– Принцесса никаких прав уже не имеет, – отпарировал он высокомерно. – Однако же от наследования своего над нами король отказался, когда создавал Унию, поэтому и наследование после себя никому не может передать. Мы свободны пана себе выбрать, как хотим.
Кардинал взглянул на него.
– Я думаю, – сказал он мягко, – что привязанность к бывшим панам, если не у всех, найдётся ещё у многих на Литве. Чувство это следовало бы уважать и не исключать его из расчёта.
Нахмуренный Радзивилл не вступился за права принцессы, мысль его, казалось, где-то бродит.
– Император, – отозвался он, – будет для нас, несомненно, лучшим паном и защитником, но в Польше он имеет много неприятелей.
Коммендони усмехнулся.
– Те переменятся, – сказал он, – не бойтесь. Преимущества от выбора члена императорского дома так велики для страны, для Костёла, для целого мира, что его в итоге все должны признать.
– А если поляки будут сопротивляться выбору, – прервал Ходкевич, – тем лучше, разорвём унию. Не принесла она нам никаких преимуществ, а потеряли на ней много.
– Не говорите этого, сохрани Бог, – начал мягко Коммендони. – Ослабели оба государства, а что, как вы говорите, есть спорные границы и владения некоторых земель, что же, если до войны между ними могло бы дойти. Воспользовались бы этим враги св. креста, турки и подстерегающий ваши земли царь московский. Литва, хотя бы что-то пожертвовала нам даже для Унии, не столько значит, удерживая её, сколько бы могла потерять, разрывая.
Ходкевич не настаивал, но не казался убеждённым, пробормотал только:
– Император нам нашу независимость, какую мы сохраняли до этого, должен гарантировать.
– Гарантирует! Утверждает! – воскликнул кардинал. – Именно поэтому вы первые его выберете, он будет обязан вам троном и делам вашим даст приоритет.
– Он должен вернуть нам отобранные земли, – добавил упрямый Ходкевич.
– Это вы себе при выборе обеспечите, – вставил Коммендони.
– А староства и должности, – продолжал дальше литвин, – только урождённым литвинам должен раздавать…
– Могу вас заверить, что все эти условия будут приняты, – начал прытко Коммендони, хватая за руку Ходкевича. – Мы тут не о них говорим, но нужно согласиться на выбор. У вас есть, в чём упрекнуть его? – добавил он, обращаясь к Радзивиллу.
Названный только молча склонил голову. Обеспокоенный Ходкевич настаивал снова на независимости Литвы и освобождении от Унии, на возврате земель и оторванных поветов.
Коммендони обратил разговор на более личные отношения, ручаясь за императора, что тем, которые первыми утрамбуют ему дорогу к трону, сумеет наградить их любовь и доверие и что ждут их самые высокие достоинства.
Ни Ходкевич, ни Радзивилл, казалось, не придавали значения тому, а, по крайней мере, не показывали один другому, что могли иметь личные виды на это.
– Значит, Литва пусть превосходит, – добавил кардинал. – В Польше могут быть предложения и разбитые голоса, вы за собой потянете разрозненных.
– Эрнест, императорский сын, ежели на него падёт выбор, – наконец-то отозвался Радзивилл, – должен быть начеку своей особой, чтобы мы подняли его на княжество и короновали. Он должен заранее приблизиться к границам.
– И я полагаю, что ему ничто не угрожает, когда доверится литовскому народу, – добавил кардинал, – может не колебаться.
Ходкевич подтвердил это. Не было уже спора. Ни кардинал, ни один из прибывших отнюдь не вспомнил о принцессе Анне, так как её прав не признавали.
– Следовательно, я имею ваше слово и могу на него рассчитывать? – спросил, всматриваясь по очереди в обоих, Коммендони.
Радзивилл посмотрел на Ходкевича, который уже не сопротивлялся.
– Мы сделаем, что в наших силах, – изрёк Радзивилл.
– А в силах вас двоих, милостивые господа, – продолжал далее Коммендони, – есть всё. Если хотите в этом деле быть согласными, страна пойдёт за вами, противостоять никто не сможет. Старые путаницы и недоразумения следует забыть.
Воцарилось молчание.
– Я настаиваю на поспешности, – отозвался ещё раз кардинал. – Нужно, чтобы Литва опередила Польшу и дала ей хороший пример, от этого всё зависит. Она первая, выбрав Эрнеста, получит большие права на его сердце и благодарность. Он молод и воспитан набожной матерью, поэтому костёл будет опорой и вам опекой против тех, что хотели бы разделиться под видом веры, когда она наилучшим и единственным остаётся сплочением народа.
– Император, надо думать, пришлёт нам кого-то от себя, – вставил Ходкевич, – чтобы мы лучше могли договориться.
– Я так думаю и склоню его к этому, – ответил Коммендони. – Пусть будет благодарность Богу, если король не выживет, а смерть его вас осиротит, не будьте неприготовленными.
И по очереди, сначала Радзивилла, потом Ходкевича поцеловал, обнимая, кардинал, обещая им благословение и молитвы святого Отца.
– Я доверяю, – произнёс он, – известной мне верности императорского дома апостольской столице; однако же, если не для сегодняшнего дня, то для будущего, я бы посоветовал вам, чтобы от будущего короля потребовали восстановление того вырванного капитулом и справедливо им принадлежащего права, чтобы между собой выбирали епископов.
Самые набожные монархи правят, назначая их от себя, скорее тех, что им удобны, нежели, что отвечают интересам церкви. Всегда безопаснее, когда церковь остаётся независимой от государства, так как может на стороне прав народа, в случае, если бы были под угрозой, занять преобладающее положение.
Говоря это, Коммендони посмотрел по очереди на обоих. Радзивилл соглашался, Ходкевич оставался равнодушным. Одна только независимость Литвы и обособленность её от Польши интересовала его сильней.
Талвощ только раз услышал упомянутое имя принцессы, но в эти минуты кардинал вместе с сопровождающим его не спеша направился к своей карете, а поредевший лес в этом месте не позволял подползти дальше незамеченным.
Поэтому он был вынужден остаться в кустах и видел только, как на полдороги литвины попрощались с кардиналом и как он быстрым шагом направился к свей карете. Ходкевич и Радзивилл, мало что говоря друг другу, медленно пошли к своим лошадям.
Хотя разговор, возможно, не весь уловил Талвощ и не мог запомнить его деталей, грустно ему сделалось, что Ходкевич отрицал все права принцессы, а Радзивилл также не заступался за неё.
Кардинал же об условии её брака с будущим королём почти не вспоминал, а потому вовсе не настаивал.
Следовательно, страхи были не напрасны, что тут что-то скрывалось, что угрожало бедной Анне.
Недолго теперь подождав, пока уйдут Ходкевич и Радзивилл, Талвощ, который не боялся уже быть замеченным, как нищий, встал с земли и пошёл обратно к лодке, оставшейся у берега. Ему посчастливилось, но то, что он услышал, вовсе утешительным не было.
Больно застряло в нём, что с таким сильным убеждением изрёк Ходкевич, что принцесса совсем никаких прав не имеет и ни к какому наследству допущена не будет.
Казалось ему это дерзостью, невозможностью, хотя Ходкевич, вероятно, говорил это не от себя, но зная о расположении значительной части страны. Не поддакивал ему Радзивилл, но также не возражал и за принцессу не заступался.
Начинало смеркаться, когда, идя по берегу, Талвощ счастливо добрёл до своей лодки, нашёл её на месте и сел, чтобы на ней вернуться в замок. Теперь ему приходилось труднее грести против довольно сильного течения реки и для быстроты он был вынужден держаться берегов, а вёсла использовать для отталкивания. Он прилично с этим намучился, и прошёл кусок времени, прежде чем наконец послышались колокола, зовущие на вечернюю молитву, и прибыл в город, откуда незамеченным мог попасть в замок.
Бобола, его товарищ, как раз вернулся из города и пытался зажёчь огонь для освежения воздуха, когда Талвощ в этих лохмотьях, в которых выкрался отсюда, вбежал в комнату.
– А что же с тобой сталось? – крикнул удивлённый конюший.
– Не спрашивай, не говори об этом, – отпарировал Талвощ. – Знай, что мне надо было переодеться, но зачем и для чего, этого тебе поведать не могу.
Бобола покачал головой.
– Доиграешься ты, – сказал он коротко.
В один момент литвин живо избавился от лохмотьев, отмыл лицо и руки, надел повседневную одежду и убежал, потому что ему было срочно дать отчёт в экспедиции перед Досей.
Та ждала его, беспокойная, прохаживаясь по двору. Увидев его, хотя всегда старалась показаться ему равнодушной, в этот раз поспешила навстречу.
Талвощ в коротких и простых словах всё ей рассказал.
Умная девушка жадно слушала.
– Нет смысла спешить с этим к принцессе, – сказала она, – я хорошо узнала о заговоре кардинала, хотя это вещь не новая. Но теперь и помощи нет. Господь Бог вам за честное сердце заплатит, – добавила она. – Новость за новость… я вам тоже скажу, что обозный Карвицкий наконец добился от короля сегодня, что завтра примет сестру. Принцесса и рада этому, и плачет. Послезавтра, если королю не станет хуже, его собираются отсюда вывести, быть может, даже завтра.
– А мы? – спросил Талвощ.
– Кажется, что мы останемся в замке, никто о нас не думает, принцесса эпидемии не боится, а хотя она уже поблизости, в городе её до сих пор нет. Легче нам тут и жить, и людей найти, и справиться, хотя бы у нас только староста Вольский был.
За королём ехать нам не дадут, поскольку сейчас более чем когда-либо не хотят допустить, чтобы кто-то глядел, как умирающего раздевать будут.
Талвощ слушал, не прерывая, и пользовался этим мгновением, чтобы глазами поедать красивую Дося, которая обычно ему на себя смотреть особенно не позволяла.
Он болезненно вздохнул.
– Вольский сегодня принцессу немного развеселил, – добавила Заглобянка, – потому что привёз ей карлика, польского шляхтича, который долгое время пребывал на французском дворе и много о нём говорил. Он занял этим нашу пани. Благодарение Богу, и давно я не видела её такой оживлённой, такой заинтересованной и занятой, как сегодня повестью этого карла. Жалинская и то имеет на неё зло, постоянно на неё дуется и жалуется…
Она не докончила.
– Если бы так меня спросили, – пробормотал Талвощ, – я давно бы эту ягу и землеройку выпроводил отсюда на четыре ветра.
– Цыц! – ответила, оглядываясь, Заглобянка. – Принцесса её сносит и даже любит, хоть она ей очень докучает. И мы должны сносить.
– Но она всем уже кость в горле.
Девушка улыбнулась и, кивнув головой Талвощу, тут же возвратилась к принцессе.
Литвин сел на скамейку при дверях и размышлял, что делать.
Думал он о принцессе или Досе – трудно было понять – брови его стягивались, руки напрягались и опускались, он думал так, даже забыв об ужине, когда подросток от пана Конецкого, охмистра принцессы, а, скорее, его заместителя, потому что у Анны его давно уже не было, прибежал напомнить, что миски были на столе, а с едой не ждали никого. Талвощ поплёлся за ним.
Крайчий и подчаший, напрасно стремясь принцессу к брату не подпускать, когда это оказалось невозможным, тянули встречу брата и сестры до последнего дня перед отъездом Августа из Варшавы и постарались о том, чтобы была как можно короче.
Когда обозный Карвицкий припомнил королю эту обязанность и настаивал на приёме Анны, король назначил день, согласился без труда и не показал уже ни малейшего пренебрежения и неохоты. Он чувствовал в этих последних часах своей жизни, что вина недоразумения не лежала на принцессе, но на нём одном.
Справедливое возмущение Анны вызвало то, когда обманом с её двора выкрали для короля Ханну Заячковскую. Крайчий и подчаший старались гнев сестры обрисовать такими красками, что разъярили короля до наивысшей степени. Стремились потом, пользуясь этим, чтобы примирения не допустить, разносили слухи, клеветали на Анну и, если бы не старания Карвицкого и Жалинских, возможно, до перемирия никогда бы не дошло.
Объявленное прибытие принцессы, которую её тогдашний охмистр Конецкий и Жалинская хотели сопровождать, выгнало обоих королевских фаворитов, не смеющих показаться на глаза Анне. Они должны были скрыться, равно как более деятельные их помощники.
На эту аудиенцию был назначен утренний час; заранее объявили, что больного короля сестра долго задерживать не могла, и никакими жалобами и сожалениями не беспокоила. Доктор Фогельведер один собирался быть свидетелем встречи, так как Карвицкий хотел остаться у двери, которую охранял недостойный, развратный жулик Княжник.
Встать с ложа король не мог, не думал; покрыли его шёлковым плащиком и он остался лежать с прикрытыми ногами.
Действительно, это был для обоих торжественный час; принцесса Анна знала наверное, что брата уже не увидит живым, что имела попрощаться с ним навеки. И он так же не надеялся выжить и чувствовал себя по отношении к сестре виноватым. Одно то, что он сам был очень несчастным, должно было выхлопотать ему прощение.
С того времени, как они с Анной не виделись, перемена в лице Августа была чрезмерна велика, ужасна и значительна. Истощение, желтизна, обострённый временами взгляд и вдруг сонный и измождённый, неразборчивая речь, глухой голос, громкое и тяжёлое дыхание делали его на вид страшно похудевшим и словно догорающим.
Временами его охватывала как бы горячка и раздражение, чаще, однако, он впадал в род сонной апатии, в оцепенение равнодушия ко всему.
Когда час, в котором принцесса хотела подойти, приближался, король легко его мог узнать, потому что те, что обычно не отступали от его ложа, неожиданно исчезли, остался Фогельведер; в комнате было пусто, в соседней тихо.
Шелест одежды и медленная походка направили взгляд больного на дверь, он немного приподнялся, беспокойный.
На пороге послышался шёпот, дверь медленно отворили. Карвицкий впустил одетую в чёрное, ступающую шатким шагом, смешанную, бледную принцессу Анну. За ней шла Жалинская, которая задержалась на пороге.
Волнение пришедшей было так велико, что должно было разразиться слезами, но тихими; она прижала к устам платочек, склонила голову, и несмело, не говоря ни слова, покорно подошла к королевскому ложу.
Вид брата, на лице которого уже смерть запечатлела своё клеймо, разоружил жалующуюся и скорбящую.
Чем же были её личные страдания в сравнении со страданиями этого умирающего и отчаявшегося последнего из рода, который сходил один, без семьи, измученный отчаянием, утомлённый жизнью, без какого-либо самого маленького утешения.
Август достал из-под одеяла бледную дрожащую руку и протянул к сестре, которая схватила её и с чувством поцеловала.
Только теперь их взгляды встретились. Король глядел на сестру без гнева, мягко, спокойно, как если бы всё прошлое ушло в забвение. Он шептал, но услышать она ничего не могла.
Анна хотела что-то поведать, но голос ей изменял, не имела дыхания. Только после передышки, видя его таким страдающим, а в нём вместе короля, отца и брата, почитая главу семьи, она сказала покорно:
– Если я в чём ошибалась и была причиной какого негодования вашего королевского величества, соблаговолите меня простить. Злой воли не имела и злые люди, пожалуй, приписать могли её мне.
Король, несомненно боясь, как бы дальнейший разговор в этом предмете не был причиной взаимных раскаяний, живо прервал:
– Следует взаимно друг друга простить. Ты убедишься в завещании, которое тебе отдаю, что я о тебе помнил, и не позволил, чтобы родство тебе было во вред. Будь здорова…
Голос ослаб, он снова вытянул руку – Анна расплакалась.
Затем Август дал знак Фогельведеру, который догадался, о чём речь, и подал ему лежащее на столе завещание, чтобы тот отдал принцессе.
Как бы исполнив эту обязанность, ему было срочно расстаться с Анной, ещё раз попрощался с ней король, она поцеловала ему руку и, рыдая, с закрытыми глазами, вышла, поддерживаемая Жалинской, которая сразу, выйдя за порог, по-своему начала выговаривать и гневаться.
Но бедная принцесса ничего не слышала и не знала, что с ней делается.
Королевский отъезд был запланирован на следующий день; между тем, после прощания испуганные паны крайчий и подчаший, опасаясь большего сближения и заключая, что сердце брата для сестры пробудилось, немедленно после ухода Анны, вбежали, доказывая, что и ясным днём, и небольшим улучшением здоровья короля следовало воспользоваться. Они имели за собой доктора Рупперта и всю свою толпу подхалимов.
Ни обозный Карвицкий и никто не мог им противостоять, король слушал их, ведя себя пассивно, не сопротивляясь ни в чём.
Специально за несколько дней уже приготовленную огромную повозку закатили под самые замковые двери.
Могла сбежаться публика посмотреть совсем необычную и невиданную колебку, которая была построена для короля. Её размеры, гигантские колёса, толстые оси, подвесное покрытие на столбиках, алая опона, ступени для слуг, которые, стоя на них, должны были охранять короля и спешить на его вызов, восьмиконный цуг коней, толстых и сильных, приготовленных для передвижения этого ковчега, – всё это действительно привело толпу любопытных.
Поскольку крайчий и подчаший правили тут всем, на знак, данный ими, волшебно сразу наполнились дворы конным людом, службой, челядью, каретами.
Было необходимо срочно вывезти Сигизмунда Августа, чтобы отлучить его от сестры и влияния её не допустить.
Несмотря на её мягкость, безоружность, униженность, безжалостные голоса делали Анну ужасной, предвидели в ней вторую Бону.
Даже сам ксендз Красинский, потакая королю и Мнишкам, всех от принцессы удалял, остерегал, чтобы к ней не приближались.
Анна, плача, шла в свои покои в замке, ничего не ведая о внезапном решении отъезда; даже, может, льстила себе, что, переломив первый лёд, сумела получить брата.
Окружающий её щуплый двор поздравлял, радовался, пророчествовал согласие и не догадывался, что в эти минуты Мнишки приказали закатить повозку, челяди – садиться на коней, а короля склонили к внезапному отъезду.
Так ускорили все приготовления к нему, что меньше чем через несколько часов служба уже несла на плечах больного пана к запряжённой повозке, при лошадях которой стояли слуги, каждый держа свою за уздечку. С немалым трудом ложе на повозке пришлось установить так, чтобы при каждом её толчке, оно не дёргалось и не наклонялось.
Свежий воздух, которым Август отвык было дышать, раздражал ему грудь, сам этот отъезд с такими приготовлениями производил на него удручающее впечатление. Он знал, что сюда уже не вернётся. Бледный, он бросал вокруг блуждающие взгляды, словно ища помощи, и Фогельведер не мог отойти от него ни на шаг.
Крайчий, подчаший, самые любимые слуги, Княжник, казначей Конарский, хирург Лукаш, Мацей Жалинский, смотритель ложа, окружали повозку, цепляясь вокруг.
Двор представлял вид необычный и грустный, спешка приводила к беспорядку, люди разрывались, бегали, кричали, отталкивали теснящуюся толпу, заслоняли лежащего короля, а Мнишки торопили, чтобы как можно скорей двинуться из города.
Возницы, слуги, пажи стояли, неспокойные.
По данному знаку все восемь коней двинулись с места и тяжёлая повозка заскрипела, но как бы на несчастливое предзнаменование, одна из лошадей упала на колени и поднять её было невозможно. Воз с ложем остановился.
Конюшие бегали, проклиная службу, король беспокойно выспрашивал, что случилось. Потребовалось четверть часа, прежде чем снова коням дали знак, и медленно, как с траурными носилками, двинулся наконец экипаж к воротам.
Слуги так плотно отовсюду закрыли шторки и держали их пристёгнутыми, что никто ни ложа, ни лежащего на нём короля заметить не мог.
Далеко в этот день Мнишки, наверное, не думали вывезти короля, речь была только о том, чтобы он оставил Варшаву. Это объясняли заботой о пане по причине приближающейся эпидемии, когда в действительности дело касалось последствий примирения с сестрой, которой слишком дали знать, что её мести не боялись.
Принцесса утешалась ещё тем признаком доброго сердца, какой дал ей брат, ещё говорила о нём, соболезнуя над здоровьем и обещала себе, что завтра, допущенная, сможет восстановить отобранное доверие, когда вбежал в комнату Талвощ.
– Короля вывозят! – воскликнул он.
Все вскочили.
– Не может этого быть! – выпалила принцесса. – Он собирался ехать только завтра. Может, пробуют повозку.
О проекте
О подписке
Другие проекты