Как ветер жесток,
Бьются волны в недвижные скалы,
Будто это я сам:
Во мне все рвется на части
Теперь, в ненастливый час.
Минамото-но Сигэюки, ум. 1000 г. н. э.
Слепящая лунная линия рассекала надвое черное зеркало застывшего моря. Замерли черные сосны на ярком песке дюн. Неслышно спускались из ниоткуда крупные снежинки и тут же таяли на песке и в воде…
Марек открыл глаза. Лотта уже встала, из ванной доносился шум душа…
…Она заливала клубничное мюсли молоком и наблюдала, как с тихим шелестом осыпается в белое озеро золотисто-оранжевый холмик с красными крапинками. Он рассеянно смотрел в окно, на гряду крыш до горизонта, на пустое светлое небо, на черточки антенн, сливающиеся в рябь.
За кофе он спросил:
– Зайка, у нас еще остались деньги?
Она потерлась щекой об его руку и замурлыкала. Потом сказала:
– Да. До завтра. Ведь завтра тебе заплатят за перевод?
– Обещали, конечно. – Марек пожал плечами.
– Не думай об этом, милый. Я что-нибудь придумаю. А сегодня куплю тебе большой бифштекс, в три пальца толщиной. И оливок. Мужчина должен есть много мяса.
– И оливок, – улыбнулся он.
– И оливок, – серьезно произнесла она. – Разве ты не знаешь? Они предотвращают проблемы с потенцией. Вот представь себе: пройдет лет пятьдесят, – она вздохнула, – я буду никому не нужной кухаркой, а ты будешь в отличной форме и вновь женишься на двадцатилетней девушке. И когда ты поразишь ее своими неожиданными способностями…
– …ты появишься из кухни и, шамкая беззубым ртом, произнесешь: «Это все олифки, милошка, олифки», – докончил за Лотту Марек.
– Милый. Мне надо идти. Меня ждут. Но ты, наверно, видишь, как мне не хочется…
– Как раз вижу, что хочется. Но другого…
…Лотта ушла – джинсы и летний свитер, легкие закрытые туфельки. Марек как-то сказал ей, что не терпит вида женских босых пальцев, вылезающих из сандалий, покрытых уличной пылью, растопыренных, приподымающихся, как змеиные головы, при ходьбе – и с тех пор Лотта носила только закрытую обувь.
Марек налил себе еще кофе и придвинул поближе стопку бумаги, японский словарь и подстрочник.
«Какая красивая луна, – прочел он. – Спросил выпивку в корчме, а служанки только хихикают, и ни слова в ответ…»
– Наверно, не хотят больше наливать в долг, – сказал он вслух. – А если бы вы, Котомити-сан, не бросили коммерцию и не удалились бы в скромную хижину на окраине города изучать дзен… Впрочем, как же мне вас трактовать?
Как прекрасна луна!
Спросил выпить в корчме,
А служанки
Все хихикают, глядя,
И ни слова не говорят.
М-да. Дерьмовый вид, хуже подстрочника. Попробуем так:
Месяц больно хорош!
Спросил, не найдется ли выпить,
А служанки в корчме
Только смеются в ответ.
Теперь пропала пятая строчка. И не смеются они над стариком – стариком ли? Впрочем, да, по меркам девятнадцатого века он уже старик – а хихикают от смущения, неудобства, вино ведь не их, хозяин запретил давать, наверно… Но первые строчки вышли. Вышли. Теперь две последних:
А служанки в корчме
Все хихикают без причины
И ни слова не отвечают…
…Хотя в прошлый приход в галерею Лотта скинула цену своих картин вдвое – а ниже нельзя, холст и краски тоже чего-то стоят, – ни один пейзаж не был продан. Римма, толстая, неопрятная, курящая сугубую гадость, совсем не похожая на галерейщицу, держалась сочувственно и напоила кофе. Размахивая папиросой, она гудела:
– Берут «кабинетный реализм», девочка. Сама посуди, куда твои картины вешать? В кафешку разве – да нет у них денег, они репродукции Кандинского и Шагала вешают. Смотри, девочка, что берут: брандмауэр, залитый солнцем, резкие тени, одно-единственное окно, слепое, блестящее, но за ним кто-то есть, он смотрит оттуда, как сквозь бельма слепого смотрит человечья душа, затерянная в вечном мраке… Знаешь, сколько за нее дали? Я говорить не буду, ты умрешь или бритвой по картине полоснешь. А у тебя – лужок, пастораль… Девочка, ты счастлива. Я, когда счастливой была, – что, не похоже? – тоже не могла работать. Да это у всех так. Закати Мареку скандал, убеги из дому, переспи с ресторанным кобелем, почувствуй себя сукой – напишешь то, что купят. Или не торопись, подожди, пока само все произойдет…
…Марек откинулся на спинку кресла и достал из кармана спичечный коробок, в котором лежал подготовленный еще прошлым вечером косяк. Повертел в руках, прикурил, задумался: «А может, поэту не наливают не потому, что у него нет денег? И деньги есть, но вот полная луна… приливы… девушки в корчме взволнованны… не до работы им. Тогда это стихи о любви… Дзен. «Вечное в текущем». Да… Все не так просто. Но тогда не месяц. Полнолуние. Не ущербный месяц – полная луна. Первая строчка должна звучать так: «Как прекрасна луна!» Правда, Окума Котомити всегда избегал превосходных эпитетов… «Как хороша луна!» М-да… Никакой связи со второй строчкой… Видимо, оставим месяц и оставим Котомити-сан нищим алкоголиком… Что там дальше?»
…В кафе «У Симона» Лотте хватило денег лишь на горшочек простокваши и чашку кофе со сливками. По правде, можно было бы взять еще и круассан, но тогда бифштекс для Марека оказывался под вопросом, а еще хотелось купить баночку артишоков для себя. Лотта очень любила их, мамочка всегда подозревала беременность и гнала к гинекологу… Смешно. От кого ей было беременеть? Умненькие худышки в очках не котируются в выпускных классах школы. Особенно если эта школа находится в Кожевенном переулке…
– Привет, – кто-то подошел к ней сзади (Лотта сидела за стойкой, оббитой железом) и полуобнял за плечи.
Было обеденное время, и посетители кафе, сидя, касались локтями друг друга. Справа от Лотты юноши в однотипных фланелевых костюмах и белых рубашках листали какие-то бумаги, обильно поливая их кофе; нищенка Марго в своей неизменной шляпке дергала из вазочки бесплатный арахис; толстяк Бюрэ, полицейский, накачивался пивом; слева незнакомая дама, высокая и элегантная, с гладко зачесанными и забранными в пучок волосами, смотрясь в зеркальце, подкрашивала губы.
Лотта обернулась. За ее спиной стоял Чарми, юный индиец, поэт, пишущий по-английски, которого она уже переводила.
– Чарми, господи, ты напугал меня. Мне показалось, что это Диего.
Огромную фигуру мексиканца, художника-монументалиста, она увидела мельком в глубине зала сразу как зашла.
Чарми не улыбался. Он был бледен – точнее, сер, так как кожа его от рождения была смуглой.
– Лотта, она здесь. Я чувствую.
– Кто?
– Она. Смерть. Она пришла за мной.
– Чарми, что с тобой? Не говори глупостей. С чего тебе умирать? У тебя железное здоровье.
Лотта, разумеется, не приняла всерьез испуг индийца – в конце концов, нет такого поэта, который время от времени не предчувствовал бы свою смерть.
– Лотта, я выгляжу дураком, я знаю. Но она правда здесь. Может, это и к лучшему… Вот, возьми.
Он передал девушке сложенный вдвое листок бумаги.
– Это последнее, что я написал. Прочти и переведи, если захочешь…
Резкий щелчок заставил их замереть. Это соседка Лотты захлопнула пудреницу. Потом неодобрительно посмотрела на Чарми и отвернулась к окну.
Тут же стекло разлетелось вдребезги: на пол кафе упала граната, а ломающийся мальчишеский голос с улицы прокричал: «Капитализм – дерьмо!»
Лотте показалось, что взрыв был. На самом деле в гранате взорвался только запал. Ручка оторвалась и попала Чарми в висок. Он скончался практически сразу, без слов и страданий. Но всего этого Лотта не помнила.
Она пришла в себя на скамейке бульвара, заботливо поддерживаемая той самой элегантной дамой с гладкой прической.
– Он умер? – спросила у нее Лотта.
– Разумеется, – спокойно сказала дама.
– Спасибо вам… сударыня… Вы так добры… Спасибо…
– Не за что, барышня Лотта Штайер.
О проекте
О подписке