ПОЛЯНА ШОКОЛАДНОГО ЕДИНСТВА
Осень подметала влажной метлой пьяного ветра одинокие листья. В зеркалах луж, подернутых кракелюрами первых заморозков, отражалась бесконечность неба.
Яша торопился. Местом показа новой инсталляции Изьяра стала небольшая площадка возле реки. Время для перфоманса адвокат выбрал как нельзя кстати – река, природа, солнце. Не слишком сырой, но в меру ветреный день радовал зрителей уже тем, что был ярким, ароматным, без дождя.
Художник подошел вовремя. Немногочисленные приглашенные на таинство были подогреты спиртным в мере, достаточной для длительного пребывания на свежем воздухе. Инсталлятор уже объяснял своим поклонникам, что его интерактивное действо в целом посвящено дню национального единства и примирения, а в частности – любви.
На этот раз никакими музыкальными терминами его речь не изобиловала. О порядковых номерах в шоу тоже не говорилось. Хотя все же Изьяр разбил свою инсталляцию надвое. Сперва – кулинарно-эротическое действо и лишь затем, собственно, само единение.
Из чего оно должно было проистекать, понять было сложно. Возле фонтанирующего творческой энергией адвоката стояла табуретка, газовый баллон, походная горелка да новая Изьярова спутница, но не менее красивая и стройная, чем предыдущая. Правда, на горелке грелась кастрюля, внутренности которой издавали неприятные чавкающие звуки, но, по мнению художника, да и окружавших его людей, желания моментально объединиться не вызывавшие.
Завидев в толпе смотрящих Яшу, Изьяр оживился пуще обыкновения.
– Наконец-то, наконец, я вновь увижу свою девочку, – заголосил адвокат.
Яша подошел к мастеру инсталляции, вынул из сумки женский муляж для любовных утех и протянул Изьяру.
– Долго, долго вы с ней уединялись. Цела хоть?
– Обижаешь, – только и ответил Яша. Протянул куклу Изьяру.
– А чего это она потертая такая? И волосы, вроде, чернее были? И глаза не карие? Ты что это с ней такое делал? – издевался над Яшей адвокат, рассматривая, как заправский гинеколог, им же единожды убиенную куклу.
– Днями и ночами, – отшутился Яша и вклинился в толпу зрителей.
Здесь же он нашел и Хлиповецкого в обществе новой молодухи, и Эрастова в сильном подпитии, и отчего-то сильно похорошевшую госпожу Глафиру, и слегка потискивающего ее скульптора Ярошенко, и вечного хроникера всех галерейных беспутств – известного фотографа Вадима.
Пока Яша здоровался со всеми, за его спиной что-то происходило. И не успел художник рассказать другу Хлиповецкому всю историю своих перипетий, как инсталлятор посредством газового баллона успел надуть девушку, да не одну!
Дружным хороводом, скрепленные по рукам липкой лентой, на небольшой высоте плавно покачивалась резиновая троица – две девушки и юноша. И лишь трос, закрепленный за табурет, не давал группе кукол взмыть вверх. Ветер теребил обнаженные тела, отчего всем присутствующим, при виде их становилось зябко.
Кто-то из зрителей вслух высказал эту мысль, и Изьяр с помощницей тут же стали макать в чавкающую кастрюлю кисти. Коричневой, твердеющей на ветру массой, они принялись обмазывать ноги, бедра и плечи кукол. Когда окрас завершился, то Изьяр предложил приблизиться к хороводу и, не стесняясь, покусать троицу. Темно-бурой массой, облепившей тела кукол, оказался шоколад. Он застыл на их чреслах неровными буграми, отчего вся троица походила на трех пьяных китайских шахтеров, прямо в забое решивших отметить перевыполненный план.
Гастрономического удовольствия, кроме озабоченного поисками закуси поэта Эрастова, испытать никто не изволил. В этот раз адвокат ему не мешал, а всячески способствовал приему пищи. Честно дождался, когда тот прожует, оближется и лишь затем отвязал веревку от табурета.
У всех на глазах дружная троица слегка качнулась в одну сторону, в другую, девушки завалились на парня, но тот все же выдюжил и, влекомый хулиганом-ветром, потащил за собой и дам.
Подгоняемая свистом, угугуканьем и хлопками, шоколадная инсталляция неслась неведомо куда по просторам России.
«Куда несешься ты, тройка? Куда летишь, Русь?» Яша сплюнул от пришедшего в голову неуместного сравнения. Сегодня он был доволен. Сегодня никто никого не приговорил. А его Марина, та, настоящая (а не новая, купленная на замену), хоть и в меру потрепанная, но все же целая, лежала сейчас в мастерской на полке, готовая для чего большого, светлого, нового. Он не знал точно для чего, но чувствовал, что она не зря досталась ему. Что она должна каким-то образом изменить его, и его жизнь.
И она изменила.
Адвокат Изьяр забросил практику и теперь ездит по свету, представляя в крупных галереях планеты свои перфомансы и инсталляции.
О нем постоянно пишет и говорит ставший популярным человеком на телевидении журналист Хлиповецкий.
Поэт Эрастов выпустил книгу, но сразу после этого устроился на работу администратором в крупную торговую сеть.
Скульптор Ярошенко зачем-то женился на госпоже Глафире, а она сама неожиданно продала галерею и уехала с новым мужем в Америку.
И только художник Яша остался тем, кем был. Он по-прежнему пишет картины, но вместо привычных всем солнечных пейзажей он все чаще обращается к теме женщины. На его полотнах уже не раз возникал образ одинокой дамы с непомерно синими глазами и таким же несоразмерным ртом. Аудитория его поклонников резко сменилась. Яшины творения пользуются успехом у молчаливых парней с тяжелым взглядом и серым лицом, да иногда у кавказцев. Его картины покупают все реже и реже. Но Яше на это наплевать.
В голову лезли. Лезли некрасивые мысли. Мысли о счастье.
Ну как же могут быть мысли о счастье, скажете вы, некрасивыми? И будете неправы – могут. И как могут, и еще какие еще некрасивые. Мои мысли самые, то есть самые-самые, некрасивые. Как у Ржевского. У поручика. То есть вот такие – как доставить счастье женщине (а я альтруист по натуре), а даже и через постель. Нет, не подумайте, я в свои тридцать шесть знаю КАК. Доставляли-с и доставляем-с. Я о радости мимолетной встречи. Об искре, о полете. Чтобы вот – один взгляд и уже рука в руке, и уже одним пульсом, уже в одном ритме, и – куда?… ко мне? …нет, я тебя еще плохо знаю, давай ко мне? И завертелось, закружилось – след сохранившей тепло одежды от коридора до спальни, сбитые подушки, простыни, «сплетенье рук, сплетенье ног, судьбы сплетенье» и т. д.
Так я мечтал, пока эскалатор затягивал меня в горловину подземки. А наверх, навстречу шел другой поток. Живой. Я всмотрелся – а живой ли? Какие-то все изможденные, замученные, со штампом проблем. Глаза без света, лица без счастья. Особенно женщины.
И тут я связал те свои некрасивые мысли с этими – о лицах, глазах, о счастье. О том, что – кто же, если не я? Ну ведь да же, да – я могу. Могу ведь. Некоторые не могут, а я могу (проверено) просто так подойти, легко познакомиться и предложить провести вечер. И статистику знаю. По ней, во-первых: их, женщин, больше. А раз больше, то даже и без всяких вторых – счастливых много-много меньше выйдет. Потому как, ну, недостача же по нам, мужчинам. И какая-то большая недостача, и все растет и растет. А тут как раз я: а не хотите ли под бокал шампанского… нет? – следующая и т. д. Только поймите правильно – я не маньяк. Просто взять и «шишку попарить», как говаривал когда-то наш армейский прапор, это в прошлом, это для молодых. Я – счастья хочу. Я осчастливить хочу. И могу. Вот эту, например…
Но пристальнее вглядываясь в лица, выбирая, так сказать, «жертву счастья», я все сильнее разочаровывался. Что-то меня все ломало. И дело даже не в пресловутом Ржевском. Не в том, что я мог запросто получить оплеуху за свои некрасивые, упакованные в хоровод сладких слов мысли. Дело в самом объекте. Стоя в центре зала, я пересмотрел уже целый взвод кандидаток на неминуемое счастье, но все они строем ушли в брак.
Старею! Раньше все подошли бы. Раньше нравилось все. Все, что шевелится. Или вкус поменялся? Нынешний – чтобы без изъяна, чтоб прям с конвейера. Нет, дарить тепло и ласку – дело хорошее, но о себе-то, о себе, любимом, тоже подумать не грех. Ну зачем же кикиморе радость встречи со мной дарить, если и красавицы в очередь за счастьем стоят. И статистика согласна.
И только я об этом подумал, гляжу – идет, улыбается, глаз горит – на меня смотрит. Ну, иди же, иди ко мне, родная. И у самого мысли-то уж совсем некрасивыми стали: прямо на ходу ее глазами раздевать стал; руки как-то сами по телу-то ее стройному поползли, полезли. Уже и до сокровенных мест добрались… как смотрю – из-за меня, из-за спины моей кто-то высокий, стройный, мужеский выныривает с букетом и, обгоняя, направляется к ней. А она к нему.
Н-да! Не увидит, не познает, думал я в тот миг, она счастья со мной. Ну и пусть, пусть ей такое наказанье. Нет ей счастья.
Но после этого случая, после облома этого, как-то с кандидатами совсем туго стало. Подувял подиум. Как свет поубавили: лица еще серее стали.
Но тут сверкнуло, заблестело что-то, выделилось из общего: черные волосы россыпью по красному пальто. И лицом союзна с остальным телом: со стройными ножками – червоными сапожками. И что подкупает: улыбка. У других взгляд дохлой лошади, а у этой – рот до ушей, блеск в глазах. А это для меня, знаете ли, как коту валерьяна. А в голове уже мысли. Уже она без пальто, уже в позе, и ноги не просто на ширину плеч, а просто таки на плечах. На моих, стало быть, плечах.
Подхожу. Представляюсь: продавец счастья, говорю, то есть не за деньги, а как бы в обмен. Вы мне, я – вам. И вот тут – ну лучше б молчала. Лучше б и дальше лыбилась. И дело даже не в том, что сказала. А в амбре. Вот чем по-вашему должен пахнуть объект, созревший для счастья? Цветами, морем, шампанским, наконец? От нее несло, нет – разило пивом. А у меня сразу ряд выстроился – Бавария, шпиг, жир, сало, и много-много пива. И стразу упало. Сразу я вспомнил, что у меня встреча. И засобирался.
Еду, а сам думаю: что ж такое? Никогда, никогда наш человек не станет счастлив. Ну, хоть талоны выдавай. Точно! Такие корочки с правом на ночь счастья. Увидел, понравилась, тогда подходишь, и говоришь: по лицу вижу – у вас счастья нет, а давайте я вам подарю. И талон под нос. Нет, отказать, конечно, может, вдруг замужем или по медчасти, но где-то там в талмудах, в каких-то кондуитах уже минус ей, уже прочерк с внесением, выговором и лишением. Чтоб думала лишний раз. А то взяли моду – лица кирпичом и чешут по делам. А ради чего? Куда спешат? А ради счастья-то и стараются, ради него и соки из себя давят.
– Извините, что отвлекаю, молодой человек. У вас такое лицо приятное, а взгляд грустный. Может, я помочь чем могу? Исправить?
Из мыслей меня вытащила девушка. Симпатичная, даже милая. Ну, зачем? Кто ее просил обрубать мечту, отвлекать от таких приятных некрасивых мыслей.
– А?… что?… что исправить? …слушайте, девушка, идите-ка вы со своей помощью.
Двери открылись, и я вышел из вагона в поисках своего милого удобного счастья.
Эта история о любви. И как каждая история настоящей любви, она имеет печальный конец.
Мой герой Петр Петрович Пуздрыкин не так чтобы очень стар, но уже далеко и не молод.
Голову его украшает светящийся даже от ничтожного источника света нимб лысины, в уголки глаз вкрались предательские кракелюры – годовые кольца Петра Петровича, – а от крыльев носа к бесцветному рту протянулись змеи-морщины.
Человеку, впервые увидевшему Пуздрыкина, может с устатку вообще показаться, что наш Петрович древний старик – из ушей, носа и прочих не занятых лысиной мест тянется к свету могучий бор седого мужского волоса. Но это впечатление обманчивое. Уже при втором, трезвом взгляде, он увидит цепкий, я бы сказал молодой, да уж что там – хитрый, с прищуром взгляд русского мужика. А идет он из самих лицевых глубин, из ставших сизыми от трудной и долгой жизни глаз Пуздрыкина, которые, в свою очередь – глаза, в смысле, – сидят на круглой, без утолщений и излишних длиннот, голове Петра Петровича. А она в свою очередь царствует на крепкой, тугой шее.
Обычно шея, и вся плоть, что выше, вплоть до самой лысины, светится, фосфоресцирует, сиречь блестит небесной голубизной – до такой степени выбриваемости лелеет Петр Петрович свою нежнейшую физию. Но в последние недели хозяин все еще крепких, но уже с налетом бульдожьей брылястости щек, совсем забыл нежный холод бритвенной стали. Да и есть от чего. Любимая, и единственная жена Петра Петровича, отрада глаз и услада тела занемогла. Да и не сказать, чтобы уж очень-то занемогла, почти и не хворала, не жаловалась принежнейшая его Елизавета, кстати, тоже Петровна, но как-то однажды ойкнула и теменем об пол – шлеп! С тех пор гиппократы и парацельсы из районной поликлиники за нумером 183, что от Петерочки через дорогу налево, безотрывно ставят ей диагноз – рак в третьей степени.
И вот лежит дражайшая Елизавета, кстати, Петровна, в отдельной теперь от Пуздрыкинской кровати под раритетным теперь лоскутным одеялом и молча смотрит невидящим взором в потолок.
А верный ее и ей Пуздрыкин ходит со своей небритой сизостью и нечесаной лысостью вокруг плиты и воет. А и то – кому теперь готовить вкусные с наваром борщи, лепить и жарить по воскресеньям расстегаи, заливать заливные?
Ходит Пуздрыкин кругами и воет. Воет и вспоминает былую жизнь. А нет-нет, да подойдет к серванту, где с незапамятных времен у них с женой хранится запас так нужного в трудную минуту любому бойцу с несчастьями зелья. Нет-нет да откупорит бутылочку беленькой, да-да, да и вольет в себя с полсоточки. А и побежит-растечется по организму бодрящее настоянное набодяженное да отфильтрованное, а с ним приходят к Петру Петровичу странные, предательские мыслишки.
– Скорей бы уже. Всю квартиру провоняла. А Лизку похороню, за тещу возьмусь – выгоню ведьму.
– Знаю. Небось, уж хоронишь ее?!
Это не совесть Пуздрыкина вещает. Это тяжелая, в смысле близкого родства, тещина длань наваливается на плечо Петра Петровича, едва тот ополтинился, и момент забвения бытия соединяется в нем с мечтой о будущем.
С тех пор, как нежнейшая и единственная Елизавета Петровна прилегла под лоскутное, в лысую голову Пуздрыкина не раз уже влетали таежные в своей негуманной дикости мысли о несправедливости мироустройства. Он все не мог взять в толк, от чего еще цветущая Елизавета свет-Петровна загнулась во цвете лет, а древняя немощная теща живет и о погосте не заикается?!
«Нельзя ли устроить рокировку?! – молил в такие минуты Петрович Господа. – А то – лучше пусть уж обе. Я бы молодую нашел. С третьим номером».
Но уж целый месяц из облаков знака не слали.
– Знаю. Небось, думаешь – Лизка помрет, и теща за ней вслед. Шоб тебе одному тут на сорока метрах. Знаю я вас, блудодеев. Не дождешься.
Подобные профилактические беседы теща устраивала Пуздрыкину по два-три раза на дню. И неизвестно от чего Пуздрыкин больше уставал: от нескончаемого ожидания вдовства или от старческого брюзжания.
О проекте
О подписке