Для меня и лето – не лето, если я не поплаваю в скромной реке Ворскле, над которой веками дремлет моя старосветская Полтава.
Впервые я с разбегу влетел в прохладную воду этой речки – стоп! – голова идёт кругом от невообразимого числа лет, которое я сейчас назову! – так вот, впервые я с разбегу влетел в её воду шестьдесят пять лет тому назад. Подумать только – шесть с половиной десятков лет!
Это был июнь 1944 года, когда ещё испепеляла и коверкала миллионы жизней чудовищная война, хоть и неуклонно отодвигаясь от нас всё дальше на Запад.
Весь городской центр являл собою сплошные руины – «развалки», как называли их тогда. Боже мой, двухэтажной уютной красоты центра как ни бывало! Куда ни глянь – обломанные стены среди груд битого кирпича, да несколько выгоревших изнутри больших зданий. На их пустые оконные проёмы смотреть было больно, как на бельма слепцов.
А вот мирный облик Ворсклы война не исказила. Весело поблёскивала под солнцем её зеленоватая, неспешно уплывающая к Днепру вода.
И к её спокойной беззаботности торопились мы каждый день наших летних каникул.
Мы – это я, мой дворовый дружок, простодушный Серёжа Шаронов, да ещё один соседский пацанчик Витя Турбило, ещё моложе нас, восьмилетних.
Только по принуждению обыденного разума я лишь условно верю – да и верю ли вообще? – что седой толстяк, постоянно угнетённый всякими хворями, и лёгкий худенький мальчик – это один и тот же я.
В простецких застиранных трусах, в заношенных майках, а если очень жарко, то и без маек, проходили мы втроём через разрушенный центр, где были сожжены все деревья, к уцелевшей окраинной улице под названием Панянка с её белыми мещанскими домишками. Густо укрытая ветвями клёнов и лип, её булыжная мостовая настолько круто спускается под гору к реке, что мы невольно ускоряли шаг, уже предвкушая, как взбодрит нас речная вода.
Протекает Ворскла между городом и его Южным вокзалом.
На правом, городском берегу реки мы облюбовали песчаный пятачок, привлекавший нашу компанийку своим необжитым безлюдьем. Здесь, вокруг серого песка, землю застилала густокудрявая травка и торчали несколько малорослых осинок. Здесь мы принадлежали только самим себе на нашем собственном пляжике. Вот где раздолье! Плавай, сколько хочешь, бултыхайся, кувыркайся, дёргай приятеля за ноги под водой, выбегай на песок, грейся – и снова бросайся в воду!
Отсюда мы с любопытством наблюдали за противоположным берегом, где находится городской пляж, несравнимо более просторный и многолюдный, пляж, где воздух переполнен детскими визгами, окриками мамаш и влажным плеском.
Ниже по течению в какой-нибудь сотне метров от моста, тогда грубо сколоченного из брёвен и толстых досок, есть второй «дикий» пляж, отгороженный от вокзала огромными раскидистыми тополями.
В мои школьные и студенческие годы родители вместе со мной приезжали сюда предаваться воскресному отдыху.
Папа, в широких тёмных брюках и лёгкой светлой сорочке, прикрыв голову соломенной шляпой, никогда не ленился нести целую кошёлку помидоров, яблок и варёных яиц. Плавал он редко и не очень-то охотно.
Мама в чёрном купальнике, поддерживаемая снизу сильной папиной рукой, беспорядочно шлёпала по воде руками и ногами, воображая, что движется вперёд и тем самым хорошенько потешая и папу, и меня.
Жара в те годы была мне нипочём. Я делал короткие, но частые заплывы. Освежённому, взбодрённому, как же хорошо было мне тогда!
И через годы, уже будучи женатым, я всё равно возвращался и возвращался к Ворскле.
Хотя мне это помнится как-то блёкло и неуверенно, старые снимки подтверждают, что я и вправду валялся на городском пляже с первой моей женой, а рядом с нами возился в песке и что-то лепетал наш сынулька.
Разные сцены из далёкого прошлого предстают воображению как бледное марево.
Ещё в начале таких уже давних семидесятых не стало папы. Больше четверти века тому назад нестерпимо юным погиб мой сын. Давно нет на свете моей мамочки, только ради меня сопротивлявшейся смертному отдыху.
О собственном детском прошлом думаю теперь с вопросительным недоумением: а был ли мальчик?
Каждый август я до сих пор еду почти тысячу километров из Москвы в Полтаву, чтобы с этим же неотвязным беззвучным вопросом вновь и вновь появляться на пляже, ближайшем к мосту, теперь железобетонному. Кто ещё, кроме меня, помнит его послевоенным, деревянным?! Кто ещё, кроме меня, помнит Южный вокзал в предпобедном году, когда взгляд, поднятый вверх, встречал не потолок, а ночное звёздное небо?!
Густые камыши, примыкающие к мосту, за десятилетия так выросли, что стали похожи на бамбуковую рощицу.
И глазам первоклассника Юры Денисова, и глазам пенсионера Юрия Михайловича Денисова неизменно представал и предстаёт высящийся на своём отдельном холме Крестовоздвиженский монастырь, чьи купола с недавних пор жарко блещут на солнце новодельной позолотой.
Неужели во мне, отяжелевшем и поседевшем, по-прежнему живёт душа послевоенного, удивлённого нашим миром, мальчишки?! Уж не пытаюсь ли я убедить себя в этом, созерцая то же самое, что видел в детстве он? Или же я и он – это два разных краткосрочных сознания, которые роднит дорогая им обоим долговечная Ворскла? Или произошло перетекание юной души в душу старую?
Не знаю, не знаю…
Но как бы там ни было, каждый новый август я вижу и узнаю то утешительно неизменное, что в свои школьные годы видел и он, тот мальчишка – Ворсклу, пляж, раскидистые тополя, стену камышей, а на востоке – прекрасный мираж Крестовоздвиженского монастыря.
На песке так же, как во все протекшие годы, лежат крупнотелые тётки, проходят узкобёдрые полудевочки-полудевушки, брызгаются в воде мальчишки, гулко отбивают волейбольный мяч мускулистые мужчины.
Лет восемь назад я ещё встречал хотя бы одного знакомца – моего одноклассника, всегда и навсегда одинокого Колю Малышева. А теперь уже не вижу и его. Вообще не вижу ни единого знакомого лица. И меня никто просто не замечает, словно я – ничейный невидимка.
Как всё это чудно и странно!
По мосту катят троллейбусы, грузовички, легковые автомобили. Катят, словно большие игрушки, какие-то невсамделишные, по каким-то несерьёзным делам.
А всерьёз и взаправду нечто иное – предающиеся безделью люди, вечерняя река и бьющее прямо в глаза предзакатное солнце.
Я только недавно осознал, что мои ежегодные посещения Ворсклы – это некая потребность, сродни религиозной, а мои медленные погружения в Ворсклу – это мой обряд причащения к её родной стихии, мой обряд причащения к безвозвратно утекшему детству.
С силой выбрасывая руки вперед, я плыву наперерез волнам, а потом переворачиваюсь на спину и, едва пошевеливая ладонями, безвольно отдаюсь плавному струению реки. Умиротворённый, я вижу над собой только безоблачное вечернее небо и чувствую, как «душа моя плывёт с её печалью мимо».
Когда я, обременённый двумя тяжёлыми сумками, входил в деревянную церковную лавочку, этого человека поблизости ещё не было. А когда я вышел, раздражённый мелкими неудачами и надоевшим грузом, шаровой фонарь неожиданно высветил весьма экзотическую фигуру то ли начинающего бомжа, то ли божьего странника. Среди декабрьской вечерней мути желтело электричество множества торговых павильонов, повсюду сновали озабоченные людишки, а он высился у порога одиноко и неприкаянно, словно одичавший пророк. У ног его стояла необычно большая сумка-тележка с огромной поклажей, а на спине примостился здоровенный, туго набитый рюкзак. Сразу видно: «всё моё ношу с собой».
Лицо этого странного типа заросло жидковатыми чёрными волосами, а такую же шевелюру прикрывала бесформенная шапчонка.
И вот что выглядело непривычно: ни в руках, ни в амуниции незнакомца я не заметил ни пивной бутылки, ни помятой алюминиевой кружки, ни грязного картуза для подаяния. Но куда сильнее впечатлило меня другое: стоя под фонарём, весь отягощённый своим имуществом, странник вызывающе громко и грозно выкрикивал в торговое пространство вопрошания, звучавшие, как страстные проклятия.
«Ну почему люди не могут жить в мире? Почему везде такая несправедливость?! И такая жестокость! Такая жестокость! Откуда столько ненависти, откуда?!»
Он замолкал и вновь с той же страстью повторял свои выкрики, между тем как покупатели со своим товаром шли себе мимо и даже ухом не вели, словно и не слыша его воплей.
А что же я? Я тут же остановился, поражённый столь диковинным феноменом, и вся моя душа сразу очнулась, услышав собственные, но уже полузабытые вопрошания.
Очень уже усталый и крайне раздражённый, я минуты две молча стоял, глядя на обнищавшего одиночку, расхриставшего перед всеми свою уязвлённую душу.
Тут вышла из лавочки моя жена, и мы по осенней сырости потащились домой.
Но с каждым десятком метров мне становилось как-то не по себе, и чем дальше, тем больше. И всё из-за того, что я, уподобившись всем остальным безликим и безразличным покупателям, даже словом не дал понять возмущённому чудаку – не его одного мучит втайне то же самое.
Метров через двести совесть совсем меня доконала. Я остановил жену, положил все наши покупки на какой-то бетонный блок, оставил её постеречь добро, а сам почти побежал обратно к церковной лавчонке.
И что же? Черноволосого проклинателя там уже не было. Я заметался в разные стороны и наконец с облегчением увидел снова этого странного человека. Он стоял в темноте уже молча, словно раздумывая, куда ему податься. Я поздоровался с ним и сказал: «Вы видите, сколько людей проходят мимо вас? Так вот, вряд ли хоть один из них способен объяснить, откуда в мире взялась такая несправедливость и такая жестокость. И я тоже не знаю, откуда!»
Тут я протянул ему немного денег, и он спокойно взял их. Я пожелал ему продержаться в жизни подольше и ушёл, хоть и с несколько притихшей совестью, но ещё более опечаленный.
Юрка Ванжула, десятник вентиляции на шахте № 38, выбрался из низкой полости лавы и зашагал по штреку вслед за световым конусом своей «надзорки». Ещё с минуту слышался равномерный грохот угольного комбайна, а затем всё стихло, и за спиной Ванжулы осталась только тьма и тишина.
Десятника утомила долгая крикливая свара с бригадой, и теперь ему хотелось прикорнуть в каком-нибудь укромном местечке: слава богу, в ночную смену начальство не часто спускается под землю.
У поворота лежало несколько мокрых колод, и Юрка присел на одну из них. Сегодня здесь перед началом смены Холодов, однорукий газомерщик, здорово рассказывал мрачноватые анекдоты об атомной войне.
«Небось, дрыхнет сейчас в лаве на досках», – подумал о Холодове Юрка. Да и его самого клонило в сон. Парень встал с колоды и двинулся дальше, навстречу струе влажного отработанного воздуха. У трансформаторной камеры огляделся: нет ли кого поблизости? Как будто никого.
Юрка вошёл в камеру и закрыл за собой металлические створки. Они громко и неприятно скрипнули. Луч «надзорки» ощупал помещение, не просторнее, чем кухонька в малогабаритной квартире. Почти всю площадь занимали два трансформатора – неуклюжие ящики с чёрными, словно обгорелыми, рёбрами. Юрка забрался в узкий про ход между трансформатором и задней стеной камеры, при способил вместо подушки коробку шахтного противогаза, улёгся и выключил «надзорку». Здесь было тепло и сухо. Усыпляюще зудели трансформаторы; одиноко, сонливо краснел глазок электрического реле. Ванжула посвободней вытянулся и с облегчением закрыл глаза. В сознании про ступали и таяли приятно неясные мысли о полученной вчера зарплате, о новом транзисторе. Его можно прихватить с собой на свидание с Ларисой в степи за поселком. Они лежат, утомлённые, закрыв глаза, а приёмник негром ко играет. И хочется, чтобы так было долго-долго.
О проекте
О подписке