я с голода не умер.

– Ты смешной! С голоду сейчас никто не умирает, даже литераторы.

Но в действительности не я тебе, а ты мне милость оказываешь, потому что всё так, как говорю; есть не могу, когда не с кем говорить… пункт о первой regularissime кладу на стол.

Станислав пожал честную его руку и, выскользнув, взволнованный полетел в издательство, где попал как раз на издателя на тихом каком-то совещании с Базилевичем. Увидев входящего, они прервали разговор и хозяин подошёл к нему, подавая ему руку с униженной миной.

– А! Всё-таки вы к нам возвращаетесь!

– Как видите! К услугам. А что же, вышла моя поэзия?

– Да… то есть… то есть… напечатана, только сшивается.

– Но я уже видел экземпляры в свете.

– Первые несколько десятков экземпляров, остальные у интролигатора.

– Я не мог бы свои получить?

– Пожалуй, позже, дорогой пане, пожалуй, позже.

Шарский понизил голос.

– А не дали бы вы мне какое-нибудь занятие? – спросил он несмело.

Издатель потёр руки, подпёр лицо, подумал.

– Ничего, ничего не имею в проекте, сомневаюсь, чтобы что-то нашлось.

– Не вакантно ли место корректора или что-нибудь подобное?

– Нет, нет, а потом, – добавил с усмешкой, хозяин, – поэты обычно самые плохие корректоры; я, собственно, свидетель вашей поэзии, которую после вас должен был велеть ещё два раза просмотреть.

Он остановился.

– Но, но, может, вы бы переводили? – спросил он.

– Буду переводить, – сказал Станислав.

В эти минуты приблизился и Базилевич, с двусмысленной улыбкой поглядывая на товарища.

– О чём это у вас речь? – сказал он, влезая в разговор. – Если можно узнать?

– Для меня попросту речь идёт о занятии и хлебе, – ответил Станислав.

Издатель и литератор поглядели друг на друга, а Базилевич выпятил губы с насмешливым состраданием.

– Найдём тебе что-нибудь, – сказал он, задумываясь, – приходи-ка ко мне.

– Где ты живёшь?

– Я? Ну, с подкоморием Клапцем, потому что и он сюда прибыл с семьёй на зимовку. Если бы не дочка, в которую я формально влюблён, я бы бросил этого болвана. Мы стоим где-то на Бакште, у меня отдельная комнатка…

Издатель тем временем ходил, задумчивый, по помещению, выдрал себе немного волос с лица и, взяв, наконец, Стася за локоть, сказал ему:

– Приходи ко мне завтра утром, подумаем.

Базилевич, который уже выбирался к выходу и натягивал перчатки, пригласил Стася с собой на беседу, а, не желая его тащить аж на Бакшту, вошёл с ним в первую кофейню с краю, где, велев подать себе любимый в то время академиками глинтвейн, сел, расспрашивая прибывшего.

– Ну? Что думаешь? – спросил он. – Стараться о гувернантстве?

– Нет, – сказал Станислав, – это призвание, к которому не чувствую себя расположенным; а совесть не позволяла мне взяться за то, чего бы не был в состоянии честно исполнить.

– Значит, будешь жить пером?

– Какой-нибудь работой, хоть переписыванием… но свободный и независимый.

– Дай тебе Боже счастья! – сказал Базилевич. – Мне уже это гувернантство, хоть короткое, доело. Если мне Эмильку выкрасть не удасться, над чем работаю, мать уже понемногу имея за собой, брошу это всё к чёрту и возьмусь за подписные издания. Это лучший кусок хлеба, чем писание, издатели живут этим всё-таки.

– Но о чём же ты так таинственно совещался с паном X.?

– Я временно принялся за издание трудов Нарушевича… что-нибудь мне принесёт. Фабрикуем, между нами говоря, несколько од, для того, чтобы мы могли сказать в титуле, что есть в нашей новой публикации вещи совсем не изданные… Ха! Ха! Если бы ты знал, как хорошо мне удалось уловить манеру Нарушевича… и тот стиль, в каком, например, ксендз-епископ писал «Оду к солнцу», называя его: «Самым дорогим кольцом правой руки Творца».

Станислав удивлялся наглости, с какой это говорил Базилевич, но в первые минуты так был ошеломлён, что заговорить не смел.

– Мошенник-издатель думает, что меня в поле выведет, – говорил дальше Базилевич, покачивая головой, – но съест лиха, попала коса на камень, посмотрим, кто тут кого обманет.

Эта странная речь болезненно зазвучала в ушах человека, который призвание людей пера привык видеть совсем с другой стороны – как самопожертвование и священство.

– Ха! – сказал он. – Я не ожидал, что ты можешь мочить руку в подобной грязи.

Базилевич усмехнулся.

– Никогда из тебя ничего не будет, – ответил он, закуривая трубку, – оставим это в покое и не будем говорить о том… я, так или эдак, добьюсь чего-нибудь на свете, ты или должен измениться, или умереть с голоду.

– Ты издал то, что объявил изданиями по подписки?

– Ещё нет, – сказал холодно литератор, – заранее ругаюсь с издателями подписных изданий, которые напоминают о себе, а не спеша печатаю. Так как деньги давно потрачены, велю им из-за непредвиденных расходов доплатить при получении книжки.

После этих признаний Шарского охватило такое возмущение и отвращение, что, вдруг встав с места, не имея даже отваги подать руку Базилевичу, убежал весь в огне из кофейни.

1
...