Читать книгу «Жунгли» онлайн полностью📖 — Юрия Буйды — MyBook.
image

Закон Жунглей

Вечером Франц-Фердинанд упал с крыши и разбился. Он часто забирался куда-нибудь, падал и ломал то ноги, то руки, а то и ребра. Старик – соседи дали ему кличку Штоп – считал, что внук поступает правильно: если родился с крыльями, то нужно летать. После таких попыток Франц-Фердинанд ходил в гипсе, а потом все повторялось: он залезал на крышу типографии или на высокое дерево, прыгал, падал и орал. Старик относил его домой, поил самогоном с ложечки, после чего мальчик обычно засыпал. А если не засыпал и ныл, старик ставил ему градусник в задницу – это было лучшее средство, чтобы утихомирить пацана.

Но на этот раз Франц-Фердинанд, похоже, разбился по-настоящему. Притащив его домой, Штоп ощупал мальчика, но так и не понял, что же тот сломал: ноги, руки и ребра были вроде целы, но парень кричал, не хотел самогона, а когда увидел градусник, вообще зашелся ревом. Он лежал на боку в обнимку с черным деревянным пингвином, которого Штоп называл дроздом, и ныл не переставая.

Пришла Гальперия и вызвала врача. В «скорой» знали Франца-Фердинанда и его деда, поэтому приезжать не хотели. Врачи «скорой» вообще неохотно выезжали в Жунгли – поселок за кольцевой автодорогой, входивший в состав Москвы и официально называвшийся Второй Типографией, где жили по большей части старики, инвалиды и алкоголики. Здесь стояли здание типографии, где печатали бухгалтерские бланки, четыре пятиэтажки с потеками гудрона на стенах, десяток приземистых бараков из красного кирпича, множество сараев, гаражей, каких-то покосившихся хибар – вот что такое были эти Жунгли. Вдобавок здесь, в этих самых покосившихся хибарах, жили нелегалы – таджики, узбеки, афганцы и бог весть кто еще. «Не удивлюсь, если встречу здесь у вас Осаму бен Ладена, – говорил участковый Семен Семеныч Дышло. – Тут его никакое гестапо не найдет».

«Скорая» приехала часа через два. Молодая женщина в белом халате осмотрела мальчика и сказала, что его нужно везти в больницу.

– Господи, – сказала докторша, – что это у него?

Старик перевернул внука на живот, чтобы докторша могла разглядеть крылья. Это были уродливые полуметровые отростки на лопатках – из-за них мальчик мог спать только ничком и был похож на какое-то насекомое – то ли на паука, то ли на кузнечика. Женщина покачала головой: ей еще никогда не доводилось сталкиваться с таким уродством.

– Тощий-то он у вас какой, – брезгливо сказала она.

– Дрищет много, – сказал Штоп. – Другим звезду подавай, а ему – подристать. Ты ему давление померь – сразу полегчает.

– Не учите меня жить, – сказала докторша. – Может, у него позвоночник сломан. Или еще что-нибудь. – Она протянула руку к мальчику – тот взвыл. – Ты можешь помолчать?

Франц-Фердинанд завыл еще громче. Гальперия дала ему пингвина, но мальчик стал бить пингвина ногами.

– Медведь! – закричал Штоп, топая ногами. – А ну, медведь!

Парень попытался спрятаться под кроватью, но старик схватил его за ногу.

– Не удивлюсь, – сказала докторша, оглядывая захламленную комнату, – если у вас тут медведи водятся.

– На хера им тут водиться? – удивился Штоп. – Медведей тут нету. Это он медведя боится. Скажешь ему медведя – он и боится.

– Вы когда-нибудь моете тут полы? – Докторша подняла ногу, пытаясь отодрать что-то от каблука. – В больницу надо, а не медведем пугать.

– Не, – сказал Штоп, – в больницу я его не дам, его там ампутируют. Ты ему лучше укол сделай.

– В больницу он его не даст, – с удовольствием подтвердил шофер «скорой», покуривавший у двери. – Мы его давно знаем. Здесь все они такие, в этих Жунглях. Боевые.

– А если умрет?

– Не, – сказал Штоп, – не умрет: мы Бога любим.

– Верите в Бога?

– На хера нам в Его верить? – снова удивился старик. – Мы Его любим, а не верим.

– Он-то у вас хоть знает, кого любит? – Докторша кивнула на мальчика. – Или вы за двоих любить собираетесь?

– Мы обое, – закивал старик, – обоим сподручнее любить. – Подмигнул докторше. – Парочкой всегда сподручней.

Докторша сделала укол – мальчик затих.

– Иди сюда. – Штоп поманил докторшу к комоду. – Глянь-ка.

В руках у него было пасхальное яйцо с надписью «Христос Воскрес». Штоп открыл яйцо с таким хитрым видом, словно это был ларчик с сокровищами, и показал докторше крошечную тушку Ленина, который лежал внутри – при галстучке, в пиджачке, брючках, ботиночках, со сложенными на груди ручками.

– Видала? – Старик лучился счастьем. – Как живой, сучара!

Докторша потрогала Ленина, вздохнула, собрала чемоданчик и уехала. Трясясь в машине, она вспомнила слова своей бабушки: «Где один, там и дьявол, где двое, там и Бог», но ее бабушка была опрятной старушкой, которая не пользовалась носовым платком больше одного раза, а от этого старика пахло перегаром и потом.

Франц-Фердинанд сполз на пол, лег в обнимку с черным деревянным пингвином и заснул. Гальперия укрыла его суконным одеялом. Штоп занялся любимым делом – он стал зажигать спичку и ждать, пока она догорит до ногтей, а потом зажигал следующую. Он мог заниматься этим часами.

– Не понравилась мне эта докторша, – сказал вдруг он.

– Чем это она успела тебе не понравиться? – удивилась Гальперия.

– Руки горячие, – ответил Штоп. – А у настоящих докторов руки холодные, как у мертвых трупов.

В молодости Штоп отличался тем, что не мог пройти мимо какого-нибудь крана, кнопки или рычага, чтобы не повернуть, нажать или дернуть. Однажды он дернул или нажал что-то не то, в результате сгорел склад пиломатериалов, и его посадили в тюрьму. На суде от него все пытались добиться ответа на простой вопрос – почему, зачем, с каким умыслом он это сделал, но он только и отвечал: «Ну штоп, значит, штоп…» «Штоп посмотреть, что из этого выйдет?» – не выдержал наконец судья. «Ну, – с улыбкой ответил подсудимый, – просто, значит, штоп это самое». Так его и прозвали – Штоп.

После выхода из тюрьмы он, к всеобщему удивлению, женился на довольно яркой и дерзкой женщине. Она родила ему дочь, которую Штоп – он этим гордился – назвал Камелией. «Это цветок, – объяснял он соседям. – Как роза, только камелия».

Его жену прозвали Велосипедисткой: она раз пять уезжала от него навсегда, к другим мужчинам, оседлав велосипед с ржавой провисшей цепью, который скрежетал на всю округу, но потом возвращалась как ни в чем не бывало. Первым делом Штоп бил ее изо всей силы под дых, а потом волок в спальню, где они долго приходили в чувство, вопя на всю округу.

Штоп восхищался ногами своей жены и по первому требованию покупал ей новую обувь. Стоило ей надеть туфли и пройтись по комнате, как он прощал ей все ее грехи. «Ну нога! Ну сучара! – кричал он в восторге. – А жопа? Играет жопа! Это не жопа – это же веселая ярмарка!» И хлопал в ладоши, приседая и топая ногами.

Велосипедистка ненавидела Жунгли. В последний раз она не успела уехать от мужа: на ночном шоссе ее сбил грузовик.

На память о ней у вдовца остались сорок пар ее обуви – лодочки, босоножки, танкетки, которые он иногда доставал из кладовки, раскладывал на полу и принимался вертеть в руках, обнюхивать, бормотать и цокать языком. Туфли были, разумеется, все ношеные, со стоптанными, сломанными каблуками – покойная была женщиной корпулентной, большегрудой и задастой – и пахли потом, въевшимся в стельки, но Штоп и слышать не хотел о том, чтобы их выбросить.

Еще у него осталась дочь Камелия, которая в девять лет надела лифчик покойной матери, а в пятнадцать весила более ста кило.

Он пил самогон с вареньем, называя это пойло пуншем, от которого беспрестанно пердел, и целыми днями ходил в кальсонах с желтой от мочи мотней. А вечерами снимал со шкафа гармошку и бездарно наяривал какую-нибудь польку корявыми черными пальцами, припадая щекой к мехам, топая босой корявой ногой и выкрикивая отчаянно, с надрывом, со слезой: «Ай да Чайковский, сучара! Ай да Моцарт, сучара ты моя милая в жопу!»

Первого мая и Седьмого ноября Штоп надевал пиджак со значком общества книголюбов и выходил во двор с гармошкой и бутылью самогона. Самогоном он угощал всех желающих, поздравляя их с праздником. При этом он то и дело принимался играть что-то бодрое, маршевое, ухмыляясь и подмигивая всей своей полубритой рожей старухам-соседкам, которых зазывал потанцевать или хотя бы спеть хором. Но старухи только смотрели на него из окон и одобрительно покрикивали: «Так их, Алешка! Так их!»

Собирались соседи, иногда присоединялся участковый Семен Семеныч Дышло. Они выпивали за столом, который был вкопан в углу двора, под черемухой, потом мужчины потихоньку разбредались кто куда, за столом оставался один Штоп. Он сидел на лавочке и наигрывал на гармошке, прерываясь лишь затем, чтобы приложиться к бутыли.

Наконец Штоп набирался до кондиции, после чего начинал маршировать в одиночку с гармошкой по улице. Он нещадно рвал меха и орал, опасно кренясь: «А ну, сучара! А ну!» Дойдя до конца улицы, он поворачивал назад и снова маршировал. И так он и ходил туда-сюда, пока не падал. Или шел за дом, где в огороде стоял небольшой – «с собаку, блядь» – памятник Сталину, который Штоп случайно обнаружил, когда затеял капитальный ремонт ограды. Памятник был спрятан в гнилом дощатом гробу на полутораметровой глубине, и кому он принадлежал и как здесь оказался – выяснить не удалось. Он был отлит из чугуна, и Штоп время от времени пытался очистить его от ржавчины, но бросал дело на полпути, так что Сталин, хотя и стоял под старым зонтиком, был весь какой-то пятнистый. Штоп с ним разговаривал на своем языке, называя его, конечно, сучарой, а то и ругая за что-то, но потом играл ему что-то похожее на «Амурские волны», маршировал и кричал: «А ну, бляди, по стойке лежа!»

Штоп работал слесарем в домоуправлении и считался мастером на все руки. Ему отдавали сломанные электробритвы, охотничьи ружья, швейные машинки, и он все это добро возвращал к жизни. Он никогда не расставался с маленьким перочинным ножичком, которому дал когда-то имя Леопольд. Он резал им хлеб, ковырял в ушах, чесал затылок, делал свистульки для Фердинанда, а когда ему приносили какой-нибудь сломанный фотоаппарат, он первым делом доставал из кармана свой ножичек и говорил: «Ну что, Леопольд, хватит мне тут дрыхнуть там, сучара, пора бы и это самое вот». Женскую задницу он называл европой, лысину – лениным, а вот свой член – гитлером.

Он обожал футбол. Стоило на лужайке за типографией появиться мальчишкам с мячом, как там возникал и Штоп. Деваться было некуда – его брали в игру. А ему важнее важного было ударить мяч головой. Он носился по полю, раскрасневшийся и потный, терял ботинки и орал отчаянно, с надрывом: «На головку! На головку подай, сучара!» И если ему навешивали мяч на голову, он подпрыгивал с зажмуренными глазами и посылал мяч лысиной куда угодно, только не туда, куда нужно, но после этого был счастлив. «Ну что, Иван Горыныч? – ехидно говорил он потом мячу. – То-то, Иван Горыныч, сучара!»

У старика были какие-то особые, загадочные отношения со словами вообще и с человеческими именами в частности. Покойную жену, например, он называл Жозефиной, хотя по документам она была Зинаидой, а если сердился на дочь Камелию, то ругал ее Вирсавией. А вот Галину Леонидовну Татаринову – она жила напротив – он прозвал Гальперией.

В Жунглях, впрочем, многие называли Галину Татаринову другим, еще более странным прозвищем – Извольте Соблаговолить или Соблаговолите Изволить. Всю жизнь она работала учительницей русского языка и литературы. Высокая, стройная, миловидная, всегда аккуратно одетая и сладко пахнущая, она воротила нос от Жунглей и их обитателей, влачивших растительную, бездуховную жизнь. Однажды на уроке она сказала: «Воспитанный человек знает, чем извольте соблаговолить отличается от соблаговолите изволить». И за это ее, конечно, невзлюбили, потому что она так и не соизволила объяснить, чем же одно отличается от другого. Для Жунглей она была слишком уж столичной штучкой.

Ее муж-инженер попал в аварию и двадцать шесть лет, до самой смерти, провел в инвалидном кресле. Галина Леонидовна мыла его, кормила и читала ему вслух. Муж лежал опухший, с мешками под глазами, от него всегда пахло мочой, хотя Галина Леонидовна мыла его два-три раза в день и еще протирала нашатырным спиртом, чтобы не было пролежней. Он смотрел на нее из-под полуопущенных век и говорил: «Заведи нам ребенка», но жена только в ужасе трясла головой: как это она заведет ребенка от другого при живом муже? Конечно, он раздражал ее своим угрюмым молчанием, вспышками язвительности. Иногда ей казалось, что он ненавидит ее, и тогда она тоже начинала его ненавидеть. Но он был ее мужем, ее первым мужчиной. Вдобавок такие понятия, как «стыд» и «душа», были для нее не пустыми звуками, поэтому мысль о ребенке от чужого мужчины казалась ей дикой и даже унизительной.

Когда она однажды выложила все это мужу, он ответил усталым надтреснутым голосом: «Запомни, Галя, жизнь подчиняется только одному закону – второму закону термодинамики. То есть теплота сама собой переходит лишь от тела с большей температурой к телу с меньшей температурой и не может самопроизвольно переходить в обратном направлении. Из этого следует, что душа, возможно, и есть, но бессмертия не может быть, а поэтому ты дура, если отказываешься завести ребенка». И заплакал.

Когда он умер, она решила подчиниться второму закону термодинамики и перестала красить губы. Но ребенка так и не завела: у нее были свои законы.

Штоп часто заходил к одинокой женщине – починить электропроводку, утюг или подтекающий водопроводный кран. Однажды она попросила его починить туфли. Штоп починил, велел Галине Леонидовне надеть туфли и пройтись по комнате. Она надела, прошлась – и попалась. Когда потом изумленные мужчины спрашивали старика, как ему удалось уговорить эту фифу, Штоп отвечал: «А чего уговаривать? Я ж мужик, и гитлер у меня еще ахтунг, а не хенде хох. Всех делов-то. Чего товару без дела валяться?» Товар был еще неплох: бездетная вдова сохранила девичью фигуру и упругую грудь.

С того дня Галина Леонидовна стала Гальперией. Поначалу она воспринимала такую перемену судьбы как катастрофу: Штоп никогда в жизни не чистил зубы, потому что в Якутии никто их не чистит.

– При чем тут Якутия? – удивлялась Гальперия. – Ты же не был никогда в Якутии и не знаешь даже, где она находится.

– А на хера мне ее знать? – упорствовал Штоп. – Не чистят, и все. И я не стану: я с этой вашей пасты дрищу.

Гальперии было стыдно: соседи, конечно, сразу узнали, что она стала женщиной этого невразумительного пьяницы с гармошкой. Она кляла себя за минутную слабость. Первое время она днями не показывалась на улице, запиралась, умоляя оставить ее в покое. Но Штоп колотил в дверь изо всех сил и орал на всю округу, и она ему открывала.

Он приходил к ней в пиджаке со значком общества книголюбов на лацкане, с бутылкой самогона и гармошкой. Она сидела как замороженная на стуле, сложив на всякий случай руки на Библии, смотрела расширенными глазами на этого дикого мужчину, который пил самогон с вареньем, пердел, нес какую-то ахинею, состоящую из одних местоимений и междометий, а потом играл на гармошке свои ужасные частушки, подмигивая несчастной женщине:

 
Мы ебали все на свете,
Кроме шила и гвоздя:
Шило колет нам залупу,
А гвоздя ебать нельзя!
 

Потом Штоп хватал Гальперию за руки и заставлял кружиться с ним в каком-то папуасском танце, залихватски ухал и свистел, а после этого тащил в соседнюю комнату и наваливался, бормоча: «Трусов-то понадевали, сучары!»

Но больше всего Галину Леонидовну ужасало то, что она испытывала удовольствие и помимо воли начинала совершать непристойные в ее возрасте и давно, казалось, забытые движения, а потом и вовсе обнимала мужчину изо всех сил, обхватывала его своими длинными столичными ногами и кричала так, что из носа шла кровь.

Потом Штоп сидел на краю кровати, задумчиво курил и похлопывал ее по европе, а она держала его за руку, сонно улыбалась и хотела еще.

Со временем она перестала стесняться Штопа, иногда даже готовила для него еду и читала вслух Библию. Для нее Писание было литературным произведением – довольно грубым и бессвязным, полным насилия, непристойностей и безмозглой любви к Богу – точно такой же, впрочем, любви, какую испытывал Штоп к Гальперии и внуку. Штоп слушал Библию внимательно и только иногда покачивал головой: «Чего творят, сучары!»

Все эти древние цари, воины и пророки были одной крови с Штопом из Жунглей и бесконечно далеки от Галины Леонидовны. Поэтому когда врач сказал ей, что она беременна, Гальперия растерялась: она хотела ребенка, потому что ей было сорок восемь, но боялась, что от Штопа можно родить либо Франца-Фердинанда, либо Камелию.